Rambler's Top100

ТОЛСТЫЕ КНИГИ

ТРУДНЫЕ ДЕТИ > МЕДИЦИНСКАЯ БИБЛИОТЕКА > ТОЛСТЫЕ КНИГИ


МЕДИЦИНСКАЯ БИБЛИОТЕКА
ТОЛСТЫЕ КНИГИ
АДЛЕР АЛЬФРЕД. НАУКА ЖИТЬ (450 кб)
АЛЕКСАНДРОВСКИЙ Ю. А. ПОГРАНИЧНЫЕ ПСИХИЧЕСКИЕ РАССТРОЙСТВА (1,1 мб)
АРХИВ ЗАПИСЕЙ БЕСЕД С БОЛЬНЫМИ (БМЭ, 1962) (21 мб)
БУРЛАЧУК Л. Ф. С СОАВТ. УЧЕБНИК ПСИХОТЕРАПИИ (0,9 мб)
ГРИНДЕР Д., БЕНДЛЕР Р. НАВЕДЕНИЕ ТРАНСА (710 кб)
СТАНИСЛАВ ГРОФ. КОСМИЧЕСКАЯ ИГРА (540 кб)
ГОРИНОВ В.В., ПЕРЕЖОГИН Л.О., НИКОЛАЕВА Т.А. и др. ПСИХИЧЕСКИЕ Р-ВА, НЕ ИСКЛЮЧАЮЩИЕ ВМЕНЯЕМОСТИ (520 кб)
ЭМИЛЬ ДЮРКГЕЙМ. САМОУБИЙСТВО (1 мб)
ГАННУШКИН П. Б. КЛИНИКА ПСИХОПАТИЙ (450 кб)
ЗАХАРОВ А. И. ПРОИCХОЖДЕНИЕ ДЕТСКИХ НЕВРОЗОВ И ПСИХОТЕРАПИЯ (1,3 мб)
ЗЕЙГАРНИК Б. В. ПАТОПСИХОЛОГИЯ (1,3 мб)
КАРВАСАРСКИЙ Б. Д. УЧЕБНИК ПСИХОТЕРАПИИ (1,0 мб)
КАРЛ ЛЕОНГАРД. АКЦЕНТУИРОВАННЫЕ ЛИЧНОСТИ (1,7 мб)
ЛЕОНТЬЕВ А. Н. ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ. СОЗНАНИЕ. ЛИЧНОСТЬ. (416 кб)
ЛИЧКО А. Е. ПАТОХАРАКТЕРОЛОГИЧЕСКИЙ ДИАГНОСТИЧЕСКИЙ ОПРОСНИК ДЛЯ ПОДРОСТКОВ (1,2 мб)
ЛИЧКО А. Е. ТАБЛИЦЫ К ПДО (120 кб)
ЛОРЕНЦ КОНРАД. АГРЕССИЯ (577 кб)
КРАВЧЕНКО А. И., ДОБРЕНЬКОВ В. И. АКАДЕМИЧЕСКИЙ УЧЕБНИК СОЦИОЛОГИИ (5 томов) (2,2 мб архив)
ЛЕВИ-СТРОСС К. СТРУКТУРНАЯ АНТРОПОЛОГИЯ. (565 кб архив)
ДАРВИН ЧАРЛЬЗ. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ВИДОВ. (24,5 мб)
ЛОМБРОЗО ЧЕЗАРЕ. ГЕНИАЛЬНОСТЬ И ПОМЕШАТЕЛЬСТВО. (595 кб)
МАСЛОУ АБРАХАМ ГАРОЛЬД. МОТИВАЦИЯ И ЛИЧНОСТЬ (1,1 мб)
ОБУХОВА Л. Ф. КНИГА УДАЛЕНА ПО ТРЕБОВАНИЮ ПРАВООБЛАДАТЕЛЯ - Московского Психолого-Педагогического Университета
ОЛДЕР ГАРРИ. УЧЕБНИК НЛП (0,6 мб)
ПЕРЕЖОГИН Л. О. КРИМИНАЛЬНОЕ ПОВЕДЕНИЕ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИХ. МОНОГРАФИЯ. 2009 (4,4 мб)
ПЕРЕЖОГИН Л. О. ВОСТРОКНУТОВ Н. В. Асоциальное поведение несовершеннолетних. Пособие для врачей. 2012 (3,5 мб)
ПЕРЕЖОГИН Л. О. Систематика и коррекция психических расстройств у несовершеннолетних правонарушителей. МОНОГРАФИЯ. 2010 (7 мб)
РУКОВОДСТВО ПО ПСИХИАТРИИ С. С. КОРСАКОВА (1901)(80 мб)
РУКОВОДСТВО ПО ПСИХИАТРИИ Е. БЛЕЙЛЕРА (1920)(17 мб)
РУКОВОДСТВО ПО ПСИХИАТРИИ В. П. ОСИПОВА (1923)(2 мб)
РУКОВОДСТВО ПО ПСИХИАТРИИ А. В. СНЕЖНЕВСКОГО (1983)(54 мб)
РУКОВОДСТВО ПО ПСИХИАТРИИ Г. В. МОРОЗОВА (1988)(47 мб)
РУКОВОДСТВО ПО ПСИХИАТРИИ А. С. ТИГАНОВА (1999)(12 мб)
САМОХВАЛОВ В. П. УЧЕБНИК ПСИХИАТРИИ (0,7 мб)
СОБРАНИЕ ДОКЛАДОВ ДЕТСКОЙ СЕКЦИИ 15 СЪЕЗДА ПСИХИАТРОВ РОССИИ (58 мб)
СБОРНИК ПАМЯТИ Т. П. ПЕЧЕРНИКОВОЙ 2009(2,4 мб)
СБОРНИК КОНФЕРЕНЦИИ ВОРОНЕЖСКОЙ МЕДИЦИНСКОЙ АКАДЕМИИ 2009(3,4 мб)
СБОРНИК КЕРБИКОВСКИЕ ЧТЕНИЯ (3,7 мб)
СБОРНИК ТЕКСТОВ ПО ГИПНОТЕРАПИИ (3,5 мб)
СТАТИСТИЧЕСКИЙ ЕЖЕГОДНИК 2008 ГОДА (7,5 мб)
УЧЕБНИК ДЕТСКОЙ ПСИХИАТРИИ под ред. РОБЕРТА ГУДМАНА (1,2 мб)
СБОРНИК ВСЕРОССИЙСКАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ В ВОЛГОГРАДЕ (2,5 мб)
СЕЛЬЕ ГАНС. СТРЕСС БЕЗ ДИСТРЕССА (200 кб)
ФРЕЙД ЗИГМУНД. ТОЛКОВАНИЕ СНОВИДЕНИЙ (1,5 мб)
ФРЕЙД ЗИГМУНД. ВВЕДЕНИЕ В ПСИХОАНАЛИЗ. ЛЕКЦИИ. (500 кб)
ФУКО МИШЕЛЬ. РОЖДЕНИЕ КЛИНИКИ (600 кб)
ШНАЙДЕР КУРТ. КЛИНИЧЕСКАЯ ПСИХОПАТОЛОГИЯ (1,1 мб)
ЭРИКСОН МИЛТОН. ПСИХОТЕРАПЕВТИЧЕСКИЕ ЭТЮДЫ (1,2 мб)
ЮНГ КАРЛ ГУСТАВ. ВОСПОМИНАНИЯ. СНОВИДЕНИЯ. РАЗМЫШЛЕНИЯ. (800 кб)
ЮНГ КАРЛ ГУСТАВ. ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ТИПЫ. (1,6 мб)
ЯСПЕРС КАРЛ. ОБЩАЯ ПСИХОПАТОЛОГИЯ. (2,4 мб)
 

ЭМИЛЬ ДЮРКГЕЙМ. САМОУБИЙСТВО.

Эмиль Дюркгейм.

Самоубийство: социологический этюд.

 

Печатается с некоторыми сокращениями по изданию: СПб., 1912

Пер. с французского А. Н. ИЛЬИНСКОГО

Издание Н. П. КАРБАСНИКОВА СПб. 1912

Эмиль Дюркгейм (1858—1917) — классик западной социологии, профессор университетов Бордо и Сорбонны. В своем творчестве обосновывал идею общественной солидарности, зависимости людей друг от друга. Данная работа написана на обширном фактическом материале, охватывающем как продолжительный временной интервал, так и многие страны Европы. Это позволило автору проанализировать феномен самоубийства с самых различных сторон: социальной, мора­льно-психологической, религиозной, этнической и др.

ПРЕДИСЛОВИЕ

С некоторого времени социология вошла в моду; са­мое слово «социология» стало теперь употребляться очень часто, а еще десять лет назад оно было малоиз­вестно и почти осуждено наукой. Социология находит себе все новых и новых сторонников, и в публике слагается какое-то предвзято благосклонное отноше­ние к этой новой науке, на которую возлагаются самые большие надежды. Нельзя, однако, не признать, что полученные до сих пор результаты не вполне оправды­вают ни большого количества опубликованных по это­му вопросу трудов, ни затраченного на них интереса читателей.

Прогрессивное развитие какой-либо отрасли науки выражается главным образом в том, что трактуемые ею вопросы не остаются в стационарном состоянии; лишь тогда говорят про данную науку, что она двига­ется вперед, если ею устанавливается дотоле неизвест­ная законообразность явлений или по крайней мере открывается ряд новых факторов, которые, не позво­ляя делать окончательных выводов, способны изме­нить самую точку зрения на затрагиваемую проблему. К несчастью, в силу того что социология в большинст­ве случаев не ставит себе точно определенных проблем, она не может тем самым служить таким примером. Она не прошла еще через периоды построений и син­тезов. Вместо того чтобы поставить себе целью осве­тить своими лучами определенную часть необъятного социального поля, социология в большинстве случаев ищет блестящих выводов, причем все вопросы только подвергаются общему обзору, но отнюдь не исследуют­ся по-настоящему; такой метод легко ведет к злоупот­реблениям, давая читающей публике так называемое «представление» о всякого рода вещах, но не приходя при этом ни к какому объективному результату. Зако­ны бесконечно сложной действительности не могут быть открыты путем таких кратких обсуждений и мимолетных интуиций; особенною же бездоказательно­стью отличаются широкие и поспешные обобщения. Все, что можно сделать при таком понимании задач социологии,— это привести при случае несколько подтверждающих предлагаемую гипотезу примеров; но одни иллюстрации еще не могут служить доказательством чего бы то ни было; к тому же если затрагивает­ся такая масса различных вопросов, то ни в одном из них нельзя быть компетентным. И приходится пользо­ваться чисто случайными сведениями, без всякого кри­тического к ним отношения. Таким образом, книги по чистой социологии не могут быть полезны тому, кто поставил себе правилом иметь дело лишь с вопросами строго определенными, так как большинство из них не входит в рамки какой-либо особой отрасли исследова­ния и, кроме того, чрезвычайно бедно сколько-нибудь авторитетными документальными данными.

Каждый человек, верующий в будущее социологии, должен всеми силами души стремиться к тому, чтобы положить конец такому положению вещей. Если со­циология-будет и дальше пребывать в таком состоя­нии, то она быстро впадет в прежнюю немилость, к немалой радости всех врагов знания. Для человечес­кого разума было бы в высшей степени плачевно, если бы часть действительности, представляемая социоло­гией,— единственная, отказывающаяся ему до сих пор покориться, единственная, о которой ведутся еще горя­чие пререкания,— хотя бы только на время ускольз­нула из-под его власти. Неопределенность полученных до сих пор результатов отнюдь не должна нас обес­кураживать: это аргумент в пользу того, чтобы упот­ребить новые усилия, а не в пользу того, чтобы от­казаться от усилий. Наука, только еще вчера зародив­шаяся, имеет право ошибаться и идти ощупью, если только она сама сознает свои ошибки и колебания и тем самым предохраняет себя от возможности их повторения. Социология не должна отказываться ни от одной из своих высоких задач, но если она хочет оправдать возлагающиеся на нее надежды, то она должна стремиться к тому, чтобы стать чем-либо иным, а не только своеобразной разновидностью фи­лософской литературы.

Вместо того чтобы предаваться метафизическим размышлениям по поводу социальных явлений, социолог должен взять объектом своих изысканий ясно очер­ченные группы фактов, на которые можно было бы указать, что называется, пальцем, у которых можно было бы точно отметить начало и конец — и пусть он вступит на эту почву с полной решительностью. Пусть он старательно рассмотрит все вспомогательные дис­циплины— историю, этнографию, статистику, без по­мощи которых социология совершенно бессильна. Ес­ли при таком методе работы можно чего-либо опа­саться, так это только того, что при всей добросовест­ности социолога данные, добытые социологом, не будут исчерпывать изученного им материала, так как сам материал настолько богат и разнообразен, что хранит в себе неистощимую возможность самого не­ожиданного, самого нечаянного стечения обстоя­тельств. Но не надо, конечно, придавать этому преуве­личенного значения. Раз социолог пойдет указанным нами путем, то даже в том случае, если фактический инвентарь его будет не полон, а формулы слишком узки, работа его будет, бесспорно, полезна — и буду­щее поколение продолжит ее, потому что каждая кон­цепция, имеющая какое-нибудь объективное основа­ние, не связана неразрывно с личностью автора; в ней есть нечто безличное, благодаря чему она переходит к другим людям и воспринимается ими; она способна к передаче. Благодаря этому в научной работе созда­ется возможность известной преемственности, а в этой непрерывности лежит залог прогресса.

Именно в этой надежде написана предлагаемая на­ми работа. И если среди различных вопросов, которые разбирались нами на всем протяжении нашего курса, мы выбрали темой настоящей книги самоубийство, то поступили мы так главным образом потому, что самоубийство принадлежит к числу явлений наиболее легко определяемых и может служить для нас исклю­чительно удачным примером; но и тут для точного определения очертаний нашей темы нам понадобилось немало предварительной работы. Зато, сосредоточи­ваясь таким образом на одном каком-нибудь вопросе, нам удается открывать законы, которые лучше всякой диалектической аргументации доказывают возмож­ность существования социологии как науки. В даль­нейшем изложении читатель познакомится с теми из этих законов, которые, как мы надеемся, нам удалось доказать. Без всякого сомнения, нам не раз случалось ошибаться, чрезмерно увлекаться в своей индукции и отдаляться от наблюдаемых фактов; во всяком слу­чае, каждое из своих положений мы подкрепляли воз­можно большим количеством доказательств; особен­ное внимание мы обращали на то, чтобы как можно тщательнее отделить рассуждение по поводу данного положения и нашу субъективную интерпретацию его от самих рассматриваемых фактов. Таким образом, читатель может сам оценить, насколько основательны предлагаемые ему объяснения, имея под руками все данные для обоснованного суждения.

Поставив точные границы своим изысканиям, необ­ходимо, кроме того, категорически воздержаться от изложения общих взглядов на изучаемый предмет и от так называемого краткого общего обозрения темы. Мы думаем, что достигнутые нами результаты, а именно установление известного количества положе­ний относительно брака, вдовства, семьи, религиозной общины и т. д., дают нам возможность, разумеется при правомерном пользовании этим материалом, на­учиться гораздо большему, чем изучая заурядные те­ории моралистов о природе и качестве этих явлений и учреждений.

В нашей книге читатель найдет также несколько указаний на причины общего недуга, заразившего в настоящее время все европейское общество, и на те сред­ства, которыми этот недуг может быть ослаблен. Никогда не надо думать, что общее положение вещей можно объяснить при помощи обобщений. Можно говорить об определенных причинах только после тщательного наблюдения и изучения не менее определенного внешнего их проявления. Самоубийства в том виде, в каком они сейчас наблюдаются, являются именно одной из тех форм, в которых передается наша коллективная болезнь, и они помогут нам добраться до ее сути.

Предлагаемый нами метод целиком зиждется на том основном принципе, что социальные явления должны изучаться как вещи, т. е. как внешние по от­ношению к индивиду реальности. Для нас это столь оспариваемое положение является основным. В конце концов, для того чтобы существование социологии было возможным, раньше всего нужно, чтобы у нее был специальный, только ей принадлежащий объект изучения, чтобы она поставила своей задачей изучение реальности и не была зависима ни от какой другой отрасли знания. Но если нет ничего реального за преде­лами единичного сознания, то социология как таковая должна исчезнуть за неимением материала.

Единственный предмет, к которому тогда может применяться наблюдение, это состояние ума индиви­дов, ибо ничто иное не существует; но это — задача психологии. С этой точки зрения все, что есть сущест­венного в браке, или в семье, или в религии, заключа­ется в тех индивидуальных потребностях, которым предназначены служить эти институты, а именно: от­цовская и сыновняя любовь, половое влечение, то, что называется религиозным инстинктом, и т. д. Что же касается самих институтов с их исторически выработанными формами, столь сложными и разнообразны­ми, то этой стороной дела можно пренебречь: она представляется малоинтересной. Будучи только внеш­ним и случайным выражением общих свойств природы индивидуума, вышеназванные институты являются лишь одним из ее проявлений и не требуют специаль­ного исследования. Конечно, при случае любопытно заняться изучением того, какое внешнее выражение получали в различные исторические эпохи эти вечные человеческие чувства; но так как каждое такое внешнее выражение несовершенно, то им нельзя придавать слишком большого значения. В некотором отношении бывает даже полезно вовсе отбросить их, чтобы лучше проникнуть в глубь оригинального подлинника, в котором чувства эти черпают свой смысл и истинная природа которого искажается внешней передачей.

Таким образом, под предлогом того, чтобы дать науке более глубокую подпочву, основывая ее на психологическом строении индивида, ее отделяют от единственного свойственного ей предмета. Обыкно­венно в таких случаях не замечают того, что со­циологии не может быть там, где нет общества, а общества нет там, где есть только индивиды. К тому же эта концепция является одной из главных причин, поддерживающих в социологии вкус к неясным обоб­щениям. Вполне естественно, что если за конкретными формами социальной жизни не признается самосто­ятельного существования, то нет и желания занимать­ся их описанием.

Мы твердо надеемся, что, читая нашу книгу, каж­дый согласится с нами в том, что над индивидом стоит высшая духовная реальность, а именно коллектив. Ко­гда станет очевидно, что у каждого народа существует свой особый процент самоубийства, что процент этот более постоянен, чем общая смертность, что если он вообще эволюционирует, то — следуя коэффициенту ускорения, свойственному каждому обществу, что все его колебания в различные моменты дня, месяца, года только воспроизводят ритм общей социальной жизни; когда убедятся, что брак, развод, семья, религиозная община, армия и т. д. влияют на него по точно определенным законам, из которых некоторые могут быть выражены даже цифрами; когда убедятся во всем этом, то откажутся видеть в этих состояниях и институтах какие-то идеологические установления, не имеющие ни силы, ни значения. Тогда почувствуют, что это—реаль­ные, живые действующие силы, которые, определяя собою индивида, тем самым ясно доказывают, что они не зависят от него, по крайней мере тогда, когда он входит в качестве элемента в те комбинации, результа­том которых они являются. По мере того как вышена­званные силы формируются, они налагают свою власть на индивида. Приняв это во внимание, легче понять, каким образом социология может и должна быть объективной, ведь она имеет перед собой столь же определенные и столь же прочные реальности, как предмет изучения психолога или биолога*.

* Далее мы укажем, что эта точка зрения, далекая от того, чтобы исключать всякую свободу, является единственным средством примирения ее с детерминизмом, непосредственно вытекающим из данных статистики.

Нам остается выразить свою благодарность нашим бывшим ученикам г-ну Феррану, преподавателю Выс­шей первоначальной школы в Бордо, и г-ну Марселю Моссу, приват-доценту философии, за ту готовность помочь нам, которую они проявили, и за те незамени­мые услуги, которые они нам оказали.

ВВЕДЕНИЕ

I

Так как самое слово «самоубийство» бесконечное число раз употребляется в нашей речи, то, казалось бы, можно рассчитывать, что точный смысл его понятен каждому и определение его с нашей стороны будет совершенно излишним. Но на самом деле слова нашей обыденной речи, как и выражаемые ими понятия, всегда и неизбежно двусмысленны, и тот ученый, который стал бы употреблять эти слова в их обыкновенном значении и не подвергая их никакой предварительной обработке, стал бы неминуемо жертвой серьезных недоразумений. Не только понимание слова так широко, что изменяется в различных случаях по мере надобности, но, кроме того, так как классификация ходячих понятий не имеет своим основанием методического анализа, а только передает, смутные и неясные впе­чатления толпы, то можно беспрестанно наблюдать, как целые категории совершенно разнородных фактов непонятно почему собраны под одной рубрикой или как явления однородные называются разными именами. Итак, если полагаться на традиционное зна­чение слов, то можно впасть в заблуждение, а именно придать различный смысл тому, что должно быть соединено вместе, и, наоборот, смешать то, что долж­но быть разделено, и, таким образом, не заметить действительного родства вещей и не понять их при­роды. Только путем сравнения можно подойти к объяснению. Научное исследование не может достигнуть своей цели иначе как сравнением фактов, и у него тем более будет шансов на успех, чем увереннее оно будет, что собрало все явления, которые можно с пользой сравнить между собой. Но эти естественные средства индивидов не могут быть опознаны с до­стоверностью путем простого внешнего наблюдения, подобного тому, результатом которого является обы­денная терминология; следовательно, ученый не может взять объектом своих изысканий вполне установлен­ную группу фактов, которой точно отвечали бы слова разговорной речи; он сам должен установить группы, которые он хочет изучать, с тем чтобы придать им известную однородность и ту специфичность, вне кото­рых немыслима никакая научная работа. Подобным же образом ботаник, говоря о плодах или цветах, и зоолог, говорящий о рыбах и насекомых, употреб­ляют различные термины в том значении, какое они должны были предварительно установить.

Нашей первой задачей должно быть определение группы тех фактов, которые мы предлагаем изучать под именем самоубийства. Для этого мы должны рас­смотреть, есть ли среди различных видов смерти та­кие, которые имеют общие характерные черты, до­статочно объективные для того, чтобы быть признан­ными каждым добросовестным наблюдателем, доста­точно специализированные для того, чтобы нигде уже более не встречаться, и в то же время достаточно близкие к тому, что обыкновенно называется само­убийством, для того чтобы, не насилуя обычной тер­минологии, мы могли сохранить это выражение.

Если таковые нам встретятся, то под этим наиме­нованием мы соберем все без исключения факты, име­ющие ясно выраженный характер, и не будем беспоко­иться о том, что образованная таким образом клас­сификация не вмещает, быть может, всех называемых обыкновенно этим именем случаев или, наоборот, вме­щает в себя и такие случаи, которые обыкновенно носят другое название. Важно не то, чтобы уметь выразить более или менее определенно то понятие, какое составил себе о самоубийстве, средний интеллект; нужно установить целую категорию явлений, которые не только могут без всякого затруднения быть занесе­ны в эту рубрику, но, кроме того, имеют объективное основание, т. е. соответствуют определенной природе вещей. Среди различных видов смерти есть имеющие в себе особую черту, заключающуюся в том, что смерть является делом самой жертвы, что страда­ющим лицом является сам действующий субъект; с другой стороны, можно с определенностью сказать, что общераспространенное мнение о самоубийстве именно этот момент считает для него характерным; внутренний мотив такого рода поступков с этой точки зрения не имеет определяющего значения. Хотя в об­щем самоубийство представляют себе как положитель­ный и неизбежно насильственный поступок, который требует известной затраты мускульной силы, но впол­не может случиться, что совершенно отрицательное состояние или простое воздержание породят тот же результат. Можно лишить себя жизни, отказываясь от принятия пищи, точно так же, как и посредством ножа или выстрела. Вовсе не нужно, чтобы покушение на самоубийство влекло за собой непосредственный смер­тельный исход, для того чтобы можно было смерть признать результатом данного действия; причинная связь может и не быть прямой, от этого нисколько не меняется самая природа явления. Иконоборец, жаж­дущий мученического венца, совершающий сознатель­ное оскорбление величества, караемое смертной каз­нью, и умирающий от руки палача, является самоубий­цей не в меньшей степени, чем тот, кто сам наносит себе смертельный удар; нет никакого основания для различной классификации этих двух разновидностей добровольной смерти, если вся разница между ними заключается только в материальных деталях исполне­ния. Таким образом, прежде всего мы получаем следующую формулу: самоубийством называется всякий смертный случай, являющийся непосредственным или посредственным результатом положительного или от­рицательного акта, совершенного самой жертвой.

Но это определение недостаточно полно; оно не различает двух совершенно различных видов смерти. Нельзя относить к одному разряду и рассматривать с одинаковой точки зрения смерть человека, страда­ющего галлюцинациями, который выскакивает из окна верхнего этажа, думая, что оно находится в уровень с землей, и смерть психически здорового человека, убивающего себя вполне сознательно. Ведь, строго говоря, почти нельзя указать такого смертельного ис­хода, который не был бы близким или отдаленным последствием того или иного поступка самого постра­давшего лица. Правда, причины смерти чаще лежат вне нас, чем внутри нас, но они влияют на нас только тогда, когда мы сами вступаем в сферу их действия. Можно ли утверждать, что смерть только тогда может называться самоубийством, когда сама жертва, совер­шая поступок, знает, что он будет иметь смертельный исход? Что только гот действительно убивает себя, кто хочет этого, и что самоубийство есть намеренное убий­ство самого себя? Прежде всего это значило бы опреде­лить самоубийство при помощи такого признака, кото­рый, каковы бы ни были его интерес и важность, лишь с трудом поддается наблюдению, а, следовательно, не легко может быть установлен. Как узнать, что именно заставило действующее лицо решиться на самоубийст­во; и, когда он решился, желал ли он именно смерти или преследовал другую какую-нибудь цель? Само намере­ние есть слишком интимное проявление воли и может быть рассматриваемо извне только самым грубым и приблизительным образом; оно ускользает даже от внутреннего наблюдения. Как часто мы ошибаемся от­носительно настоящих мотивов наших поступков! Как часто мы объясняем наши поступки благородными по­рывами, возвышенными соображениями, тогда как они вызваны мелкими чувствами и слепой силой рутины.

В общем, поступок не может определяться целью, преследуемой действующим лицом, потому что одно­родные движения могут относиться к самым различным целям. Если допустить, что самоубийство имеет место только в том случае, когда у человека было определен­ное намерение убить себя,— под наше определение само­убийства не подошли бы многие факты, в существе своем, несмотря на кажущуюся разнородность, вполне идентичные с теми, которым это название дается реши­тельно всеми и которых нельзя называть иначе, так как это значило бы отнять у этого термина всякое опреде­ленное употребление. Солдат, идущий навстречу верной смерти, для того чтобы спасти свой полк, не хочет умереть, а разве в то же самое время он не является виновником своей смерти в том же значении этого слова, в каком оно применимо к промышленнику или коммер­санту, убивающему себя, для того чтобы избегнуть стыда и позора банкротства. То же самое можно сказать о мученике, умирающем за веру, о матери, приносящей себя в жертву своему ребенку, и т. д. Принимается ли смерть только как печальное, но неизбежное условие той цели, к которой субъект стремится, или же он ищет ее ради нее самой — в обоих случаях он отказывается от существования, и различные способы расчета с жизнью могут быть рассматриваемы только как разновидности одного и того же класса явлений. Между всеми этими разновидностями слишком много основного сходства, для того чтобы их нельзя было объединить под одним родовым термином, строго различая при этом все виды этого рода. Правда, согласно обыденному представлению, самоубийство есть прежде всего порыв отчаяния у человека, который больше не дорожит жизнью; но на самом деле человек вплоть до самого последнего момен­та привязан к жизни, хотя эта привязанность и не мешает ему расстаться с нею. Во всех случаях, когда человек отказывается от того, что считает своим высшим благом, имеются, очевидно, общие и существенные признаки; напротив, разнородность побудительных причин, оказа­вших влияние на самое решение, может вызвать лишь второстепенные подразделения. Когда преданность чему-либо простирается до лишения себя жизни, то с научной точки зрения это будет самоубийством; мы увидим далее, к какому разряду надо будет отнести этот случай.

Общим для всех возможных форм этого высшего отречения является то, что поступок, освящающий это отречение, совершается сознательно, что сама жертва в момент действия знает о последующем результате своего поступка, каковы бы ни были мотивы, привед­шие ее к совершению этого поступка. Все смертные случаи, имеющие эту характерную особенность, резко отличаются от тех, в которых человек или не является орудием своей смерти, или же является им только бессознательно. В подобных случаях не представляет чрезвычайной трудности установить, знал или нет че­ловек заранее об естественных последствиях своего поступка. Они составляют, таким образом, вполне определенную, легко распознаваемую группу, которая вследствие этого должна иметь специальное название. Термин «самоубийство» соответствует этому понятию, и нам нет надобности придумывать новое слово, так как в состав данной группы явлений входит огромное большинство случаев, называемых этим именем в обы­денной жизни. Следовательно, мы можем с определен­ностью сказать: самоубийством называется каждый смертный случай, который непосредственно или опосредованно является результатом положительного или отрицательного поступка, совершенного самим по­страдавшим, если этот последний знал об ожидавших его результатах. Покушение на самоубийство — это вполне однородное действие, но только не доведенное до конца. Этого определения достаточно для того, чтобы исключить из нашего исследования все, что касается самоубийства животных. В самом деле, все, что мы знаем об умственном развитии животных, не позво­ляет нам предположить у них наличие предварительного сознания смерти, в особенности же допустить у них знание и понимание приводящих к этому средств. Мож­но, правда, наблюдать случаи, когда животные отказы­ваются входить в помещение, где были убиты другие животные. Можно подумать, что они как бы предчув­ствуют ожидающую их судьбу. В действительности ощущение запаха крови является достаточным объясне­нием этого инстинктивного сопротивления. Все хоть немного достоверные факты, в которых хотят видеть самоубийство животных в подлинном смысле этого слова, могут быть объяснены совершенно иначе. Если разъяренный скорпион жалит самого себя — что в конце концов недостоверно,— то он делает это, быть может, в силу автоматической и бессознательной реакции. Дви­гательная энергия, порожденная у него состоянием раз­дражения, разрешается случайно, как попало; бывает иногда, что жертвой этих движений падает само живо­тное, и нельзя с уверенностью сказать, представляло ли оно себе заранее последствия своего поступка. С другой стороны, если существуют собаки, которые отказыва­ются от принятия пищи после смерти своего хозяина, то это означает, что тоска механическим образом лишает их аппетита; такое состояние влечет за собою смерть, но она не является заранее предвиденным результатом. Ни воздержание от пищи в этом случае, ни укус в предыду­щем не употреблялись как средства для достижения вполне определенной цели. Здесь не хватает ясно выра­женного характера самоубийства, как мы его уже опре­делили раньше. Поэтому в последующем изложении мы будем говорить только о самоубийстве людей.

Но это определение не только имеет своим преиму­ществом устранение ошибочных сближений или произвольных заключений; уже теперь оно дает нам понятие о том месте, которое самоубийство занимает в общей моральной жизни человека. Оно нам показывает, что самоубийство не составляет, как это можно было бы думать, совершенно обособленной группы фактов, не есть какой-то исключительный класс чудовищных явле­ний, стоящих вне всякой связи с другими видами поведе­ния. Наоборот, мы видим, что самоубийство соединяется с ними прерывным рядом промежуточных ступеней и оказывается только преувеличенной формой повседневных поступков. В самом деле, только тот случай, как мы видели выше, можно назвать самоубийством, когда жертва в тот момент, как она совершает поступок, пре­рывающий течение ее жизни, ясно сознает то, что естест­венным образом должно из этого поступка последовать. Но это сознание может быть той или иной силы; придай­те ему каплю сомнения — и вы получите поступок, кото­рый уже не будет самоубийством, но который близок ему по существу и отличается от него только по степени. Человек, сознательно подвергающий себя опасности ради другого лица, но без явной угрозы смерти, конеч­но, не является самоубийцей, даже если ему и пришлось бы умереть. Этим именем нельзя также назвать неосторожного, как бы играющего со смертью человека, стремящегося в то же время избежать ее, или человека апатичного, который, не будучи ни к чему привязан в жизни, не дает себе труда позаботиться о своем здоровье и погибает от своей небрежности. И однако, все эти виды поведения ничем коренным от самоубийства в собственном смысле слова не отличаются; они порождают аналогичное направление ума, поскольку в равной степени сопряжены со смертельным риском, который не остается тайной для действующего лица и перспектива которого это последнее не устрашает; вся разница заключается в степени вероятности смертельно­го исхода. Не без некоторого основания говорят иногда, что ученый, истощив свои силы постоянным бодрство­ванием, убил самого себя. Все эти случаи рисуют нам виды зачаточного самоубийства, и если, руководясь правильным методом, их не надо смешивать с видами полного самоубийства, то все же не надо терять из виду и то отношение родства, которое между ними существу­ет. Самоубийство получает совсем различную окраску в том случае, если оно неразрывно связано с актами мужества или самоотвержения, и в том случае, если оно является результатом неосторожности или простой не­брежности. В дальнейшем изложении будет понятнее, в каком смысле поучительно это сближение.

II

Но разве самоубийство при таком его понимании мо­жет интересовать социолога? Если оно представляет собою индивидуальный поступок, касающийся только данного индивида, то, казалось бы, в силу этого всецело должно зависеть от индивидуальных факторов, т. е. быть предметом изучения психологии. В самом деле, разве поступок самоубийцы не объясняется обыкновенно его темпераментом, характером, предшествовавшими обстоя­тельствами, событиями его частной жизни? В данный момент нашей задачей не является изыскание того, в какой степени и при каких условиях будет законно таким образом изучать вопрос о самоубийстве: но можно ска­зать только одно с полной достоверностью, а именно что оно может быть рассматриваемо с совершенно иной точки зрения. Если вместо того, чтобы видеть в этих случаях совершенно особые для каждого из них обстоятельства, независимые друг от друга и требующие каждое специаль­ного рассмотрения, взять общее число самоубийств, со­вершенных данным обществом в данный промежуток времени, то можно установить, что получен­ная таким образом сумма не явится простой суммой независимых между собой единиц, голым собранием фактов, но что эта цифра образует новый факт sui generis, имеющий свое внутреннее единство и свою индивидуаль­ность, а значит, свою особую природу, тем более для нас важную, что она по существу своему глубоко социальна. Если только наблюдение не захватывает очень обширного периода времени, то для данного общества цифра само­убийств остается почти неизменной.

Из года в год обстоятельства, при которых проте­кает жизнь народов, остаются все те же. Правда, слу­чаются иногда важные изменения, но они являются только исключениями. Можно, между прочим, видеть, что они всегда совпадают с каким-нибудь кризисом, ми­молетно затрагивающим социальное положение страны.

Если наблюдать более обширный промежуток вре­мени, то можно констатировать еще более важные изменения; но тогда они делаются хроническими; они указывают только на то, что характерные основы общества в то же самое время претерпели глубокие изме­нения. Интересно заметить, что изменения эти происходят вовсе не так медленно, как это им приписывается громадным числом наблюдателей, а напротив, обладают резким и прогрессирующим характером. Иногда после целого ряда лет, в течение которых цифры коле­бались в очень близких границах, замечается повыше­ние, которое, после некоторого колебания, устанавливается как постоянная величина. Это доказывает, что всякое внезапно наступившее нарушение социального равновесия всегда требует достаточного времени для того, чтобы проявить все свои последствия. Итак, эволюция самоубийства выражается в волнообразных, последовательных и ясно различаемых движениях, со­вершающихся толчками, то усиливающихся, то при­останавливающихся, чтобы тотчас же начаться снова.

Можно видеть такую волну, образовавшуюся почти во всей Европе на другой день после событий 1848 г., т. е. в различных государствах на протяжении 1850— 1853 гг.; другая такая волна началась в Германии после войны 1866 г.; во Франции ее можно было наблюдать раньше, в эпоху апогея империи — около 1860 г. В Англии она замечается около 1868 г., т. е. после торговой революции, вызванной вновь заключенными торговы­ми договорами. Может быть, этой же причиной созда­но то новое увеличение случаев самоубийства, которое относится у нас к 1865 г. Наконец, после войны 1870 г. началось новое, до сих пор продолжающееся повыше­ние, которое захватило почти всю Европу.

Каждое общество в известный исторический мо­мент имеет определенную склонность к самоубийству. Интенсивность этой склонности измеряют обыкновен­но отношением общей цифры добровольных смертей к населению без различия пола и возраста. Мы назо­вем эту цифровую величину общим процентом смертности-самоубийства, присущим определенному обще­ству. Вычисляют его обыкновенно по отношению к 1 000 000 или к 100 000 жителей. Этот процент не только постоянен для долгого периода времени, но неизменяемость его оказывается еще большею, чем та, которой обладают главные демографические явления. Общий процент смертности изменяется гораздо чаще, из года в год, и те колебания, которым он подвергает­ся, гораздо более значительны. Для того чтобы убе­диться в этом, достаточно сравнить, в какой мере варьируют на протяжении нескольких лет процент об­щей смертности и процент самоубийств.

Для того чтобы облегчить это сравнение, мы как по отношению обыкновенных смертных случаев, так и по отношению самоубийств изобразим процент каждого года, отправляясь от средней цифры периода, приня­той за 100. Колебание из года в год, а также отклоне­ние от среднего процента делаются, таким образом, сравнимыми между собой. И это сравнение показыва­ет, что на протяжении каждого такого периода размеры колебаний гораздо более значительны на стороне общей смертности, чем на стороне самоубийства: в среднем первые колебания в два раза больше.

Только уклонение minimuma между двумя последова­тельными годами выражается почти одинаковой цифрой в обоих случаях в течение двух последних периодов. Но в динамике общей смертности этот minimum является исключением, тогда как, наоборот, годовые колебания самоубийств отклоняются от него лишь в виде исключе­ния. В этом можно убедиться, сравнивая среднюю цифру уклонений. Правда, если сравнивать не следующие один за другим годы одного и того же периода, но средние цифры различных периодов, то отклонения, которые наблюдаются в проценте смертности, становятся очень незначительными. Изменения в противоположном смы­сле, наблюдаемые из года в год и зависящие от преходя­щих и случайных причин, взаимно нейтрализуются, ког­да за основание расчета берется большая единица време­ни; они исчезают в средней цифре, которая благодаря такой взаимной нейтрализации отклонений оказывается в достаточной мере постоянной. Так, во Франции в 1841 —1870 гг. последовательно для каждого десятиле­тия средняя цифра колебалась следующим образом: 23,18; 23,72; 22,87. Но во-первых, тот факт сам по себе уже достаточно замечателен, что самоубийство из года в год обнаруживает такое же, если не большее, постоян­ство, как общая смертность при сравнении средних за целые периоды. Более того, средний процент смертности достигает этой правильности только в том случае, если он становится чем-то общим и безличным, почти совер­шенно неспособным характеризовать данное общество.

В самом деле, средняя смертность одинаково устой­чива для всех народов, достигших одного и того же уровня культуры; во всяком случае, разница бывает очень незначительна. Так, во Франции она колеблется на протяжении 1841 —1870 гг. около 23 смертных случа­ев на 1000 жителей; в то же время в Бельгии она достигает 23,93, 22,5, 24,04; в Англии—22,32, 22,21, 22,68; в Дании—22,65 (1845—1849 гг.), 20,44 (1855— 1859 гг.), 20,4 (1861 —1868 гг.). Если исключить из этого перечисления Россию, которая может считаться евро­пейской страной только географически, то единствен­ные великие державы Европы, у которых величина смерт­ности отличается довольно значительно от вышепри­веденных цифр, это Италия, где уровень достигал еще в 1861 — 1867гг. 30,6, и Австрия, где он еще более значителен, а именно 32,52. Наоборот, процент самоубийств, почти не изменяясь по годам, удваивается, утраивается, учетверяется и т. д. при переходе из одной страны в другую. Значит, он гораздо больше, чем про­цент общей смертности, специфичен для каждой социа­льной группы и может рассматриваться как ее характе­рологическая черта. Он настолько тесно связан с тем, что есть самого глубокого и основного в каждом националь­ном темпераменте, что тот порядок, в котором распола­гаются в этом отношении различные общества, остается почти неизменным в самые различные эпохи. На протя­жении трех периодов (1866—1870; 1871 — 1875; 1874— 1878 гг.— Примеч. ред.) количество самоубийств возра­стало повсюду, но и в этом движении вперед различные народы сохраняли неизменной относительную разницу; у каждого из них был свой коэффициент ускорения.

Процент самоубийств указывает на вполне опреде­ленную закономерность явлений, подтверждаемую одно­временно и его перманентностью, и его изменяемостью; эта перманентность была бы необъяснимой, если бы она не зависела от сочетания связанных между собою харак­терных признаков, которые, несмотря на разнородность окружающих их обстоятельств, одновременно утвержда­ют друг друга; изменяемость их свидетельствует об инди­видуальной и конкретной природе этих характерных черт, ибо они изменяются вместе с изменением самой социальной индивидуальности. Словом, эти статистичес­кие данные выражают наклонность к самоубийству, ко­торой коллективно подвержено каждое общество. Мы не будем теперь разбирать, в чем именно заключается эта наклонность и составляет ли она состояние sui generis коллективной души, имеющее свою собственную реаль­ность, или же она представляет собой только сумму индивидуальных состояний. Хотя предшествующие рас­суждения с трудом согласуются с этой последней гипоте­зой, мы оставляем сейчас этот вопрос открытым и будем говорить о нем впоследствии на страницах настоящей книги. Что бы ни думали по этому поводу, но наклон­ность эта существует под тем или иным названием. В каждом обществе можно констатировать предрасполо­жение к известному количеству добровольных смертей. Такое предрасположение может служить предметом со­циального изучения в пределах социологии. Этим-то вопросом мы и намерены заняться.

Мы не собираемся дать возможно более полный перечень всех условий, которые могут служить причи­ной частных случаев самоубийства, а ставим себе зада­чей отыскать те из них, от которых зависит строго определенный факт, названный нами социальным про­центом самоубийств. Нельзя не согласиться с тем, что эти два вопроса значительно разнятся между собой, несмотря на существующую между ними связь. В са­мом деле, среди индивидуальных условий есть, без сомнения, много таких, которые не являются достато­чно общими для того, чтобы оказать влияние на соот­ношение между общей цифрой добровольных смертей и численностью населения. Условия эти могут повли­ять таким образом, что тот или иной отдельный ин­дивид лишит себя жизни, но они не могут усилить или ослабить склонность к самоубийству всего общества in globo. Точно так же, если эти условия не зависят от известного состояния социальной организации данно­го общества, то они не имеют социального отражения и потому могут быть интересны для психолога, но не для социолога; предметом изыскания последнего слу­жат причины, при посредстве которых можно оказать воздействие не на отдельных индивидов, а на целую группу. Поэтому среди факторов самоубийства социо­лога касаются только те, которые действуют на целое общество. Процент самоубийств есть продукт этих факторов, и вот почему они должны интересовать нас.

Таков предмет предлагаемой нами книги, обнима­ющей по нашему плану три части. Явление, которое придется нам здесь объяснять, может зависеть или от причин внесоциальных в самом общем смысле этого слова, или от чисто социальных причин. Мы сначала займемся рассмотрением влияния первых и увидим, что его или не существует, или оно очень ограниченно. Мы определим затем природу социальных причин, тот спо­соб, каким они осуществляют свое действие, и те отно­шения, в каких они находятся к индивидуальным состоя­ниям, сопровождающим различные виды самоубийства.

Закончив это изыскание, мы будем в состоянии с большей точностью определить, в чем заключается социальный элемент самоубийства, т. е. в чем заклю­чается эта коллективная склонность, о которой мы только что говорили, а также в каком отношении стоит она к другим социальным фактам и каким путем оказалось бы возможным повлиять на нее.

КНИГА I. ФАКТОРЫ ВНЕСОЦИАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА

Глава I

Самоубийство и психопатические со­стояния.

Глава II

Самоубийство и нормальные психи­ческие состояния. Раса. Наследствен­ность.

Глава III

Самоубийство   и   космические   фак­торы.

Глава IV

Подражание.

ГЛАВА I. САМОУБИЙСТВО И ПСИХОПАТИЧЕСКИЕ СОСТОЯНИЯ

Есть два рода внесоциальных причин, которым a priori можно приписать влияние на количество самоубийств: психоорганическое предрасположение и природа окру­жающей физической среды. В индивидуальном стро­ении людей или, во всяком случае, в строении значи­тельного класса человеческих индивидов может суще­ствовать склонность различной силы, в зависимости от данной страны,— склонность, которая непосредствен­но влечет человека к самоубийству; с другой стороны, климат, температура и т.д. могли бы, в силу того воздействия, которое они производят на организм че­ловека, приводить косвенно к тем же результатам. Гипотеза эта, во всяком случае, не может быть отверг­нута без предварительного обсуждения. Мы последо­вательно рассмотрим эти два рода факторов и поста­раемся узнать, имеют ли они на самом деле какое-нибудь значение для изучаемого нами явления, и ес­ли— да, то — каково оно.

I

Существуют болезни, общий годовой процент кото­рых обыкновенно относительно постоянен для данно­го общества; и в то же время он значительно колеблет­ся у различных народов. Таково — сумасшествие. Если бы были какие-нибудь точные данные, на основании которых в каждой добровольной смерти можно было видеть проявление сумасшествия, то поставленная на­ми проблема была бы разрешена и самоубийство было бы тогда не чем иным, как индивидуальной болезнью. Этот тезис поддерживается значительным числом психиатров. Так, например, Esquirol говорит: «В само­убийстве проявляются все черты сумасшествия Maladies mentales»). Только в состоянии безумия че­ловек способен покушаться на свою жизнь, и все само­убийцы— душевнобольные люди». Исходя из этого принципа, он пришел к тому заключению, что, будучи непроизвольным фактом, самоубийство не должно быть преследуемо законом.

Falret и Moreau de Tours высказывают почти оди­наковое с ним мнение по этому вопросу. Правда, последний в том же месте своей книги, где он излагает разделяемую им доктрину, делает замечание, которого одного достаточно для того, чтобы вызвать сомнение в справедливости этой доктрины. «Должно ли самоубийство,— говорит он,— рассматриваться во всех случаях как результат сумасшествия? Не желая решать здесь этого трудного вопроса, скажем, что в общем, чем глубже удается изучить сумасшествие, чем больше накопляется по этому вопросу опыта, чем больше, наконец, делается наблюдений над сумасшедшими, тем сильнее подсказывает нам инстинкт, что это мне­ние вполне правильно». В 1845 г. доктор Бурден в своей брошюре, появление которой произвело боль­шую сенсацию в медицинском мире, еще с большей убежденностью настаивал на этом предположении.

Эту теорию можно защищать двояко: можно ут­верждать, с одной стороны, что самоубийство само есть болезнь sui generis, что оно представляет собой особый вид сумасшествия, или же, не выделяя его в качестве особого вида, усматривать в нем просто эпизодическое явление того или иного вида сумасшест­вия, явление, не встречающееся у людей со здоровым рассудком. Первый тезис защищает Bourdin. Esquirol, наоборот, является наиболее авторитетным представи­телем второго мнения. «Судя по имеющемуся в нашем распоряжении материалу,— говорит он,— можно за­ключить, что самоубийство представляет собой явле­ние, зависящее от громадного количества различных причин, что проявляется оно в самых разнообразных формах и что это явление не знаменует собой никакой определенной болезни. Для того чтобы сделать из самоубийства болезнь sui generis, прибегают к общим выводам, опровергаемым опытом».

Из упомянутых двух способов объяснения само­убийства путем сумасшествия второй менее убедите­лен и солиден в силу того принципа, что не может быть отрицательных опытов. На самом деле невозможно составить полный список всех случаев самоубийства и показать в каждом из них влияние сумасшествия. Можно говорить только об отдельных частных случа­ях, которые, несмотря на свою многочисленность, не могут служить основанием для научного обобщения; если обратные примеры не приводятся, то они все же остаются возможными. Между тем доказательство другого положения, если бы его вообще можно было построить, дало бы самые убедительные результаты. Если бы удалось доказать, что самоубийство есть специфическое сумасшествие, имеющее свои отличитель­ные, характерные черты и свое ясно выраженное развитие, вопрос был бы решен в том смысле, что всякий самоубийца есть сумасшедший. Но существует ли са­моубийство-помешательство?

II

Склонность к самоубийству, по природе своей специ­фическая и вполне определенная, если и является разновидностью сумасшествия, то во всяком случае мо­жет быть только сумасшествием частичным и ограничивающимся одним проявлением. Для того чтобы она могла характеризовать собой особый вид помешатель­ства, надо, чтобы последнее было направлено именно на один этот поступок, потому что если их будет много, то не будет никакого разумного основания брать для определения помешательства данный, а не какой-либо другой факт. По традиционной терминоло­гии, подобное частичное сумасшествие называется мономанией. Мономан — это душевнобольной, сознание которого абсолютно ясно, кроме одного пункта; пора­жение его интеллекта строго локализировано. Так, на­пример, в известные моменты его охватывает безрас­судная и нелепая страсть воровать, пить или оско­рблять окружающих; но все его остальные поступки и мысли вполне нормальны и координированы. Если существует помешательство-самоубийство, то оно не может быть ничем иным, как мономанией, и так его чаще всего и квалифицируют.

С другой стороны, говорят, что если допустить существование особой болезни, называемой монома­нией, то в нее легко можно включить и самоубийство; все характерное для этого вида душевных болезней, согласно данному нами определению, заключается в том, что они не вносят существенного расстройства в интеллект человека. Основание умственной жизни одно и то же и у мономана, и у человека душевно здорового; только у первого определенное психическое состояние, как патологическое, очень рельефно отделя­ется от этого основного фона. Мономания — это про­сто преувеличенная страсть среди ряда различных склонностей, ложная идея в ряде представлений, но идея такой силы, что она овладевает умом человека и всецело порабощает его. Например, чувство често­любия из нормального становится болезненным и пре­вращается в манию величия, раз оно принимает такие размеры, что все остальные мозговые функции как бы парализуются им. Достаточно одного резкого движе­ния чувства, для того чтобы умственное равновесие поколебалось и мономания проявила себя. Итак, мож­но думать, что самоубийство совершается под влияни­ем какой-нибудь ненормальной страсти, причем она либо разрешается одним ударом, либо, наоборот, идея самоубийства назревает постепенно. Можно даже ут­верждать, и это будет, по-видимому, убедительно, что всегда необходима какая-нибудь сила подобного рода, чтобы нейтрализовать основной инстинкт самосохра­нения. С другой стороны, множество самоубийц, вне того особого акта, которым они прерывают течение своей жизни, ничем не отличаются от других людей; следовательно, нет никакого повода для того, чтобы приписывать им общее безумие. Нам понятно теперь, почему под этикетом мономании самоубийство нашло себе место в рядах сумасшествия.

Но существует ли мономания? Долгое время суще­ствование ее не подвергалось сомнению; психиатры единодушно принимали теорию «частичного сумасше­ствия». Ее не только считали доказанной различными клиническими наблюдениями, но даже находили для нее подтверждение в данных психологии. В то время утверждалось, что человеческий ум состоит из различ­ных свойств и разрозненных сил, которые действуют по большей части вместе, но способны действовать и порознь; поэтому вполне естественно, что они могут каждая в отдельности быть захвачены болезнью. Если человек может проявлять разум отдельно от воли и чувствительность отдельно от разума, то почему же не могут тогда существовать болезни разума или воли без того, чтобы была задета чувствительность и vice versa? Применяя тот же принцип по отношению к бо­лее специальным формам этих душевных способно­стей, можно прийти к заключению, что может быть поражена исключительно только одна какая-нибудь склонность точно так же, как и отдельная идея или отдельный акт.

В данный момент это мнение всюду отвергнуто. Без сомнения, нельзя доказать прямо путем наблюде­ния отсутствие мономаний; но вполне установлено, что нельзя привести ни одного бесспорного случая их. Никогда клиническому опыту не удавалось доказать болезненной склонности разума в состоянии полной изоляции; всякий раз, как какая-нибудь одна способ­ность души затронута болезнью, другие поражены одновременно с нею, и если сторонники мономании не заметили существования этой общей болезненности, то это обстоятельство свидетельствует только о непра­вильности их наблюдения. «Возьмем, например,— го­ворит Falret,— сумасшедшего, занятого религиозными идеями, которого отнесли бы, конечно, к разряду религиозных мономанов. Он считает себя вдохновленным свыше, посланным Богом на землю, несущим новое религиозное откровение. Это совершенно безумная мысль, скажете вы, но вне области религиозных идей он рассуждает подобно всем остальным людям. Побе­седуйте с ним более внимательно, и вы тотчас же заметите в нем другие болезненные идеи, параллель­ные религиозным: вы найдете у него манию величия; он будет смотреть на себя, как на творца новой рели­гии, реформатора всего общества, может быть, он будет считать себя предназначенным и для еще более высокой судьбы... Допустим, что, поискав у такого больного признаков мании величия, вы бы не нашли их, но тогда бы вы констатировали у него идею само­унижения или патологический страх. Поглощенный ре­лигиозными идеями больной будет считать себя впол­не потерянным, обреченным на погибель человеком и т.д.». Конечно, все эти болезненные явления не встречаются одновременно у одного и того же челове­ка, но их часто можно встретить вместе, или же если они не проявляются все в один и тот же момент болезни, то следуют друг за другом, совпадая с более или менее близкими ее фазисами. Наконец, независимо от этих проявлений частного характера у мнимых мономанов наблюдается особое общее состояние всей психической жизни, составляющее основание болезни, а все безумные идеи являются только его наружным и временным выражением; состояние это заключается в чрезмерной возбужденности, или в крайнем упадке духа, или же в общем извращении. В таких случаях главным образом наблюдается нарушение равновесия и координации мыслей, так же как и движений. Боль­ной рассуждает, и вместе с тем в цепи его мыслей бывают пробелы; он ведет себя, не делая абсурдных выходок, но в поведении его нет последовательности. Итак, будет не вполне правильным сказать, что это — человек частично сумасшедший, потому что, как толь­ко безумие проникает в сознание человека, то овладе­вает им целиком.

Помимо того, основание, на котором покоится вышеуказанная гипотеза мономании, находится в пол­ном противоречии с действительными данными науки. Старинная психологическая теория не находит больше защитников. В различных видах сознательной деятель­ности теперь уже больше не видят разрозненных сил, которые соединяются и находят свое единство только в какой-нибудь метафизической субстанции, а видят в них связные функции этой деятельности; поэтому невозможно, чтобы одна из них была повреждена без того, чтобы это повреждение не отозвалось на всех остальных. Повреждение это отзывается на мозговой жизни человека глубже, чем на всем его организме, потому что психические функции имеют слишком об­щие органы, для того чтобы они могли быть затрону­ты каждый в отдельности. Распределение их между различными областями головного мозга не имеет в се­бе ничего прочно установленного; это доказывается той легкостью, с которой различные части мозга мо­гут замещать друг друга в случае, если какая-нибудь из них окажется неспособной исполнять свою задачу. Сплетение их слишком сложно для того, чтобы сума­сшествие могло коснуться одних безнаказанно для других. Еще более очевидно, что безумие не может коснуться одной какой-нибудь мысли или чувства, без того чтобы вся психическая жизнь в корне своем не была им затронута. Представления и наклонности че­ловека не имеют своего самостоятельного существова­ния; они не составляют также и маленьких субстанций, Духовных атомов, которые, сцепляясь, образовали бы ум человека. Они служат только для внешнего выраже­ния общего состояния сознательных центров, они ис­текают из них и являются их выразителями; поэтому они не могут принимать болезненного характера без того, чтобы общее состояние не было само по себе повреждено.

Но если умственные повреждения не могут локали­зоваться, то и не может быть мономании в собствен­ном смысле этого слова. Повреждения, по-видимому, местного происхождения, носящие в зависимости от этого то или иное название, всегда являются результа­том более обширной пертурбации; они на самом деле не самостоятельные болезни, а частичные и второсте­пенные проявления более общих болезней. Если не существует мономании вообще, то не существует и мо­номании самоубийства, а поэтому самоубийство не может быть определенным видом сумасшествия.

III

Остается предположение, что самоубийство есть из­вестный момент сумасшествия; если оно само по себе не есть особый вид сумасшествия, то нет такой формы душевных болезней, в которой оно не могло бы проявиться; оно становится в таком случае эпизодическим болезненным припадком, но довольно часто встречаю­щимся. Можно ли из этих повторяющихся случаев вывести заключение, что самоубийство немыслимо в здоровом состоянии и что оно есть известный при­знак психического заболевания?

Такое заключение было бы очень поспешным, так как среди поступков психически больных людей есть такие, которые им только свойственны и которые мо­гут считаться для них характерными; но есть и такие, которые, наоборот, у них одинаковы со здоровыми людьми, хотя у сумасшедших они и получают особую окраску. Рассуждая a priori, нет никаких данных для того, чтобы помещать самоубийство в первую из этих категорий. Конечно, психиатры утверждают, что боль­шинство самоубийц, которых они наблюдали, являли все признаки умственного расстройства, но этого пока­зания недостаточно для разрешения вопроса. Подоб­ные наблюдения слишком поверхностны, тем более что из такого совершенно специального опыта нельзя вывести никакого общего закона. Самоубийцы, на­блюдаемые психиатрами, были, конечно, душевно­больными людьми, но они не могут служить бесспор­ным доказательством приводимой здесь гипотезы, особенно при наличии большого числа самоубийц, ко­торых эти психиатры не наблюдали, и особенно при­нимая во внимание численный перевес последних.

Единственный правильный метод состоит в том, чтобы классифицировать самоубийства, совершенные умалишенными согласно их существенным особенно­стям, и, таким образом, установить главные типы самоубийств в состоянии психического расстройства и произвести точное изыскание, действительно ли все случаи добровольной смерти подходят под эту рубри­ку. Иначе говоря, для того чтобы узнать, есть ли самоубийство акт, исключительно присущий сумас­шедшим, надо определить те формы, которые оно принимает при умственном расстройстве, и решить потом вопрос, ему ли одному оно свойственно. Специ­алистами по этому вопросу сделано очень мало в от­ношении классификации самоубийств сумасшедших, но тем не менее можно считать, что следующие четыре типа содержат наиболее яркие виды. Основные черты этой классификации мы заимствуем у Jousset и Могеаи de Tours.

I. Маниакальное самоубийство. Этот вид самоубий­ства присущ людям, страдающим галлюцинациями или бредовыми идеями. Больной убивает себя для того, чтобы избежать воображаемой опасности или позора, или действует, как бы повинуясь таинствен­ному приказанию, полученному им свыше и т. д. Но мотивы и формы развития этого вида самоубийства отражают общий характер той болезни, от которой они проистекают, т. е. той или иной мании. Отличи­тельной чертой этого душевного заболевания является чрезвычайная общая подвижность. Самые разнообраз­ные и противоречивые чувства и мысли сменяют одна Другую в мозгу маньяка с необыкновенной быстротой. Последний находится поэтому как бы в постоянном вихре чередующихся настроений. Едва успеет фиксиро­ваться одна полоса сознания, как она уже заслоняется Другой; то же можно сказать и о причинах, вызыва­ющих самоубийства маньяков; они рождаются и ис­чезают, превращаясь из одних в другие с изумительной быстротой. Внезапно появляется галлюцинация или бредовое состояние, которые побуждают маньяка ли­шить себя жизни; они влекут за собой попытку само­убийства. Через несколько мгновений положение ве­щей изменяется, и если попытка оканчивается неуда­чей, то по крайней мере в данный момент маньяк ее не возобновляет, а если и возвращается к ней позднее, то в силу какого-нибудь другого мотива. Самое незначи­тельное событие может привести к самым внезапным метаморфозам. Один подобный больной, желая покон­чить с собой, бросился в реку, большую часть года не особенно глубокую. Он принужден был искать доста­точно глубокого места для того, чтобы утопиться, пока его не заметил таможенный солдат. Угадав его намерение, он прицелился и пригрозил ему, что будет стрелять, если тот не выйдет из воды. Тотчас же наш больной вылезает из воды, идет домой и уже не думает более о самоубийстве.

П. Самоубийство меланхоликов. Этот вид само­убийства встречается у людей, находящихся в состоя­нии высшего упадка духа, глубочайшей скорби; в та­ком состоянии человек не может вполне здраво опре­делить свои отношения к окружающим его лицам и предметам. Его не привлекают никакие удовольст­вия, все рисуется ему в черном свете, жизнь представ­ляется утомительной и безрадостной. Ввиду того что такое состояние не прекращается ни на минуту, у боль­ного начинает просыпаться неотступная мысль о самоубийстве; мысль эта крепко фиксируется в его мозгу, и определяющие ее общие мотивы остаются неизвест­ными. Одна молодая девушка, дочь вполне здоровых родителей, проведшая детство в деревне, должна была лет в 14 уехать в город, для того чтобы продолжать свое образование. С этого момента ее охватывает не­выразимая тоска; она начинает стремиться к одино­честву, и скоро в ней просыпается ничем не победимое желание умереть. «Целыми часами она сидит непо­движно с опущенными глазами, сгорбившись, в позе и настроении человека, предчувствующего что-то зло­вещее; у нее созревает твердое решение утопиться, и она ищет для этого наиболее уединенного места с тем, чтобы никто не мог спасти ее». Тем не менее, прекрасно сознавая, что ее поступок будет преступле­нием, она на некоторое время откладывает его выполнение. Через год мысль о самоубийстве с большей силой охватывает ее, и она на протяжении небольшого количества времени делает несколько неудачных попы­ток покончить с собой.

', Часто на фоне общего отчаяния появляются гал­люцинации и бредовые идеи, непосредственно влеку­щие больного к самоубийству, но в них нет той подви­жности, которая замечается у только что рассмотрен­ного нами типа маньяков. Напротив, идеи эти вполне определенны и неподвижны, как и общее состояние духа, из которого они проистекают. Боязнь, мучающая больного, упреки, которые он себе делает, несчастья, которые он себе рисует, всегда одни и те же. Если этот вид самоубийства определяется воображаемыми при­чинами, как и в предыдущем случае, то мысль о нем отличается своим хроническим характером и потому неотвязчиво стоит в мозгу человека. Больные, принад­лежащие к этой категории, спокойно обдумывают все детали своего плана; в достижении своей цели они проявляют даже невероятное постоянство и иногда удивительную хитрость. Постоянная неустойчивость мысли маньяка очень мало похожа на эту последова­тельность меланхолика. У одного можно наблюдать только преходящие вспышки, не обусловленные дли­тельными причинами, у другого, напротив, постоянное настроение, тесно связанное с самым характером боль­ного.

III. Самоубийство одержимых навязчивыми идеями. В этом состоянии самоубийство не обусловливается никакими мотивами, ни реальными, ни воображаемы­ми, а только навязчивой мыслью о смерти, которая без всякой видимой причины всесильно владеет умом больного. Он одержим желанием покончить с собой, хотя прекрасно знает, что у него нет к этому никакого разумного повода. Это инстинктивное желание не подчиняется никаким размышлениям и рассуждениям, по­добно тем безудержным потребностям воровать, уби­вать, поджигать, которые раньше пытались истолко­вать как особые виды мономании. Так как больной отдает себе отчет в нелепости своего желания, то он пробует вначале бороться с ним, но все время, пока воля противится этому стремлению, больной грустен, подавлен, его грудь сжимает тоска, которая с каждым Днем усиливается. В силу этой особенности данному виду самоубийства дают иногда название «самоубий­ство от тоски» (suicide anxieux). Это состояние было превосходно описано однажды одним больным психиатру Brierre de Boisomont. «Я служу в одной торговой фирме и удовлетворительно исполняю возложенные на меня обязанности, но действую все время, как автомат, и обращенные ко мне слова звучат в моих ушах так, как если бы они раздавались в пустом пространстве. Меня бесконечно мучает ни на минуту не покидающая меня мысль о самоубийстве. Целый год я уже нахо­жусь в таком состоянии; вначале оно было выражено лишь неясно, а теперь, приблизительно в течение двух месяцев, оно не оставляет меня ни на минуту, хотя у меня нет никакого повода желать смерти. Физически я здоров, никто в моей семье не был подвержен подо­бному душевному недугу, я не потерпел никаких по­терь, жалованья моего вполне достаточно для того, чтобы доставлять себе свойственные моему возрасту развлечения». Но едва больной прекратил борьбу с са­мим собой и решил убить себя, тревога его кончилась и к нему вернулось спокойствие. Если попытка само­убийства оканчивается неудачей, то этого оказывается достаточно для того, чтобы больной на время успоко­ился; можно сказать, что у него проходит само жела­ние лишить себя жизни.

IV. Автоматическое или импульсивное самоубийст­во. Этот вид самоубийства так же мало мотивирован, как и предыдущий; ни в действительности, ни в вооб­ражении больного для него нет никакого основания. Разница между ним и предыдущим видом заключается в том, что вместо того, чтобы быть результатом на­вязчивой идеи, которая более или менее долгое время преследует больного и лишь постепенно овладевает его волей, этот вид самоубийства проистекает от вне­запного и непобедимого импульса. Мысль в одно мгновение созревает до конца и вызывает самоубийст­во или по крайней мере толкает больного на ряд предварительных действий. Эта внезапность решения напоминает нам то, что мы раньше видели при той или иной мании; но самоубийство маниакальное всегда имеет хотя и неразумное, но все же основание. Здесь же, наоборот, мысль о самоубийстве зарождается вне­запно и совершенно автоматически, без наличности какого-нибудь предварительного сознательного реше­ния, ведет к роковой развязке. Вид ножа, прогулка но краю пропасти и т.д. мгновенно порождают мысль о самоубийстве, и выполнение ее так стремительно, что больные часто совершенно не осознают того, что произошло. «Человек,— говорит Brierre,— спокойно разговаривает с друзьями; вдруг он внезапно переска­кивает через барьер и бросается в воду. Его тотчас же вытаскивают и спрашивают о мотивах его поступка. Он отвечает, что сам не знает о них и что он дей­ствовал под влиянием силы, управлявшей им помимо его воли». «Самое удивительное,— говорит другой больной,— что я совершенно не могу вспомнить, ка­ким образом я взобрался на окно и какая мысль была у меня тогда в голове; я совершенно не хотел убивать себя, по крайней мере в данный момент я не могу вспомнить, чтобы у меня было такое желание». При более слабой степени болезни люди чувствуют прибли­жение припадка, и им удается избежать непобедимого очарования орудия смерти, если они не оглядываясь бегут от него.

В общем, все случаи самоубийства среди душевно­больных лишены всякого мотива, или определяются совершенно вымышленными мотивами. Громадное ко­личество добровольных смертей не могут быть от­несены ни к той, ни к другой категории; большинство из них имеют мотивы, не лишенные реального основа­ния; поэтому нельзя, не злоупотребляя словами, счи­тать каждого самоубийцу сумасшедшим. Из всех ха­рактеризованных нами случаев самоубийства наиболее трудно, по-видимому, отличить от самоубийств, на­блюдаемых среди здоровых людей, самоубийство ме­ланхоликов; очень часто вполне нормальный человек, кончающий с собой, находится в крайне подавленном и угнетенном состоянии, как и человек, страдающий болезненной меланхолией. Но все же между ними всегда существует основное различие; состояние духа первого и вытекающий из этого состояния поступок имеют некоторую объективную причину, тогда как у второго самоубийство не стоит ни в какой связи с внешними обстоятельствами. В общем, самоубийства психи­чески ненормальных людей отличаются от остальных точно так же, как иллюзия и галлюцинации отличают­ся от нормальных восприятий и как автомати­ческие импульсы — от вполне сознательных поступков. Возможен, конечно, непрерывный переход от одних к другим, но если бы это было достаточной при­чиной для того, чтобы отождествлять их, то пришлось бы вообще устранить различие между здоровьем и бо­лезнью, ибо вторая — только видоизменение первого.

Если бы даже и удалось установить, что средние люди никогда не лишают себя жизни и что решающиеся на самоубийство представляют собой некоторую анома­лию, то все же это не давало бы нам права смотреть на сумасшествие как на непременное условие само­убийства; сумасшедший не есть просто человек, несколь­ко иначе думающий и поступающий, чем обыкновен­ная средняя масса, поэтому тесно связать самоубийст­во с сумасшествием можно только в том случае, если произвольно ограничить значение слов. «Тот, кто, вни­мая только голосу благородства и великодушия, под­вергает себя заведомой опасности или же неминуемой смерти и добровольно жертвует жизнью во имя зако­на, веры или спасения своей родины, не может назы­ваться самоубийцей»,— восклицает Esquirol и приво­дит примеры Дешия, Асса и т. д. Falret точно так же отказывается считать самоубийцами Курция, Кодра и Аристодема; подобным же образом Bourdin исключа­ет из понятия самоубийства все случаи добровольной смерти, не только вызванные твердостью в вере или в политических убеждениях, но даже экзальтацией чув­ства. Но мы знаем, что природа побудительных при­чин, непосредственно определяющих собой самоубий­ство, такова, что они не могут ни служить для него определением, ни провести границу между самоубий­ством и несамоубийством. Все случаи смерти, являющиеся результатом поступка самого пострадавшего лица, действовавшего с полным сознанием этого результата, представляют, независимо от своей цели, слишком существенное сходство для того, чтобы их можно было распределить по различным родам; при самых разнообразных мотивах они могут считаться только разновидностями одного и того же рода; кроме того, чтобы установить подобное различие, нужен другой какой-нибудь критерий, а не преследуемая жертвой цель, которая всегда более или менее проблематична. Таким образом, мы можем по крайней мере устано­вить группу самоубийств, в которых отсутствует эле­мент сумасшествия. Но если уже исключениям от­крыть свободный вход, то трудно бывает потом за­крыть его, потому что между смертями, внушенными исключительным великодушием, и смертями, вызван­ными чувствами менее возвышенными, не существует резкой границы; переход от одних к другим соверша­ется без всякого видимого скачка. И если первые из этих случаев называть самоубийством, то почему бы не квалифицировать таким же образом и вторые. Итак, мы установили, что есть громадное количество случаев самоубийства без всякой примеси сумасше­ствия; их можно распознавать по двоякому признаку: во-первых, они вполне обдуманны, во-вторых, пред­ставления, из которых слагается мышление подобных субъектов, не являются галлюцинациями в чистом виде. Из всего сказанного ясно, что этот так часто поднимающийся и волнующий вопрос может быть разрешен без вмешательства проблемы свободы. Для того чтобы узнать, все ли самоубийцы — сумасшед­шие, мы не спрашивали себя, свободно ли они дей­ствуют; мы основывали свое мнение исключительно на эмпирических признаках, которые представляют для нашего наблюдения различные виды доброволь­ной смерти.

IV

Самоубийство умалишенных не обнимает собой всех случаев; это только известная разновидность, и по этому психопатические состояния, характеризую­щие психическое расстройство, не могут служить показателем наклонности к самоубийству вообще. Но между душевной болезнью и полным равновесием интеллекта есть целый ряд промежуточных ступеней: это—различного вида аномалии, объединяющиеся обыкновенно под общим названием неврастении. Мы должны теперь исследовать, не играют ли они значительной роли, при отсутствии сумасшествия, в генезисе того явления, которое нас интересует. Этот вопрос вытекает из самого существования самоубийства ду­шевнобольных людей. В самом деле, если глубокого извращения нервной системы достаточно для того, чтобы в полной мере породить самоубийство, то мень­шее потрясение должно оказать в более слабой степени вполне однородное влияние. Неврастения представля­ет собой род зачаточного сумасшествия, и поэтому в отдельных случаях она должна иметь одинаковые с ним последствия. Неврастения имеет гораздо более широкое распространение, чем душевные болезни, и число жертв ее неуклонно возрастает; поэтому впол­не возможно, что общая сумма аномалий, известных под именем неврастении, является одним из факторов, от которых зависит процент самоубийств.

Вполне понятно, конечно, что неврастения предрас­полагает к самоубийству, так как неврастеники по своему темпераменту как бы предназначены к страда­нию. Известно, что страдание в общем вытекает из чрезмерного потрясения нервной системы; слишком сильная нервная волна бывает чаще всего очень болезненной. Но это максимальное напряжение нервной системы, за пределом которого начинается страдание, изменяется в зависимости от индивида; предел этот выше у людей с более крепкими нервами и ниже — у людей слабых; таким образом, у последних полоса страдания начинается скорее, чем у первых. Каждое получаемое впечатление дает неврастенику повод к дурному расположению духа; каждое движение вы­зывает усталость, нервы его, как и поверхность кожи, раздражаются при малейшем прикосновении. Все от­правления физических функций, совершающиеся обык­новенно у здоровых людей совершенно спокойно, яв­ляются для него по большей части источником болез­ненных ощущений. Правда, что в противовес этому полоса наслаждений начинается у таких индивидов также гораздо ниже, потому что чрезмерная чувст­вительность ослабевшей нервной системы делает ее восприимчивой к такому возбуждению, которое ничем не отозвалось бы на нормальном организме. Незначи­тельное событие может явиться для подобного субъек­та источником безграничного удовольствия. Итак, по-видимому, то, что неврастеник теряет в одном отноше­нии, он возмещает в другом и благодаря этой компен­сации не менее приспособлен для всякой борьбы, чем все прочие люди. На самом же деле это совершенно не так, и слабость неврастеника постоянно сказывается в жизни, так как обычные впечатления и ощущения, многократно повторяющиеся в жизни среднего челове­ка, всегда обладают достаточной силой. Поэтому у неврастеника жизнь никогда не бывает уравновешен­ной. Конечно, если ему удается уйти из этой жизни, создать себе обстановку, куда внешний шум долетал бы только издалека, то он тем самым достигает менее мучительного для себя существования. Именно поэто­му мы часто видим, как такие люди покидают свет, доставляющий им так много страдания, и ищут уеди­нения. Но если такой человек должен, в силу сложившихся обстоятельств, жить среди общества и не может сохранить от наносимых им ударов свою болезненно-чувствительную натуру, то он испытывает гораздо больше горя, чем радости. Подобные организмы пред­ставляют собой прекрасную почву для мыслей о само­убийстве.

Это не единственная причина к тому, что жизнь неврастеника складывается для него так тяжело. В си­лу чрезвычайной чувствительности нервной системы мысли и чувства его находятся в полной неуравно­вешенности; каждое самое легкое впечатление находит в его душе ненормально сильный отзвук; его духовный мир ежеминутно потрясается до самых своих глубин, и под влиянием этих непрекращающихся внешних тол­чков ум его не может найти себе точки опоры и нахо­дится в непрерывном процессе преобразования. Но психика может укрепиться лишь в том случае, если пережитый опыт производит на нее прочное впечатле­ние, а не рассеивается и не уничтожается постоянными резкими переворотами. Жизнь в устойчивой и постоян­ной среде возможна только в том случае, если отправ­ления живого существа в такой же степени постоянны и устойчивы. Ибо жить — это значит реагировать на все внешние события, приспособиться к ним извест­ным образом, а такая гармония отношений может быть только делом времени и привычки; достигнуть ее можно только ощупью через целый ряд поколений; она должна в известной своей части сделаться наслед­ственной, и весь этот накопленный опыт не может быть повторен сызнова в любой момент, когда надо начинать действовать. Если бы, наоборот, все прихо­дилось повторять каждый раз сначала, то эта гармо­ния не могла бы быть полностью такой, какой она должна быть. Подобная устойчивость не только необ­ходима нам для наших отношений с физическим ми­ром, но также и с социальной средой. В обществе с вполне установившейся организацией существование индивида возможно только в том случае, если умст­венное и моральное строение его в равной степени определилось. Именно этой-то устойчивости и недо­стает неврастенику. Благодаря тому состоянию неура­вновешенности, в котором он находится, обстоятель­ства застают его зачастую врасплох; не будучи подго­товлен к тому, чтобы реагировать на них надлежащим образом, он должен каждый раз заново измышлять для себя правила поведения; из этой необходимости рождается хорошо известное пристрастие неврастеника ко всему новому. Но когда встает вопрос о приспособ­лении к какому-нибудь традиционному условию, его импровизированным комбинациям приходится отсту­пать перед теми, которые уже освящены многолетним опытом, потому что иначе он в огромном большинстве случаев потерпел бы неудачу.

Мы видим, таким образом, что, чем большей опре­деленностью обладает известная социальная система, тем тяжелее в ней себя чувствует такой малоуравнове­шенный человек, как неврастеник. Вполне вероятно поэтому, что подобный психологический тип всего ча­ще встречается среди самоубийц. Остается только установить, какое влияние это чисто индивидуальное усло­вие оказывает на общее количество добровольных смертей. Достаточно ли этого условия при благоприятных стечениях обстоятельств для того, чтобы натолкнуть человека на мысль о самоубийстве, или же неврастения оказывает еще какое-нибудь влияние, кроме того, что делает индивидов более восприимчивыми к действию внешних сил, которые только и могут быть определяющими причинами данного явления? Для того чтобы непосредственно решить этот вопрос, надо было бы сравнить колебания процента самоубийств и неврасте­нии; к несчастью, последняя еще не вполне доступна для статистики, но с помощью одного искусственного приема мы можем преодолеть эту трудность. Сума­сшествие является только усиленной формой нервного вырождения, и поэтому, не рискуя впасть в грубую ошибку, можно сказать, что число дегенератов изменя­ется так же, как и число сумасшедших, и поэтому вместо первых можно рассматривать вторых. Посту­пая так, мы будем еще иметь то преимущество, что можно будет вообще установить то соотношение, ко­торое наблюдается между процентом самоубийств и общей суммой умственных аномалий всякого рода.

Один факт может сообщить им больше значения, чем следует; а именно самоубийство, равно как и сума­сшествие, сильнее распространено в городе, чем в де­ревне. Поэтому начинает казаться, что случаи самоубийства учащаются и уменьшаются в зависимости от процента сумасшествий, и получается впечатление пря­мого соотношения между этими двумя явлениями. Но этот параллелизм не является показателем действительно существующей причинной связи; он может быть простым совпадением. Гипотеза эта тем более допусти­ма, что социальные причины, от которых зависит са­моубийство, как мы увидим далее, сами тесно связаны с городской цивилизацией и наиболее сильно дают себя чувствовать в больших центрах. Для того чтобы измерить то влияние, которое психопатическое состоя­ние может оказывать на самоубийство, надо исклю­чить те случаи, когда это состояние изменяется парал­лельно социальным условиям того же явления; когда эти два факта действуют в одном и том же направле­нии, в конечном результате трудно определить долю влияния, оказываемого каждым из них. Производить наблюдение над ними надо исключительно в тех случа­ях, когда они находятся в полном противодействии друг другу; только когда между ними образуется из­вестный конфликт, можно установить, кому из двух принадлежит решающее значение. Если умственное расстройство играет ту существенную роль, которую ему иногда приписывают, то оно должно проявить свое присутствие характерным образом даже в том случае, когда социальные условия стремятся нейтрали­зовать его; и наоборот, эти условия не могли бы проявить себя, если бы индивидуальные силы действо­вали в обратном смысле. Следующие факты указыва­ют на то, что правилом является совершенно обратная зависимость.

1) Путем статистических данных доказано, что в домах умалишенных число женщин незначительно превышает число мужчин; взаимоотношение варьиру­ет в зависимости от данной страны, но обыкновенно на 54 или 55 умалишенных женщин приходится 46—45 мужчин.

Кох собрал результаты переписи умалишенных, сделанной в одиннадцати различных государствах. На 166675 умалишенных обоего пола приходится 78584 мужчины и 88091 женщина, т.е. 1,18 мужчины и 1,30 женщины на 1000 жителей обоего пола. Мауг в свою очередь пришел к аналогичным результатам. Правда, иногда спрашивали себя, не происходит ли этот изли­шек умалишенных женщин оттого, что смертность сумасшедших мужского пола больше смертности сумасшедших женского пола. Известно, что во Фран­ции на 100 умерших сумасшедших приходится около 55 мужчин.

Итак, большее число случаев сумасшествий среди женщин, полученное при переписи в тот или иной момент, не является еще доказательством того, что женщина предрасположена к сумасшествию больше, чем мужчина; оно, быть может, указывает только на то, что и в этом случае, как во многих других, женщин умирает меньше, чем мужчин. Тем не менее остается несомненным тот факт, что среди наличного контин­гента сумасшедших женщин больше, чем мужчин; и ес­ли— что вполне законно — от числа умалишенных умозаключать к числу нервно расстроенных, то нельзя не признать, что всегда существует большее число неврастеников женского пола, чем мужского. Поэтому если бы между процентом самоубийств и неврастенией была действительно какая-нибудь причинная связь, то женщины должны были бы чаще, чем мужчины, ли­шать себя жизни или же по крайней мере одинаково часто. Даже принимая во внимание меньшую смерт­ность среди женщин и исправляя в этом смысле указа­ния переписи, все, что можно заключить отсюда,— это то, что у них почти одинаковое с мужчинами предрас­положение к сумасшествию; в самом деле, меньший процент их смертности и численное преобладание их во всех переписях умалишенных почти компенсируют­ся. Между тем в действительности наклонность к до­бровольной смерти у женщин не только не выше, но гораздо ниже, чем у мужчин, и потому самоубийство по существу своему — чисто мужское явление. На одну лишающую себя жизни женщину приходится в сред­нем 4 мужчин. У каждого пола есть своя вполне опре­деленная наклонность к самоубийству, которая есть величина постоянная для всех социальных классов. Но интенсивность этого предрасположения отнюдь не ва­рьирует параллельно вариациям психопатического фа­ктора независимо от того, исчисляют ли его влияние по количеству ежегодно вновь зарегистрированных случаев или по числу людей, записанных в данный момент.

Данные показывают, что сумасшествие наблюдает­ся чаще у евреев, чем у людей других вероисповеданий; можно было бы на этом основании предполагать, что в тех же пропорциях находятся у них все другие ненор­мальности нервной системы; но оказывается, что, на­оборот, предрасположение к самоубийству у евреев очень слабо. Мы увидим ниже, что еврейство — это как раз та религия, в рамках которой склонность к само­убийству имеет наименьшую величину (кн. I, гл. II). Следовательно, в данном случае процент самоубийств колеблется в обратном отношении к психопатическому состоянию и отнюдь не является его продуктом. Ко­нечно, основываясь только на этом факте, нельзя вы­вести заключения, что мозговая и нервная болезнь могут служить предохранительным средством против самоубийства, но очевидно, эти болезни могут слу­жить для него очень неточным определением, если процент самоубийства может упасть в тот момент, когда они достигают наивысшей степени своего раз­вития.

Если сравнивать только католиков и протестантов, то эта обратная пропорциональность не будет носить общего характера, но все же она очень часто наблюда­ется. Предрасположение к сумасшествию у католиков оказывается ниже, чем у протестантов, только в 4 слу­чаях из 12, и то разница между ними очень незначи­тельна. Первые везде без всякого исключения лишают себя жизни реже, чем вторые.

2) Предрасположение к самоубийству правильно увеличивается начиная от детского возраста вплоть до глубокой старости. Если иногда оно понижается после 70 или 80 лет, то уменьшение это очень незначительно; в этот период жизни оно все-таки в два или в три раза сильнее, чем в период зрелости. Наоборот, в зрелом возрасте случаи сумасшествия встречаются наиболее часто. Максимальная опасность заболевания наблюда­ется около 30 лет, позднее она уменьшается, а к ста­рости в большинстве случаев наблюдается в наибо­лее слабой степени. Такой антагонизм был бы необъяс­ним, если бы причины, заставляющие колебаться про­цент самоубийств и вызывающие умственное рас­стройство, не были бы совершенно разнородного про­исхождения.

Если сравнить процент самоубийств в каждом воз­расте не с относительной частотой новых случаев сумасшествия на протяжении того же самого периода, а с той пропорцией, которую по отношению ко всему населению образует наличный состав сумасшедших, то полное отсутствие параллелизма между этими двумя явлениями будет не менее очевидно. По отношению к общей массе населения число умалишенных особенно велико в возрасте 35 лет; пропорция остается той же вплоть до 60 лет и затем быстро уменьшается. Она достигает minimuma тогда, когда процент самоубийств достигает maximuma, нельзя установить никакого пра­вильного соотношения между колебаниями того и дру­гого явления.

3) Если сравнить различные общества с двоякой точки зрения — сумасшествия и самоубийства, то точ­но так же нельзя найти связи между колебаниями этих двух явлений. Правда, статистика умственно­го расстройства сделана недостаточно точно, для того, чтобы все эти сравнения между народами об­ладали бесспорной достоверностью, но тем не ме­нее замечательно, что сведения, заимствуемые нами у двух различных авторов, дают явно согласные ре­зультаты.

Итак, в странах, где всего меньше умалишенных, всего больше самоубийств; это особенно заметно в Саксонии. К этому заключению уже раньше при­шел доктор Leroy в своем прекрасном труде по вопросу о самоубийстве в департаменте Seine-et-Marne. «Чаще всего,— говорит он,— в местности, где наблюдается значительный процент душевных бо­лезней, встречается такой же процент самоубийств, но оба этих процента могут рассматриваться совер­шенно отдельно. Я даже склонен думать, что наряду с теми в достаточной мере счастливыми странами, где нет ни душевных болезней, ни самоубийств, есть такие, где существуют только душевные болезни. В других местностях можно наблюдать обратное ис­ключение».

Правда, Морселли пришел к несколько другим результатам. Но это произошло потому, что он сме­шал под общим названием душевнобольных сумасше­дших в собственном смысле этого слова и идиотов, тогда как это два совершенно различных вида бо­лезни, особенно с точки зрения влияния, которое они могут иметь на самоубийство. Идиотизм не только не предрасполагает к самоубийству, но предохраня­ет от него; идиотов гораздо больше в деревне, чем в городе, тогда как случаи самоубийства там гораздо реже. Поэтому очень важно строго различать такие противоположные по своим последствиям состояния, когда ставишь себе целью определить, какое влия­ние оказывают различные невропатические потря­сения на процент добровольных смертей. Но даже если смешать их воедино, то невозможно создать никакого правильного параллелизма между распрост­раненностью душевной болезни и самоубийством. Если даже, считая бесспорными цифры, данные Мор-селли, классифицировать главнейшие страны Европы в пять последовательных групп, согласно числу нахо­дящихся в них душевнобольных (занося под одну руб­рику и сумасшедших, и идиотов), и если заняться потом вопросом, как велико в каждой из этих групп среднее число самоубийств, то получится следующая таблица:

 

Число сумасшедших  на 100000 жителей

Число самоубийц на 1000000 жите­лей

 

1-я группа (3 страны)

340—280

157

2-я  »

261—245

195

3-я  »

185 — 164

65

4-я  »

150 — 116

91

5-я  »

110—100

68

Можно сказать вообще, что там, где много сума­сшедших и идиотов, там много и самоубийств, и на­оборот. Но между этими двумя скалами нет точного соответствия, доказывающего наличность определен­ной причинной связи между этими двумя явлениями. Во второй группе должно было бы быть меньше само­убийств, чем в первой, а на самом деле в ней само­убийств больше; в пятой группе с этой же точки зрения самоубийств должно было бы быть меньше всего, а в ней их больше, чем в четвертой и даже в третьей. Если статистику душевных болезней Морселли заме­нить более полной статистикой Коха, к тому же и бо­лее строгой, то отсутствие параллелизма будет еще более очевидным.

 

Сумасшедшие и идиоты на100 000 жителей

Среднее число самоубийств на 1000000 жителей

1-я группа (3 страны)

422—305

76

2-я  »

305—291

123

3-я  »

268—244

130

4-я  »

223—218

227

5-я  »

216—146

77

4) Наконец, так как считается, что за последнее столетие процент сумасшествий и самоубийств регуляр­но увеличивается, то вполне понятно искушение видеть в этом доказательство их взаимной обусловленности. Но это предположение лишается всякой силы и убеди­тельности, если мы примем во внимание, что в об­ществах низшего порядка, где очень редко наблюда­ется сумасшествие, самоубийство, наоборот, очень частое явление, как мы это увидим впоследствии (кн. II, гл. IV). Социальный процент самоубийств не имеет ни­какой определенной связи ни с предрасположе­нием к сумасшествию, ни — поскольку об этом свиде­тельствуют индуктивные данные—с предрасположени­ем к различным видам неврастении. Если неврастения, как мы уже указали выше, может предрасполагать к самоубийству, то она может и не иметь такого последствия.

Конечно, неврастеник почти неизбежно обречен на страдание, если он слишком близко соприкасается с окружающей его жизнью, но он имеет возможность удалиться от нее, для того чтобы вести исключительно созерцательное существование. Если всевозможные ко­нфликты и человеческие страсти слишком шумны и грубы для его хрупкого организма, то в противо­вес этому неврастеник как бы специально создан для того, чтобы вкушать тихие радости умственной жизни. Его мускульная дряблость и чрезмерная чувст­вительность делают его не способным к активному образу жизни и как бы приготавливают его к умствен­ной работе, которая в свою очередь требует приспо­собленных для этого органов. Если неподвижная со­циальная среда только разбивает его природные ин­стинкты, то, поскольку само общество подвижно и может существовать только при условии прогрес­са, постольку он может играть полезную роль, так как неврастеник составляет par excellence орудие про­гресса.

Именно потому, что он не склоняет головы перед традицией и ярмом привычки, он представляет собой чрезвычайно плодотворный источник всего нового. Но так как в самых культурных обществах интеллектуальные функции более всего развиты и более всего необ­ходимы и так как в то же время, в силу чрезвычайной сложности этих обществ, непременным условием их существования является непрерывное изменение, то в тот самый момент, когда число неврастеников стано­вится особенно значительным, существование их полу­чает свое практическое оправдание. Они не относятся к числу людей, по существу своему внесоциальных, которые устраняют самих себя, потому что не могут жить в той среде, к которой они прикреплены. Нужно, чтобы еще целый ряд других причин присоединился к свойственному им органическому состоянию, чтобы характер их принял такое направление и развился именно в этом смысле. Сама по себе неврастения есть предрасположение очень общего характера, не влеку­щее за собой никаких определенных поступков, но по ходу обстоятельств она может принимать самые раз­нообразные формы. Неврастения — это почва, на кото­рой могут зародиться самые различные наклонности в зависимости от того, как оплодотворят ее социаль­ные условия. У старого, уже сбитого с пути народа, на почве неврастении легко пустят корни отвращение к жизни, инертность и меланхолия со всеми печаль­ными, свойственными им последствиями. Наоборот, в молодом еще обществе на этой почве по преимуще­ству разовьются пылкий идеализм, великодушный прозелитизм, деятельная самоотверженность. Если во времена всеобщего упадка мы видим увеличение числа неврастеников, то мы не должны забывать, что их же руками создаются новые государства; имен­но из среды неврастеников появляются все великие преобразователи. При такой двойственной роли нев­растения не может объяснить столь определенного социального факта, как тот или иной процент само­убийств*.

* Очень ярким примером этой двойственности являются сходст­во и контраст, наблюдаемые между французской и русской литера­турой. Та симпатия, которой во Франции пользуется русская литера­тура, уже доказывает, что в ней очень много общих черт с французс­кой. На самом деле, у писателей обеих наций чувствуется болезнен­ная утонченность нервной системы, известное отсутствие умственного и морального равновесия. Но это общее психобиологи­ческое состояние производит совершенно различные социальные последствия. Тогда как русская литература чрезмерно идеалистична, тогда как свойственная ей меланхоличность основана на деятельном сочувствии к страданиям человечества и является здоровой тоской, возбуждающей веру и призывающей к деятельности, тоска фран­цузской литературы выражает только чувство глубочайшего отчая­ния и отражает беспокойное состояние упадка. Вот каким образом одно и то же органическое состояние может служить почти проти­воположным социальным целям.

 

Существует одно психопатическое состояние кото­рое за последнее время вошло в привычку обвинять почти во всех несчастьях нашего цивилизованного об­щества. Это — алкоголизм. Справедливо или нет, но его влиянию приписывают прогрессивное развитие сумасшествия, пауперизма и преступности. Имеет или нет алкоголизм какое-нибудь влияние на развитие са­моубийства? A priori подобная гипотеза кажется малоправдоподобной, потому что именно в наиболее культурных и зажиточных классах самоубийство вы­рывает больше жертв, тогда как далеко не в их среде алкоголизм имеет наибольшее распространение.

Рассмотрим факты — и пусть они говорят сами за себя. Если сравнить французскую карту самоубийств с картой преследований за злоупотребление спиртны­ми напитками, то мы увидим, что между ними нет почти никакого соответствия. Для первой из них хара­ктерной чертой является то обстоятельство, что само­убийства в особенности сосредоточены в двух центрах Франции. Один расположен в Jle de France и простира­ется оттуда на восток, а другой занимает побережье Средиземного моря от Марселя до Ниццы. Совершен­но другое распределение темных и светлых пятен мы видим на картах алкоголизма. Здесь существуют три главных центра. Один — в Нормандии, а в особенности в департаменте Нижней Сены; другой — в Финистере и вообще в бретонских департаментах; третий занима­ет бассейн Роны и соседнюю с ним область. Наоборот; процент самоубийств в местности, лежащей по тече­нию Роны, не поднимается выше среднего; в большин­стве нормандских департаментов он ниже среднего, и в Бретани самоубийство почти совершенно отсут­ствует. Таким образом, географии этих двух явлений настолько различны, что совершенно невозможно при­писывать одному из них влияние на развитие другого. Мы придем к тому же результату, если начнем сравни­вать самоубийство не с проступками на почве пьянст­ва, а с нервными или душевными болезнями, порож­денными алкоголизмом. Сгруппировав французские департаменты в 8 классов по степени значительности в них контингента самоубийц, мы старались найти в каждом из них среднее число случаев сумасшествия алкоголического происхождения, основываясь на цифровых данных доктора Lunier, и получили следующие результаты:

 

Число 100000 жителей самоубийств на (1872—1876 гг.)

Сумасшедших на почве алкоголизма на 100 душевнобольных (1867—
1869 и 1874—1876 гг.)

1-я группа ( 5 деп.)

ниже 50

11,45

2-я       »      (18    » )

от 51—75

12,07

3-я       »     (15    » )

76—100

11,92

4-я       »      (20    » )

101 — 150

13,42

5-я       »      (10    » )

151—200

14,57

6-я       »      ( 9    » )

201—250

13,26

7-я       »      ( 4    » )

251—300

16,32

8-я       »      ( 5    » )

Свыше этого

13.47

 

Два вышеприведенных столбца совершенно не со­ответствуют друг другу. Тогда как число самоубийств ушестеряется и поднимается даже выше, пропорция сумасшествия на почве алкоголизма увеличивается ед­ва на несколько единиц, и то увеличение происходит нерегулярно; вторая группа возвышается над третьей, пятая над шестой, седьмая над восьмой. Между тем если бы алкоголизм влиял на процент самоубийств, как психопатическое состояние, то это влияние могло бы выражаться только умственным расстройством.

На первый взгляд кажется, что между количеством потребленного алкоголя и склонностью к самоубийству— более тесное соотношение, по крайней мере на­сколько это касается Франции. В самом деле, больше всего потребляют алкоголя в северных департаментах, и в этих же местностях всего чаще встречаются само­убийства. Но во-первых, пятна, обозначающие эти яв­ления, имеют на обеих картах несколько различную конфигурацию. Одно из них наиболее густо в Норман­дии и на севере Франции, бледнея по мере приближе­ния к Парижу: это пятно обозначает алкоголизм. Дру­гое пятно, наоборот, всего темнее около Сены и в со­седних с нею департаментах; оно светлеет уже близ Нормандии и не достигает севера. Первое темнеет по направлению к западу и простирается до побережья океана; второе, наоборот, быстро исчезает, приближа­ясь к западу, как бы остановленное границей, которую для него представляют департаменты J'Eure и J'Eu-re-et-Lour, затем оно значительно усиливается по на­правлению к востоку. Мало того, темное пятно, име­ющееся на юге в департаменте Var и Benches de Rhone на карте самоубийств, совершенно исчезает на карте алкоголизма.

Наконец, даже в той мере, поскольку существует совпадение, оно недостаточно убедительно, так как оно в большинстве случаев совершенно случайно. Вый­дя из пределов Франции и подвигаясь на север, мы видим почти правильное увеличение потребляемого алкоголя без всякого возрастания самоубийств. Тогда как во Франции в 1873 г. на одного человека в среднем приходилось 2,84 литра алкоголя, в Бельгии количест­во алкоголя достигало в 1870 г. 8,56 литра, в Англии мы находим в 1870—1874 гг. 9,07 литра, в Голландии (1870г.) —4, в Швеции (1870 г.)—10,34, в России (1856 г.) —10,69 и даже в Петербурге (1855 г.)—до 20 литров. И в то же время, когда в соответствующие эпохи во Франции насчитывалось 150 случаев само­убийства на 1000 000 жителей, в Бельгии их было только 68, в Великобритании — 70, в Швеции — 85, а в России очень немного. Даже в Петербурге от 1864—1868 гг. средний годовой процент не превышал 68.8. Дания — единственное северное государство, где большое количество самоубийств и потребление ал­коголя совпадают (16,51 литра в 1845 г.). Если север­ные департаменты Франции отличаются тем, что со­вмещают пристрастие к спиртным напиткам с наклон­ностью к самоубийству, то из этого не надо заключать, что второе явление вытекает из первого и находит в нем себе объяснение; совпадение это носит чисто случайный характер. На севере вообще потребляют алкоголя значительно больше, потому что вина там мало и оно гораздо дороже; кроме того, может быть, здесь более, чем в другом месте, нужно специальное питание, для того чтобы поддерживать необходимую для организма теплоту; с другой стороны, видно, что причины самоубийства особенно сконцентрировались в этой части Франции. Сравнение различных частей Германии подтверждает это заключение.

Если перейти к деталям, то обнаружатся порази­тельные контрасты; в провинции Познань меньше, чем где-либо в империи, наблюдаются самоубийства (96,4 случая на 1000000), а здесь всего более употребление алкоголя — 13 литров на человека; в Саксонии, где оно в 4 раза больше (348 на 1 000 000), алкоголя употребля­ют в 2 раза меньше; наконец, можно заметить, что четвертая группа, где потребление алкоголя очень незначительно, почти всецело состоит из южных госу­дарств. С другой стороны, если здесь меньше случаев самоубийства, чем в остальной Германии, то это зави­сит от того, что население в ней католическое или содержит в себе очень сильное католическое меньшин­ство.

Следовательно, не существует ни одного психопа­тического состояния, которое бы имело с самоубий­ством постоянную и бесспорную связь. В данном об­ществе число самоубийств не зависит от числа находя­щихся в нем неврастеников и алкоголиков. Хотя деге­нерация в различных своих формах образует вполне подходящую психологическую почву для развития тех причин, которые могут заставить человека решиться на самоубийство, но сама она не является одной из причин его. Можно допустить, что при идентичных обстоятельствах дегенерат лишает себя жизни легче, чем здоровый человек, но он лишает себя жизни не только в силу своего органического состояния. Потен­циальная наклонность к самоубийству может преобразиться у него в действие только под влиянием иных факторов, разысканием которых нам и предстоит те­перь заняться.

ГЛАВА II. САМОУБИЙСТВО И НОРМАЛЬНЫЕ ПСИХИЧЕСКИЕ СОСТОЯНИЯ. РАСА. НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ

Можно предположить, что наклонность к самоубийст­ву заложена в самом строении индивида независимо от различных аномальных его состояний, о которых мы говорили выше. Она может заключаться в чисто психи­ческих явлениях, не будучи связана непременно с рас­стройством нервной системы. Почему у человека не может явиться желания лишить себя жизни без того, чтобы оно представляло собой мономанию, умственное расстройство или неврастению? Это предположе­ние может даже считаться вполне установленным, ес­ли, как это было показано многими учеными, специ­ально изучавшими вопрос о самоубийстве, каждой расе свойствен особый процент самоубийств. Расы от­личаются друг от друга и определяются только органическо-психическими признаками. Если процент са­моубийств изменяется в зависимости от расы, то при­ходится признать, что существует известное органичес­кое предрасположение, с которым он тесно связан. Но действительно ли существует эта связь?

I

В чем заключается понятие расы? Совершенно необ­ходимо дать ей точное определение, потому что не только обыденная терминология, но и сами антропо­логи употребляют это слово в самом разнообразном смысле. Тем не менее различные предположенные формулы можно обыкновенно свести к двум основным понятиям: раса характеризуется по сходству или по общему происхождению. Каждая школа кладет в основание первое или второе определение.

Иногда под расой подразумевается агрегат индиви­дов, которые имеют, без сомнения, общие черты, но которые, сверх того, обязаны этим сходством признаков тому, что происходят от одного источника. Когда под влиянием какой-либо причины у одного или не­скольких индивидов одного и того же поколения появ­ляется изменение, отличающее их от всего остального вида, и когда это изменение, вместо того чтобы исчез­нуть со следующим поколением, прогрессирует в силу наследственности, то это обстоятельство дает начало расе. В этом смысле de Quatrefages и мог определить понятие расы как собрание подобных друг другу ин­дивидов, принадлежащих к одному и тому же виду и передающих путем полового преемства все особен­ности первоначального изменения. Согласно такому определению, раса отличалась бы от вида тем, что начальные пары, от которых произошли различные расы одного и того же вида, в свою очередь произош­ли от одной только пары. Подобное понятие расы было бы строго ограничено, и она определялась бы путем специального, положившего ей начало признака общего происхождения.

К несчастью, если придерживаться этой формулы, то существование и сфера влияния расы не могут быть установлены без помощи исторических и этнографи­ческих изысканий, результаты которых всегда сомнительны, и потому на все вопросы относительно проис­хождения ее приходится отвечать крайне гадательно. К тому же не вполне достоверно, что существующие в настоящий момент человеческие расы соответствуют вышеприведенному определению, так как вследствие различных скрещиваний по всевозможным направлениям каждое из существующих подразделений нашего вида происходит от самых различных первоначальных источников. Если мы не имеем другого критерия, то будет очень трудно определить, какое отношение раз­личные расы имеют к самоубийству, так как нельзя сказать с достоверностью, где они начинаются и где кончаются. К тому же концепция de Quatrefages грешит тем, что предрешает проблему, на которую наука да­леко еще не нашла своего ответа. Эта концепция пред­полагает, что характеристические свойства расы об­разовались путем эволюции, что они укрепились в ор­ганизме только под влиянием наслед­ственности. Это мнение оспаривается целой антро­пологической школой, носящей название полигенисти-ческой. Согласно мнению этой школы, человечество не происходит целиком из одной-единственной семьи, как учит библейская традиция, но появилось или одновре­менно, или постепенно в различных местах земного шара. Так как первоначальные роды образовались не­зависимо один от другого и в различной среде, то они были дифференцированы с самого начала, и поэтому каждый из них являлся особой расой. Следовательно, главнейшие расы образовались не путем прогрессиру­ющего укрепления приобретенных изменений, но со­здались с самого начала и сразу. Поскольку решение этого важного вопроса остается открытым, будет не­правильно с методологической точки зрения вводить в определение расы идею общего происхождения или родства.

Гораздо лучше определять ее по непосредственным признакам, которые доступны всякому наблюдателю, и не затрагивать пока вопроса о ее происхождении. В таком случае остается только два характерных при­знака, выделяющих расу. Прежде всего раса состоит из группы индивидов, характеризующихся своим сход­ством; но то же самое применимо к людям одной веры или одной профессии. Поэтому, чтобы довершить ха­рактеристику расы, необходимо прибавить, что сход­ство это наследственно. Таким путем образуется осо­бый тип, который независимо от своего первоначаль­ного происхождения обыкновенно передается по наслед­ству. В этом смысле должно понимать слова Pricharda, который говорит: «Под именем расы подразумевается каждая группа индивидов, имеющих более или менее общие признаки, передаваемые по наследству; вопрос же о происхождении этих признаков в данный момент лучше оставить в стороне». Вгоса высказывается по этому вопросу почти в тех же выражениях. «Что же касается до разновидностей, существующих в челове­ческом роде,— говорит он,— то они получили название рас, что дает повод думать о более или менее прямом родстве индивидов одной и той же разновидности, но не решает ни в утвердительном, ни в отрицательном смысле вопроса о родстве между индивидами разных разновидностей».

Поставленная в этой форме проблема о возник­новении рас становится разрешимой, но самое слово берется здесь в настолько широком смысле, что дела­ется совершенно неопределенным; оно обозначает уже не только наиболее общие разветвления человеческого вида, естественные и относительно неизменные подразделения человечества, но типы всякого рода. С этой точки зрения каждая группа народов, члены которой в силу тесных отношений, соединявших их на протяже­нии веков, являют частью уже наследственное сходст­во, могла бы составлять расу. В этом смысле говорят иногда о латинской, англосаксонской расе и т. д. Мож­но даже сказать, что только в такой форме расы могут быть рассматриваемы как живые и конкретные фак­торы исторического развития. В общей смеси народов, в горниле истории, великие, основные и первоначаль­ные расы настолько смешались между собою, что по­чти совершенно потеряли свою индивидуальность: «Если они не исчезли совершенно с лица земли, то от них остались только очень смутные очертания, отдель­ные штрихи, которые соединяются между собою в на­столько несовершенной форме, что уже не образуют больше никакой характерной физиономии. Тип челове­ка, который устанавливается лишь путем некоторых, часто неопределенных указаний на величину его роста и форму его черепа, не имеет ни достаточной достовер­ности, ни определенности, для того чтобы ему можно было приписывать большое влияние на ход социаль­ных явлений. Более специальные и менее обширные типы, называемые расой в широком смысле этого слова, более рельефны и неизбежно играют более важ­ную историческую роль, потому что они в большей степени могут считаться продуктом истории, чем при­роды. Но им не хватает объективного определения. Например, мы очень плохо знаем, какими определен­ными чертами латинская раса отличается от саксонс­кой; каждый высказывает по этому поводу свое мнение без всякого научного основания.

Эти предварительные соображения предупреждают нас, что социолог должен быть очень осторожен, принимаясь за решение вопроса о том, какое влияние имеет раса на то или иное социальное явление. Для того чтобы решить такую проблему, надо в точности знать, какие существуют расы и чем они отличаются одна от другой. Такая осторожность тем более не­обходима, что этот пробел антропологии находится в прямой зависимости от того, что самое слово «раса» не заключает в себе ничего определенного. С одной стороны, первоначальные расы представляют теперь только палеонтологический интерес, а с дру­гой— более тесные группировки индивидов, носящие в настоящее время это название, являются, собственно, народами или союзами народов, более братьями и по цивилизации, чем по крови. Раса, понимаемая таким образом, почти совершенно смешивается с на­цией.

II

Допустим, однако, что в Европе существует несколько основных типов, наиболее общие признаки которых нам в главных чертах известны и между которыми распределяются разные народности. Условимся назы­вать их расами.

Морселли различает четыре расы: германский тип, разновидностями которого он считает немцев, скандинавов, англосаксов, фламандцев; тип кельт-романс­кий (бельгийцы, французы, итальянцы, испанцы); типы славянский и урало-алтайский. Мы упоминаем послед­ний только для памяти, так как он насчитывает в Ев­ропе слишком мало представителей для того, чтобы можно было определить, какое отношение он имеет к самоубийству; к нему можно отнести только венгер­цев, финляндцев и жителей некоторых русских облас­тей. Остальные три расы классифицируются следу­ющим образом в зависимости от понижения их на­клонности к самоубийству: вначале стоят народы гер­манской расы, потом кельто-романской и, наконец, славяне.

Но можно ли действительно эти различия отнести на счет расы?

Гипотеза эта была бы правдоподобна, если бы каж­дая группа народов, объединенных под одним общим названием, имела приблизительно одинаковую на­клонность к самоубийству. Но в действительности между народами одной и той же расы наблюдается в этом смысле большое различие. Тогда как у славян вообще слабая степень наклонности к самоубийству, Моравия и Богемия среди них составляют исключение. В первой насчитывается 158 случаев на миллион жи­телей, во второй — 136, тогда как в Крайне всего 46, в Кроации — 30 и в Далмации —14. То же самое мы видим у народов кельто-романской расы. Франция отличается высоким процентом — 150 на 1 000 000 жи­телей, в то время как в Италии мы находим только 30 случаев, а в Испании — еще меньше. Очень трудно согласиться с Морселли в том отношении, что такое сильное колебание процента может объясняться боль­шим количеством германских элементов во Франции, чем в других латинских странах. Если принять во внимание, что страны, выделяющиеся в смысле высо­кого процента самоубийств среди родственных им на­циональностей, в то же время и наиболее цивилизован­ные, то является вполне законным задать себе вопрос: не различный ли уровень цивилизации является тем моментом, который в действительности определяет собой разницу между обществами и так называемыми этническими группами? Разница в склонности к само­убийству у германских народов еще более велика. Из четырех принадлежащих к этой расе групп в трех наклонность еще слабее, чем у славянских и латинских народов. Это фламандцы, у которых на 1 000 000 на­считывается только 50 случаев самоубийства, англоса­ксы, у которых самоубийц только 70 на 1 000 000; что же касается скандинавов, и в частности Дании, то в ней насчитывается высокое число— 268 самоубийств, но в Норвегии их только 74 и в Швеции — 84. Поэтому невозможно приписывать датский процент само­убийств всей расе, если в двух других странах, где эта раса существует в наиболее чистом виде, мы имеем противоположные результаты. В общем, из всех гер­манских народов только немцы очень сильно предрас­положены к самоубийству. Поэтому если мы будем употреблять термины в их строгом смысле, то в дан­ном случае может идти речь не о расе, а о националь­ности. Тем не менее, поскольку не доказано отсутствие немецкого типа, который был бы отчасти наследствен­ным, можно распространить понятие этого слова до самых крайних пределов и сказать, что у народов немецкой расы предрасположение к самоубийству раз­вито больше, чем у большинства людей, принадлежа­щих к кельто-романскому, славянскому и даже анг­лосаксонскому и скандинавскому обществам. Но это все, что можно вывести из предыдущих цифровых данных. Как бы то ни было, мы имеем здесь единст­венный случай, когда можно действительно подозре­вать влияние этнических условий. Далее мы увидим, что раса на самом деле в этом случае не играет ника­кой роли.

Для того чтобы иметь право объяснять расовой причиной склонность немцев к самоубийству, недостаточно одного констатирования того факта, что само­убийство распространено в Германии, так как эта распространенность может быть отнесена на счет приро­ды немецкой цивилизации. Но надо было бы доказать, что эта наклонность неразрывно связана с наследст­венным состоянием немецкого организма, что это перманентная черта немецкого типа, остающаяся даже и в изменившейся социальной среде. Только при этом условии мы можем видеть в склонности к самоубийст­ву результат влияния расы. Посмотрим теперь, что происходит вне Германии в том случае, если немец входит в жизнь других народов или приобщается к различным культурам; сохраняет ли он свое печаль­ное первенство в наклонности к самоубийству. В Авст­рии мы имеем готовый ответ на этот вопрос. Немцы, смотря по провинциям, смешались в различных пропор­циях с населением, обладающим совсем иными эт­ническими качествами. Посмотрим, увеличило ли при­сутствие немцев процент самоубийств в Австрии. Для каждой провинции существует как средний процент самоубийств на протяжении пятилетия (1872— 1877 гг.), так и численное значение немецкого элемен­та. По характеру употребляемого в каждой данной местности наречия мы определяем долю участия той или иной расы; хотя этот критерий не обладает аб­солютной точностью, но он наиболее достоверен из всех существующих.

По данным, заимствуемым нами у самого Морсел-ли, невозможно заметить ни малейших следов немец­кого влияния, на процент самоубийств. Богемия, Мора­вия и Буковина, где немцев насчитывается от 37 до 9%, имеют в среднем 140 случаев самоубийства — выше Штирии, Каринтии и Силезии (125), где немцы составляют значительное большинство. Точно так же эти последние страны, несмотря на значительное меньшин­ство славян, превышают своей наклонностью к само­убийству три единственные провинции, где население всецело немецкое: это Верхняя Австрия, Зальцбург и трансальпийский Тироль. Правда, в Нижней Австрии насчитывается число самоубийств больше, чем в дру­гих областях, но это превышение не может быть от­несено на счет немецкого элемента, так как число немцев значительно больше в Верхней Австрии, Зальцбурге и трансальпийском Тироле, где количество само­убийств в два, даже в три раза меньше.

Настоящая причина этой высокой цифры само­убийств состоит в том, что главным городом Нижней Австрии является Вена, которая, как и все столицы, насчитывает ежегодно огромное число самоубийств; в 1876 г. там на миллион жителей приходится 320 случаев; поэтому не надо относить на счет расы то, что присуще вообще большим городам. Наоборот, если на побережье, в Крайне и Далмации, самоубийств значи­тельно меньше, то это вовсе не зависит от присутствия в них меньшего количества немцев, так как в цизаль-пийском Тироле и Галиции, где немцев не больше, в два и в пять раз больше случаев добровольной смерти. Если сосчитать средний процент самоубийств для всех восьми австрийских провинций с немецким меньшинством, то получится цифра 86, т. е. то же количество, что в трансальпийском Тироле, где населе­ние чисто немецкое, и больше, чем в Каринтии и Шти-рии, где немцев очень много. Итак, когда немцы и славяне живут в одной и той же социальной среде, и их наклонность к самоубийству оказывается одина­ково сильной. Следовательно, разница, наблюдаемая между ними при других обстоятельствах, не зависит от расы.

То же самое можно сказать об отмеченной нами разнице между немецкой и латинской расами. В Швей­царии мы имеем в наличности обе эти расы; пятнад­цать швейцарских кантонов целиком или частью — не­мецкие; среднее число самоубийств в них достигло в 1876 г. цифры 186; 5 кантонов по преимуществу французские: Валлис, Фрибург, Невшатель, Женева. В них среднее число самоубийств 255. Из них всего меньше в кантоне Валлис—10 самоубийств на 1 мил­лион жителей, но в нем в то же время насчитывается всего больше немцев: 319 на тысячу жителей. Наобо­рот, Невшатель, Женева и Во, где население почти целиком латинское, имеют 486, 321 и 371 случаев само­убийства.

Для того чтобы дать этническому элементу лучше проявить свое влияние, если только оно вообще су­ществует, мы старались отделить религиозный фак­тор, который мог бы его замаскировать. Для это­го мы сравнили немецкие и французские кантоны с одним и тем же вероисповеданием. Полученные результаты явились только подтверждением преды­дущих.

Швейцарские кантоны

Католики немцы

87 случ. Самоубийств

»         французы

83    "

Протестанты немцы

293    "

"              французы

456    "

 

С одной стороны, нет существенного различия между двумя расами, с другой — французы имеют перевес. Факты согласно указывают на то, что если немцы чаще других народов лишают себя жизни, то это зависит не от крови, которая течет в их жилах, а от цивилизации, в кругу которой они воспитаны. Тем не менее среди доказательств, приводимых Морселли для подкрепле­ния влияния расы, есть одно, которое на первый взгляд может показаться более убедительным. Французский народ образовался от смешения двух главных рас: кельтов и кимвров, которые с самого начала отличались друг от друга своим ростом. Со времен Юлия Цезаря кимвры были известны своим высоким станом. Брока именно по росту жителей мог определить, каким обра­зом эти две расы распределились на поверхности фран­цузской территории, и нашел, что население кельтского происхождения сосредоточилось преимущественно на юге по течению Луары, а кимвры—на севере. Эта этно­графическая картина имеет некоторое сходство с карти­ной самоубийств; ведь мы знаем, что самоубийства скон­центрировались на севере Франции и, наоборот, в мини­мальной степени наблюдаются в центре и на юге. Но Морселли пошел еще дальше; он считал установленным, что число самоубийств у французов правильно колеблет­ся в зависимости от распределения этнических элемен­тов; чтобы иллюстрировать это свое положение, он разделил департаменты Франции на 6 групп, высчитал для каждой из них среднее число самоубийств, а также среднее число избавленных от военной службы в силу недостаточно высокого роста, что является косвенным мерилом среднего роста населения, ибо эта средняя повышается по мере того, как уменьшается число уво­льняемых. Оказывается, что эти два ряда средних чисел изменяются обратно пропорционально: чем больше число самоубийств, тем меньше уволенных за недостато­чно высокий рост, т. е. тем больше средняя высота роста.

Такое точное соответствие, если бы оно действитель­но было установлено, можно было бы объяснить, конеч­но, только влиянием расы. Но тот способ, которым пришел Морселли к этому результату, не позволяет считать последний прочно установленным. В самом деле, он взял за основу шесть этнических групп, классифицированных Брока по степеням предполагаемой чистоты двух рас — кельтской и кимврской. Как бы высоко мы ни ставили авторитет этого ученого, мы должны все же признать, что данный этнографический вопрос слишком сложен, оставляет еще слишком много места различным тол­кованиям и противоположным гипотезам, для того что­бы классификацию, предложенную Брока, можно было рассматривать как безупречную. Стоит только обратить внимание на то, какое значительное количество более или менее недоказуемых исторических догадок он до­лжен выдвинуть, чтобы обосновать свою теорию. И если его исследования с полной очевидностью показали, что во Франции имеются два отчетливо различающихся друг от друга антропологических типа, то существование тех промежуточных, воплощающих в себе различные оттен­ки типов, которые он также счел возможным признать, представляется гораздо более сомнительным *.

* Существование двух областных делений, из которых одно состо­ит из 15 северных департаментов, где преобладает население с высоким ростом (39 забракованных на 1000 новобранцев), другое же — из 24 департаментов центра и запада, где преобладает маленький рост (от 98 до 130 случаев освобождения от службы на 1000), кажется бесспорным. Но разве эта разница есть продукт расы? Решить такой вопрос не так-то легко. Если припомнить, что в течение 30 лет средняя высота роста населения во Франции значительно изменилась, что число забракован­ных поэтому с 92,80 в 1831 г. понизилось в 1860 г. до 59,40 на 1000, то с полным правом можно спросить себя, может ли такой переменчивый признак быть верным критерием для того, чтобы узнать, существуют ли относительно неизменные типы, называемые расой? Но во всяком случае, тот способ, при помощи которого у Брока группы, промежуточ­ные между этими двумя крайними типами, установлены, поименованы и отнесены к кимврскому или другому источнику, дает нам еще больше права сомневаться. Доводы морфологического порядка здесь неприме­нимы. Антропология может установить, какова средняя высота роста в данной области, но не может определить, от каких скрещиваний она зависит. Поэтому промежуточные высоты могут зависеть как от того, что кельты смешались с более крупными расами, так и от того, что кимвры смешались с людьми меньшего роста, чем они сами. Географи­ческое распределение не может тоже играть большой роли, потому что смешанные группы понемногу встречаются повсюду: на северо-западе (Нормандия, Нижняя Луара), на юго-западе (Аквитания), на юге (Ро­манская провинция), на востоке (Лотарингия) и так далее. Остаются аргументы чисто исторического характера, но они по природе своей очень гадательны. История не знает, когда, при каких условиях и в каких пропорциях произошли различные нашествия и помеси народов. Каким же образом может она помочь нам определить степень влияния, которое имеют эти события на органическое строение народов?

 

Если, оставив в стороне эту систематическую, но, может быть, слишком искусственную классификацию, довольствоваться тем, что сгруппировать департамен­ты согласно среднему росту, наблюдаемому в каждом из них, т. е. по среднему числу освобожденных мало­рослых новобранцев, и если против каждого из этих средних чисел поставить среднее число самоубийств, то получатся результаты, сильно отличающиеся от цифровых данных Морселли.

Процент самоубийств увеличивается неравномер­но, вне всякой прямой зависимости от предполагаемых кимврских элементов, так как первая группа, где насе­ление обладает наиболее высоким ростом, насчитыва­ет менее самоубийств, чем вторая, и незначительно больше, чем третья; точно так же три последние стоят почти на одном уровне, несмотря на различную высо­ту роста. Если что-нибудь вытекает из этих цифровых данных, то только то, что с точки зрения самоубийств, как и с точки зрения высоты роста, Францию можно разделить на две части — северную, где самоубийства случаются часто и рост высокий, и центральную, где рост ниже и где меньше лишают себя жизни, но без всякого точного параллелизма между этими явлени­ями. Выражаясь иначе, две областные массы населе­ния, замеченные нами на этнографической карте, встречаются и на карте самоубийств; но совпадение это только приблизительно и совершенно не носит общего характера. В деталях изменений этих двух сравниваемых явлений совпадения не наблюдаются.

Сведенное к своим настоящим размерам, рассмат­риваемое совпадение уже не является решительным доказательством в пользу этнических элементов; оно представляет только любопытный факт, которого еще недостаточно для того, чтобы установить общий закон. Оно может зависеть от случайного сочетания вполне независимых друг от друга факторов. Во всяком слу­чае, для того чтобы это совпадение можно было припи­сывать действию расы, эта гипотеза должна быть под­креплена и доказана еще и другими фактами. Мы видим между тем нечто совершенно обратное; нижесле­дующие факты только опровергают эту гипотезу.

1) Более чем странно, что такой коллективный и бес­спорный в своей реальности тип, как немецкий, име­ющий такое сильное предрасположение к самоубийству, перестает проявлять его тотчас же по изменении социальных условий; или что наполовину проблематический кельтский, или древнебельгийский тип, от которого оста­лись лишь одни бледные следы, имеет и по настоящее время сильное влияние на величину этой наклонности. Слишком велика разница между крайней общностью расовых признаков, оставивших после себя память в не­драх данной расы, и сложной специфичностью изуча­емой нами наклонности.

2) Мы увидим ниже, что случаи самоубийства были очень многочисленны у древних кельтов (см.: кн. II, гл. IV). Поэтому если в данный момент они стали реже у народа, как предполагают, кельтского происхождения, то это происходит не в силу природного свойства расы, а по причине изменившихся внешних обстоятельств.

3) Кельты и кимвры не являются первоначальными и чистыми расами; они, как говорит Брока, смешались с другими народами «посредством кровных связей, языка и верований». И те, и другие являются только разновидностью той расы белокурых, высоких людей, которые или путем массового нашествия, или путем повторных набегов рассеялись мало-помалу по всей Европе. Вся разница между ними с точки зрения эт­нографической заключается в том, что кельты, сме­шавшись с темно-русым и малорослым южным на­селением, более отклонились от общего типа. Следо­вательно, если большая склонность кимвров к само­убийству этнического происхождения, то она вытекает из того обстоятельства, что у них первоначальная раса претерпела меньше изменений. Но тогда следовало бы ожидать, что вне Франции процент самоубийств будет увеличиваться по мере того, как будут резче выступать отличительные признаки этой расы. Но ничего подоб­ного нет на самом деле. Наиболее высоким ростом в Европе обладает население Норвегии (1,72 метра); родина этого типа, всего вероятнее, север, в частности же побережье Балтийского моря: именно в этих местах он считается лучше всего сохранившимся. И тем не ме­нее на Скандинавском полуострове процент самоубийств невысок; говорят, что та же самая раса лучше сохра­нилась в 1Ьлландии, Бельгии и Англии, чем во Франции, и тем не менее в этой последней стране гораздо больше случаев самоубийства, чем в трех первых.

В конце концов географическое распределение само­убийств во Франции может быть объяснено, не прибегая к таинственной силе расы. Известно, что Франция может быть разделена в интеллектуальном и этнографическом отношении на две части, еще не вполне слившиеся между собой. Население центра и юга сохранило свой природ­ный характер, свойственный ему образ жизни и потому остается чуждым идеям и нравам северян. Но на севере возник очаг французской цивилизации, которая и до сих пор по существу своему остается северной. С другой стороны, так как она содержит в себе важнейшие причи­ны, толкающие население Франции, как мы увидим ни­же, к самоубийству, то географические границы сферы ее влияния суть также и границы зоны, наиболее обильной самоубийствами. Поэтому если население севера лишает себя жизни чаще, чем население юга, то это происходит вовсе не в силу его предрасположения на почве эт­нического темперамента; это происходит потому, что социальные причины самоубийства сконцентрировались сильнее на севере по течению Луары, чем на юге.

Что же касается вопроса о том, как произошел и ка­ким образом сохранился этот духовный дуализм Фран­ции, то ответить на него должна история, так как этно­графических наблюдений недостаточно для его решения. Разнообразие рас не могло быть единственной причиной этого, так как самые различные расы могут смешаться и совершенно потеряться одна в другой. Между север­ным и южным типами в действительности нет такого антагонизма, чтобы века совместной жизни оказались бессильными победить его. Житель Лотарингии меньше отличается от нормандца, чем провансалец от обитателя Jle-de-France. Но благодаря историческим причинам про­винциальный дух и местные традиции сохранили свою силу больше на юге, тогда как на севере необходимость встречаться лицом к лицу с общим неприятелем, более тесная солидарность интересов, более частое соприкос­новение заставили население слиться и смешаться между собой. Именно благодаря этой духовной нивелировке, оживляющей общение людей и обмен идеями, историчес­кие судьбы избрали эту область хранительницей наивыс­шей культуры.

III

Теория, считающая расу важным фактором предрас­положения к самоубийству, кроме того, implicite допуска­ет, что предрасположение это наследственно, так как только при этом условии ему можно приписать этнический характер. Но доказана ли наследственность само­убийства? Вопрос этот тем более заслуживает рассмотре­ния, что помимо своей связи с предыдущим он сам по себе представляет значительный интерес. Если бы дейст­вительно было установлено, что предрасположение к са­моубийству передается от поколения к поколению, то пришлось бы признать, что оно тесно связано с опреде­ленным органическим строением.

Необходимо, однако, уже с самого начала условиться относительно смысла терминов. Когда говорят про самоубийство, что оно наследственно, подразумевают ли под этим просто, что дети самоубийц, унаследовав хара­ктер своих родителей, при аналогичных обстоятельствах склонны поступать так же, как и они? При такой поста­новке вопроса ничего нельзя возразить против этого положения, но тогда оно лишается для нас всякой цен­ности, так как в этом случае не самоубийство наследст­венно, а преемственно передается некоторый общий тем­перамент, который может в подходящем случае предрас­положить индивида, но не заставить его непременно покончить с собой и который поэтому не может служить достаточным объяснением поступков данного субъекта. Мы видели, что индивидуальное строение, которое спо­собствует в высшей степени появлению неврастении в различных ее формах, не имеет никакого отношения к изменениям процента самоубийств. Совершенно в дру­гом смысле психологи часто говорили о наследствен­ности: они говорили о наклонности лишать себя жизни, которая непосредственно и целиком переходит от роди­телей к детям и зарождает в уме индивида мысль о са­моубийстве чисто автоматически. В этом случае наклон­ность к самоубийству должна была бы действовать в не­котором роде психомеханически, не без известной самостоятельности, и очень немногим отличалась бы от мономании, причем ей, вполне вероятно, должен был бы соответствовать не менее определенный физиологичес­кий механизм. Следовательно, она коренным образом зависела бы от индивидуальных причин.

Подтверждают ли наблюдения существование подоб­ной наследственности? Разумеется, часто можно наблю­дать, что самоубийство регулярно и трагично повторяет­ся в одном и том же семействе. Яркий случай приводит Gall. «Господин Г., богатый человек, умирая, оставил семерым своим сыновьям наследство в 2 000 000 фран­ков; шестеро из них остались в Париже или в его окрестностях и сберегли оставленную каждому из них часть наследства, а некоторые даже увеличили ее. Все они были вполне счастливы и обладали цветущим здоровьем. Тем не менее в течение 40 лет все семь братьев лишили себя жизни». Эскироль знал одного негоцианта, отца шесте­рых детей, из которых четверо лишили себя жизни, а пятый сделал несколько попыток к самоубийству. В других случаях мы видим, что отцы, дети и внуки одержимы одним и тем же стремлением. Но пример физиологии должен научить нас не делать преждевремен­ных заключений в вопросе о наследственности, который требует большой осмотрительности. Очень часто встре­чаются случаи, когда туберкулез уничтожает последова­тельно несколько поколений, и тем не менее ученые все-таки колеблются признать его наследственным и да­же склоняются, по-видимому, к противоположному мне­нию. Это повторение одной и той же болезни в кругу одного и того же семейства может зависеть не от наследственности самого туберкулеза, а от общего предрас­положения, делающего данный организм особенно бла­гоприятной почвой для появления и размножения в нем бацилл данного недуга. В этом случае передается не сама болезнь, а благоприятная для ее развития почва. Для того чтобы иметь право категорически отвергать это последнее объяснение, надо хотя бы установить, что бацилла Коха часто встречается в самом человеческом зародыше; но поскольку такое наблюдение не было сде­лано, сомнение в наследственной передаче чахотки впол­не законно. С той же осторожностью надо относиться и к интересующей нас проблеме; для разрешения ее недостаточно перечисления нескольких благоприятных в смысле наследственности фактов — нужно, чтобы эти факты были в достаточном количестве, чтобы они не могли быть отнесены на счет случайного стечения обсто­ятельств, чтобы они не допускали никакого другого объ­яснения и не были опровергнуты никакими другими фактами.

Отвечают ли они этому тройному условию? Правда, подобные факты не считаются редкими, но этого недостаточно для того, чтобы вывести заключение о на­следственной природе самоубийства. Надо в особен­ности определить, по отношению к какой доле общего числа самоубийств они оказываются верными. Если бы для относительно высокой доли общей цифры самоубийств было доказано существование самоубийств у предков, то с полным основанием можно было бы утверждать, что между этими двумя фактами суще­ствует причинная связь, что самоубийство имеет свой­ство передаваться по наследству. Поскольку такого доказательства в нашем распоряжении не имеется, всегда будет основание спросить себя, не вызываются ли приводимые факты случайными комбинациями различ­ных причин. Наблюдения и сравнения, которые одни могли бы решить этот вопрос, никогда не производились в достаточно широком размере; обыкновенно доволь­ствуются тем, что передают некоторое количество интересных анекдотов. Те немногие сведения по этому вопросу, которые мы имеем, недостаточно убедительны и даже отчасти противоречивы. На 39 умалишенных с более или менее ясно выраженной наклонностью к самоубийству, которых имел возможность наблюдать доктор Lays в своей лечебнице и по отношению к ко­торым ему удалось собрать достаточно полные све­дения, он нашел только один случай, где эта наклонность уже встречалась раньше в семье больного. На 265 умалишенных Briere de Boismont нашел только 11 слу­чаев, т. е. 4% больных, родители которых покончили с собой. Пропорция, которую дает Cazauvieilh, гораздо значительнее: у 13 индивидов из 60 он нашел прецеденты в прошлом поколении, что составляет 28%. Согласно баварской статистике, единственной, которая отметила влияние наследственности, на протяжении 1857—1866 гг. насчитывается до 13% самоубийств наследственного характера. Как ни малодоказательны эти факты, если истолковывать их с точки зрения гипотезы, прини­мающей существование специальной наследственности самоубийства, однако гипотеза эта приобретает неко­торый авторитет, раз невозможно подыскать никакого другого объяснения. Но существуют по меньшей мере две другие причины, которые могут вызвать тот же эффект, особенно при своем сочетании. Во-первых, почти все наблюдения сделаны психиатрами и, следовательно, над умалишенными. Психическое расстройство, может быть, чаще всех /других болезней передается по на­следству. Поэтому можно спросить себя: наследственна ли сама наклонность к самоубийству или скорее ум­ственное расстройство, частым, но случайным симп­томом которого является самоубийство. Сомнение наше тем более основательно, что, по признанию всех де­лавших наблюдение, случаи, благоприятные для гипотезы наследственности, встречались по большей ча­сти—если не исключительно—именно среди само­убийц-умалишенных. Без сомнения, при этих условиях наследственность играет важную роль, но здесь идет речь не о наследственной наклонности к самоубийству; передается по наследству умственное расстройство в его общем виде, нервный недуг, случайным и сомнительным последствием которого является самоубийство. Здесь на­следственность распространяется на склонность к са­моубийству не более чем на кровохарканье в случаях наследственного туберкулеза. Если какой-нибудь не­счастный, в семье которого есть и умалишенные, и са­моубийцы, убивает себя, то делает он это не потому, что родственники его покончили с собой, а потому, что они были сумасшедшими. Душевные болезни, пе­редаваясь по наследству, трансформируются; так, например, меланхолия в старшем поколении превращается у младшего в хроническое безумие и инстинктивное сумасшествие; и поэтому может случиться, что не­сколько членов одной и той же семьи кончают с собой и что все эти самоубийства проистекают от различных видов безумия и принадлежат поэтому к различным типам.

Но одной этой причины недостаточно для того, что­бы объяснить все факты, так как, с одной стороны, не доказано, что самоубийство повторяется только в семей­ствах, где есть умалишенные, с другой—остается не­объясненной та замечательная особенность, что в неко­торых из этих семейств самоубийство носит, по-видимо­му, заразительный характер, хотя психическое расстрой­ство не влечет за собой непременно такого последствия. Не каждый сумасшедший стремится лишить себя жизни. Откуда же происходит целая категория сумасшедших, стремящихся покончить с собой? Подобное совпадение обстоятельств дает повод подозревать существование другого фактора, сверх предыдущего; определить его можно, не прибегая к гипотезе наследственности; до­статочно одной заразительной силы примера, чтобы со­здать этот новый фактор.

Мы увидим в одной из нижеследующих глав, что самоубийство очень заразительно. Эта способность зара­жаться особенно ярко чувствуется у индивидов, струк­тура которых делает их более чувствительными ко вся­кому внушению вообще и к идее о самоубийстве в част­ности; они не только склонны воспроизводить все то, что поражает их впечатлительность, но в особенности зара­жаются поступком, к которому у них уже есть некоторое предрасположение, и повторяют его. Это двойное усло­вие имеется в наличности у людей умалишенных или у простых неврастеников, родители которых покончили с собой. Слабость нервной системы делает их восприим­чивыми к гипнозу и в то же самое время предрасполагает их спокойно относиться к мысли о смерти; поэтому нет ничего удивительного, что воспоминание о трагической смерти своих близких или зрелище ее становится для таких субъектов источником навязчивой идеи или непре­одолимого стремления к самоубийству.

Это объяснение отнюдь не является менее удовлет­ворительным, чем гипотеза наследственности; существу­ет целый ряд фактов, доступных только ему одному. Часто случается, что в семьях, где наблюдаются повтор­ные случаи самоубийства, они почти вызываются один другим; они не только случаются в одном и том же возрасте, но происходят совершенно одинаковым обра­зом. Иногда предпочтение отдается повешению, в других случаях прибегают к самоудушению газами или броса­ются с возвышенного места. В одном часто приводимом случае сходство простирается еще дальше. Одно и то же оружие служило для всей семьи и на протяжении многих лет. В этих явлениях хотели видеть еще одно доказатель­ство существования наследственности. Но если существу­ют серьезные причины, в силу которых нельзя делать из самоубийства особой психологической сущности, то во сколько же раз труднее признать существование особой наклонности лишать себя жизни посредством повешения или пистолета. Разве эти факты не указывают скорее на то, как велика заразительная сила примера, действующая на умы оставшихся в живых людей, родные которых уже внесли кровавую страницу в историю своей семьи? С ка­кой силой должно их преследовать воспоминание об этой добровольной смерти, чтобы заставить решиться повторить с поразительной точностью то, что было сделано их предшественниками!

Предлагаемое нами объяснение подтверждается еще тем, что многочисленные случаи, где не может быть и речи о наследственности и где все зло происходит по вине заразительной силы примера, являют те же самые признаки. Во время эпидемий, о которых будет гово­риться ниже, обыкновенно наблюдается, что различные случаи самоубийств имеют между собой самое поразительное сходство, можно сказать, являются копией один другого. Всем известен рассказ о пятнадцати инвалидах, которые в 1772 г. один за другим за короткое время повесились на одном и том же крюке в темном коридоре; как только крюк был снят, эпидемия прекратилась. То же самое было в булонском лагере: один солдат застрелился в часовой будке; через несколько дней у него оказались последователи, которые покончили с собой в той же будке; как только ее сожгли, эпидемия прекратилась. Во всех этих случаях преобладающее влияние навязчивости идей очевидно, поскольку самоубийство прекращается, как только исчезает материальный предмет, вызыва­ющий эту идею. Поэтому если самоубийства, явно выте­кающие одно из другого, по-видимому, совершаются по одинаковому образцу, то вполне законно будет припи­сать их именно этой причине, тем более что она должна иметь свой maximum в тех семьях, о которых мы выше говорили,— в семьях, где все способствует усилению дей­ствия этого фактора.

К тому же многие люди сами чувствуют, что, посту­пая так же, как их родители, они поддаются заразитель­ной силе примера. Такой случай наблюдал Esqirol: «Са­мый младший брат, лет 26—27, впал в меланхолию и бросился вниз с крыши дома; второй брат, который ухаживал за ним после этого падения, обвинял себя в его смерти, несколько раз пытался покончить с собой и через год умер от последствий длительного, многократного голодания; четвертый брат, врач по профессии, два года тому назад с отчаянием уверявший меня, что и ему не избежать этой участи, тоже лишает себя жизни». Могеаи приводит следующий случай: один умалишенный, у ко­торого брат и дядя с отцовской стороны покончили жизнь самоубийством, мучился мыслью лишить себя жизни. Брат, посещавший его в Шарантоне, пришел в отчаяние от тех ужасных мыслей, которые внушал ему больной, и не мог отделаться от убеждения, что и он сам в конце концов подпадет под их власть. Один больной сделал Brierre de Boismont следующее признание: «До 53 лет я был совершенно здоров; у меня не было ника­кого горя, характером я обладал довольно веселым, как вдруг три года тому назад на меня стали находить мрачные мысли... в продолжение вот уже трех месяцев они совершенно не дают мне покоя, и каждую минуту что-то толкает меня покончить с собой. Я не скрою от вас, что мой брат лишил себя жизни 60 лет, но я никогда серьезно не думал над этим обстоятельством, когда же я дожил до 56 лет, то воспоминание об этом событии живо воскресло в моей памяти и теперь уже не покидает меня». Но наиболее яркий факт передает нам Falret: одна молодая девятнадцатилетняя девушка узнала, что «дядя ее с отцовской стороны лишил себя жизни; это известие очень огорчило ее; она уже раньше слышала о наследст­венности сумасшествия, и мысль о том, что и она может впасть в это ужасное состояние, заполонила ее сознание... Она находилась в этом ужасном настроении, когда отец ее также лишил себя жизни; с этих пор она твердо уверовала в то, что и ее самое ждет наследственная смерть. Ее стала занимать только мысль о ее близком конце, и она беспрестанно повторяла: «Я погибну так же, как погибли мой отец и дядя. Кровь моя заражена безумием!» Она пыталась даже покончить с собой, но неудачно. Человек, которого она считает своим отцом, не был им в действительности, и, чтобы освободить ее от мучившего ее страха, мать ее решилась признаться ей во всем и устроить ей свидание с ее настоящим отцом. Физическое сходство между отцом и дочерью было так поразительно, что все сомнения больной тотчас же рас­сеялись; с этой минуты она отказалась от всякой мысли о самоубийстве, к ней вернулась ее веселость и быстро восстановилось ее здоровье».

Таким образом, с одной стороны, наиболее благопри­ятных для теории наследственности случаев самоубийст­ва недостаточно, чтобы доказать правильность этой те­ории, а с другой — они без всякого труда находят себе иное объяснение. Более того: некоторые факты, обнару­женные статистикой, значение которых, очевидно, ускользнуло от наблюдения психологов, совершенно не согласуются с гипотезой наследственной передачи в точ­ном смысле этого слова. Факты эти следующие.

1) Если существует психоорганический детерминизм наследственного происхождения, предрасполагающий людей к самоубийству, то он должен почти одинаково влиять на оба пола. Так как самоубийство само по себе не содержит в себе ничего сексуального, то нет никаких данных к тому, чтобы зарождение наклонности к самоубийству больше замечалось у мальчиков, чем у девочек. На самом деле мы знаем, что среди женщин самоубийства встречаются редко и являются только небольшой частью числа самоубийств среди мужчин. Этого не было бы, если бы наследственность обладала приписываемой ей силой. На это могут возразить, что женщины, так же как и мужчины, получают в на­следство наклонность к самоубийству, но что эта последняя постепенно нейтрализуется социальными условиями, в которых живут женщины. Но что же можно думать о наследственности, раз в большинстве случаев она не проявляется или ограничивается очень смутной возможностью, ничем даже не доказуемой?

2) Исходя из наследственности туберкулеза, Cruncher говорит следующее: «Вполне возможно признать сущест­вование наследственности в случаях этого рода (речь идет о чахотке у трехмесячного ребенка) — все подтверж­дает это предположение... Уже менее достоверно, что туберкулез начался еще в утробе матери, раз он проявля­ется через 15—20 месяцев после рождения и раз ничто не указывало раньше на тайное присутствие туберкулеза... Что же можно сказать о туберкулезе, появляющемся через 15, 20, 30 лет после рождения? Предполагая даже, что известное заболевание существовало с самого начала жизни, возникает вопрос, мог ли зародыш болезни со­храниться в силе в течение такого длинного промежутка времени. Естественно ли обвинять во всем эти ископа­емые микробы вместо живых бацилл, которые человек встречает на своем пути?» Действительно, для того что­бы иметь право утверждать, что данная болезнь наслед­ственна, при отсутствии решительного доказательства в пользу того, что семя ее заложено еще в зародыше или наблюдается у новорожденного, необходимо по крайней мере установить, что болезнь эта часто появляется у очень маленьких детей. Вот почему в наследственности видят основную причину особого вида безумия, которое проявляется с первых дней рождения и которое поэтому носит название наследственного безумия. Кох указал даже, что в тех случаях, когда сумасшествие не передает­ся всецело по наследству, оно испытывает на себе влия­ние наследственности; и предрасположение в этих случа­ях гораздо быстрее действует, чем там, где не было известных прецедентов.

Правда, приводят примеры некоторых признаков, ко­торые считаются наследственными, но проявляются толь­ко в более или менее зрелом возрасте; таковы, напри­мер, борода у человека, рога у животных и т. д. Но это опоздание только в определенных случаях может быть объяснено гипотезой наследственности, а именно тогда, когда оно зависит от органического состояния, которое не может быть создано иначе как путем индивидуаль­ной эволюции; например, во всем, что касается поло­вых функций, наследственность не может, очевидно, проявиться раньше половой зрелости. Но если перед­анное свойство действительно в любом возрасте, то обнаружить себя оно должно было бы сразу. Следова­тельно, чем больше ему нужно времени для того, чтобы появиться на свет, тем скорее надо признать, что оно получает от наследственности самое слабое поощрение. Но неизвестно, почему наклонность к са­моубийству должна быть более связана с одной фазой органического развития, чем с какой-либо другой. Ес­ли она представляет собой определенный механизм, который может передаваться в совершенно закончен­ном виде, то она должна была бы начать действовать с первых же лет жизни.

На самом деле происходит обратное. Самоубийство среди детей наблюдается чрезвычайно редко. Во Фран­ции, по Legoyt, на 1 миллион детей ниже 16-летнего возраста в течение 1861-1875 гг. приходится 4,3 случая на мальчиков и 1,8 — на девочек. В Италии, по Морсел-ли, цифры еще меньше: они не поднимаются выше 1,25 для одного пола и 0,33 — для другого (1866—1875 гг.), и такова пропорция почти во всех странах.

Раньше 5-летнего возраста самоубийств не бывает, да и в этом возрасте они совершенно исключительное явле­ние; к тому же еще не доказано, чтобы эти исключитель­ные случаи объяснялись наследственностью. Не надо забывать того, что ребенок тоже испытывает на себе влияние социальных причин и что этого обстоятельства вполне достаточно, чтобы толкнуть ребенка на само­убийство. Факт этот доказывается тем, что самоубийство у детей варьирует в зависимости от социальной обста­новки, их окружающей; нигде оно не замечается так часто, как в больших городах. Это вполне понятно, потому что нигде социальная жизнь так рано не начина­ется для ребенка, как в городе, что доказывается быстро­той умственного развития у городского ребенка; раньше по времени и полнее приобщенный к ходу нашей цивили­зации, городской ребенок скорее ощущает на себе ее последствия. В силу этих причин в наиболее культурных странах самоубийства детей увеличиваются с ужасающей регулярностью. Но мало того, что самоубийства встре­чаются вообще чрезвычайно редко у детей; только к ста-рости они достигают своего апогея, а в промежутке, в зрелом возрасте, число их регулярно увеличивается из года в год.

С некоторыми изменениями отношения эти почти одинаковы во всех странах. Швеция—единственная страна, где максимум падает на промежуток между 40— 50 годами; везде в других странах самоубийства достига­ют максимума в последний или предпоследний период жизни; и везде, с очень небольшими исключениями, ко­торые, может быть, зависят от ошибок переписи, воз­растание идет непрерывно вплоть до этого высшего предела. Понижение наклонности к самоубийству, на­блюдаемое в возрасте свыше 80 лет, не носит абсолют­ного характера, и, во всяком случае, оно чрезвычайно слабо. Контингент самоубийц в этом возрасте ниже того, который наблюдается у стариков 70 лет, но он все еще выше но сравнению с другими, во всяком случае, по сравнению с большинством других возрастов. Каким образом после всего сказанного можно приписывать наследственности наклонность, появляющуюся только у взрослых и усиливающуюся с этого момента по мере дальнейшего хода человеческой жизни? Как можно счи­тать прирожденным заболевание, которое в детстве или отсутствует, или совсем слабо и которое, все усиливаясь и развиваясь, достигает своего maximumтолько у ста­риков?

Закон наследственности, проявляющийся в опреде­ленном возрасте, не может быть применим в данном случае. Он говорит, что при известных обстоятельствах жизни унаследованная наклонность проявляется у пото­мков почти в том же возрасте, что и у предков; но это, очевидно, не касается самоубийства, которое свыше 10 или 15 лет наблюдается во всех возрастах без различия.

Характерной чертой для самоубийства является не то обстоятельство, что наклонность к нему проявляется в определенном возрасте, но что она беспрерывно про­грессирует из года в год. Эта непрерывная прогрессия доказывает, что причина, от которой она зависит, раз­вивается сама по мере того, как стареет человек. Наслед­ственность этому условию не удовлетворяет, так как по существу своему она должна быть тем, что она есть, с того самого момента, как произошло оплодотворение. Можно ли сказать, что наклонность к самоубийству уже существует в скрытом состоянии с самого дня рождения, но проявляется только под влиянием других сил, об­наруживающихся поздно и развивающихся прогрессивно? Ведь это значило бы признать, что наследственное влияние сводится преимущественно к предрасположе­нию очень общего и неопределенного характера; в са­мом деле, если встреча его с другим фактором до такой степени необходима, что оно только тогда начи­нает действовать, когда присутствует этот фактор, и в той мере, в которой он присутствует, то этот фактор и должен считаться настоящей причиной.

Наконец, характер изменений числа самоубийств по возрастам доказывает, что, во всяком случае, психоорганическое состояние не может считаться опре­деляющей причиной, так как все зависящее от организма, подчиняясь ритму жизни, последовательно проходит через фазу возрастания, затем остановки и, наконец, регрессии. Нет ни одного биологического или психологического явления, прогрессирующего бесконечно: все, дойдя до апогея своего развития, идут к упадку. Наоборот, наклонность к самоубийству приходит к своей кульминационной точке только в самом преклонном возрасте. Даже падение, отмечаемое довольно часто около 80 лет, помимо того что оно очень незначительно и совсем не носит общего ха­рактера, имеет только относительное значение, так как 90-летние старики лишают себя жизни не менее часто, а иногда чаще, чем 70-летние. Не доказывает ли это обстоятельство, что причина, заставляющая варьировать процент самоубийств, не может состоять в прирожденном и неизменном импульсе, что ее надо искать в прогрессивном влиянии социальной жизни? Оттого и наклонность к самоубийству появляется по­зднее или раньше, в зависимости от того, когда че­ловек вступает в жизнь, и увеличивается по мере того, как индивид теснее связывается с обществом. Таким образом, мы пришли к выводу предыдущей главы. Конечно, самоубийство возможно только в том случае, если организация индивида не противится это­му, но индивидуальное состояние, которое для со­вершения самоубийства всего благоприятнее, состоит не в определенной и автоматической наклонности (за исключением случаев сумасшествия), но в смутной и общей способности, могущей принимать различные формы, смотря по обстоятельствам; эта неопределен­ная общая наклонность позволяет совершиться са­моубийству, но не вызывает его с необходимостью, а следовательно, не может служить ему объяснением.

ГЛАВА III. САМОУБИЙСТВО И КОСМИЧЕСКИЕ ФАКТОРЫ

Но если индивидуальные предрасположения сами по себе не являются определяющими причинами само­убийства, они, быть может, способны оказать более значительное влияние в соединении с известными кос­мическими факторами. Ведь благоприятная матери­альная среда вызывает иногда развитие болезней, ко­торые без нее остались бы в зародыше; а можно пред­положить, что она способна вызвать фактическое про­явление той общей и чисто потенциальной склонности к самоубийству, которая присуща известным индиви­дам. В таком случае процент самоубийств нельзя уже было бы рассматривать как социальное явление; буду­чи результатом сочетания определенных физических причин и некоторого психоорганического состояния, он всецело или главным образом свелся бы к явлениям психопатологического порядка. Правда, таким путем было бы, конечно, очень трудно объяснить, почему каждая социальная группа характеризуется вполне определенным процентом самоубийств, ведь космичес­кая среда не изменяется сколько-нибудь заметно при переходе от одной страны к другой. Тем не менее один важный результат все же, по-видимому, может быть здесь достигнут: могут быть объяснены по крайней мере некоторые колебания относительного числа самоубийств без вмешательства социальных причин.

Среди факторов этого рода только двум приписыва­лось до сих пор влияние на число самоубийств, а имен­но климату и температуре различных времен года.

I

Вот как распределяются самоубийства на карте Ев­ропы в зависимости от широты места:

от     36°—43° широты

21,1   самоубийства

на 1 000 000 жит.

»        43°— 5° »

93.3             »

»

»         5°—55° »

172,5           »

»

Свыше 55°  »

88,1              »

»

 

Как видим, минимум самоубийств приходится на юг и север Европы; в центре процент их наиболее высок; Морселли внес сюда еще больше точности, установив, что пространство, ограниченное 47° и 57° широты, с одной стороны, 20° и 40» долготы — с другой, является местом преимущественного развития самоубийств. Эта зона почти вполне совпадает с наиболее умеренной областью Европы. Следует ли видеть в этом совпадении результат климатических влияний?

Морселли отвечает на этот вопрос утвердительно, хотя и не без некоторого колебания. В самом деле, трудно усмотреть, в чем может заключаться связь между умеренным климатом и склонностью к самоубийству; нужно чрезвычайно строгое совпадение фак­тов, чтобы сделать подобного рода гипотезу приемлемой. Между тем в действительности не наблюдается такого строго определенного соотношения между са­моубийством и тем или другим климатом; несомнен­но, наоборот, что самоубийство процветало в самых различных климатах. В настоящее время Италия срав­нительно мало подвержена этому бедствию; но оно было там чрезвычайно распространено во времена империи, когда Рим был столицей цивилизованной Европы. Равным образом в известные эпохи оно до­стигало значительного развития под жгучим небом Индии (см.: кн. II, гл. IV).

Уже самые очертания этой зоны доказывают, что климат не является причиной тех многочисленных убийств, которые в ней совершаются. Пятно, образу­емое ею на карте, состоит не из одной полосы, более или менее ровной и одинаковой на всем своем протя­жении, включающей в себя все страны с одним и тем же климатом, но явно разбивается на два отдельных пятна: одно, имеющее своим центром Ile-de-France и прилежащие департаменты, другое — Саксонию и Пруссию. Таким образом, интересующая нас зона совпадает не с какой-либо областью, строго опреде­ленной в климатическом отношении, а с двумя глав­ными очагами европейской цивилизации. Следователь­но, именно в характере этой цивилизации, в способе е распределения между различными странами, а не в та­инственных свойствах климата следует искать при­чины неодинаковой наклонности народов к самоубий­ству.

Подобным же образом может быть объяснен и дру­гой факт, который отметил уже Герри, а Морселли подтвердил новыми наблюдениями и который, хотя и допускает известные исключения, тем не менее носит достаточно общий характер. В странах, которые не входят в состав центральной зоны, области, наиболее приближающиеся к ней как с севера, так и с юга, вместе с тем наиболее обильны самоубийствами. Так, например, в Италии самоубийства особенно распространены на севере, тогда как в Англии и Бельгии они преоблада­ют на юге. Нет, однако, никакого основания приписы­вать эти факты близости умеренного климата. Не есте­ственнее ли предположить, что идеи, чувства — одним словом, все те социальные стимулы, которые с такой силой толкают на самоубийство жителей Северной Франции и Северной Германии, находят себе место и в соседних с ними странах, живущих приблизительно той же жизнью, хотя и с меньшей интенсивностью.

В Италии до 1870 г. северные провинции насчиты­вали больше всего самоубийств, центр следовал за ними, а юг занимал последнее место. Но мало-помалу расстояние между севером и центром уменьшилось, и в конце концов они поменялись местами. Между тем климатические условия различных районов остались неизменными. Изменилось только одно: вследствие завоевания Рима в 1870 г. столица Италии была перенесена в центр страны. Научное, артистическое, эконо­мическое движения переместились в том же направле­нии. Самоубийства последовали за ними.

Нет, таким образом, никаких оснований настаивать на вышеприведенной гипотезе, которую решительно ничто не подтверждает и которой противоречит столь­ко фактов.

II

Влияние температуры различных времен года, по-ви­димому, лучше установлено. Соответственные факты допускают различные толкования, но наличность их не подлежит никакому сомнению.

Если, вместо того чтобы наблюдать факты, мы попытаемся путем априорных соображений предска­зать, какое время года должно наиболее благоприят­ствовать самоубийствам, то мы естественнее всего остановимся на мысли, что этим временем года долж­ны быть те месяцы, когда солнце показывается наибо­лее редко, когда температура наиболее низка, когда погода наиболее сыра. В самом деле, тот унылый вид, который принимает в это время природа, должен, по-видимому, неизбежно располагать к мечтательно­сти, пробуждать тоскливые настроения, вызывать ме­ланхолию. К тому же как раз в этот период жизнь оборачивается к людям самой суровой своей стороной, ибо в холодные месяцы, с одной стороны, требуется усиленное питание для пополнения недостатка естест­венной теплоты, с другой стороны, добывание пищи затрудняется. Вот те соображения, исходя из которых еще Монтескье считал холодные и сырые страны осо­бенно благоприятной почвой для развития само­убийств; и в течение долгого времени это мнение прини­малось всеми безапелляционно. Применяя его к отдель­ным временам года, пришли к мысли, что осенью самоубийства должны достигать своего апогея. Хотя уже Esquyrol высказал сомнение в точности этой теории, тем не менее Falret все еще принимает ее в принципе. В настоящее время статистика ее окончательно опровер­гла. Не зимой, не осенью достигает число самоубийств своего максимума, а летом, когда природа имеет самый радостный вид, а температура самая мягкая. Человек предпочитает расставаться с жизнью в тот момент, когда она для него наиболее легка. В самом деле, если разбить год на два полугодия — одно, содержащее в се­бе шесть самых теплых месяцев (с марта до августа включительно), и другое, состоящее из шести самых холодных месяцев, то, как оказывается, преоблада­ющее число самоубийств всегда падает на первое из них. Нет ни одной страны, которая бы составляла исключение из этого правила. Соответственная пропор­ция самоубийств везде одинакова — пределы отклоне­ния не превышают нескольких единиц. Из 1000 ежегод­ных самоубийств от 590 до 600 приходится на летние месяцы и только 400 — на остальную часть года.

Соотношение между самоубийством и колебания­ми температуры может быть даже определено с боль­шей точностью.

Если мы условимся называть зимой три месяца — с декабря до февраля включительно, весной — март, ап­рель и май, летом — июнь, июль и август и осенью — остальные три месяца и если мы распределим эти четыре сезона соответственно тому месту, которое занимает в течение каждого из них смертность от самоубийства, то мы почти всегда найдем, что лето стоит на первом месте. Морселли имел возможность сравнить с этой точки зрения 34 различных периода в 18 европейских государствах и констатировал, что в 30 случаях, т. е. в 88 из ста, максимум самоубийств падает на летний период, только в трех случаях — на весну и в одном случае — на осень. Это последнее уклонение, наблюдавшееся в одном только великом герцогстве Баденском и в один только момент его истории, не имеет значения, ибо оно есть результат подсчета, охватывающего слишком короткий проме­жуток времени; к тому же оно не повторялось в по­зднейшие периоды. Три прочих исключения столь же малодоказательны. Они относятся к Голландии, Ир­ландии и Швеции. Что касается двух первых стран, то те цифровые данные, которые послужили осно­ванием для вычисления сезонной средней, слишком малочисленны для того, чтобы из них можно было делать какие бы то ни было достоверные выводы,— в Голландии было зарегистрировано всего 387, в Ир­ландии— 755 случаев. К тому же статистика у обоих этих народов не получила еще достаточно авторитет­ной постановки. Наконец, в Швеции данный факт был констатирован только в течение периода 1835— 1851 гг. Таким образом, если ограничиться теми го­сударствами, относительно которых мы имеем совер­шенно несомненные сведения, то установленный выше закон окажется абсолютным и всеобщим.

Период, на который падает минимум самоубийств, отличается не меньшей правильностью: в 30 случаях из 34, т. е. в 88 из ста, он приходится на зиму; в четырех случаях — на осень. Четыре отклоняющиеся страны: Ирландия, Голландия (как и в предыдущем случае), Бернский кантон и Норвегия. Мы уже знаем, насколь­ко малоубедительны две первые аномалии; третья еще менее доказательна, так как она выведена из наблюде­ния всего 97 самоубийств. Итак, в 26 случаях из 34, т. е. в 76 из ста, сезоны располагаются в следующем поряд­ке: лето, весна, осень, зима. Этот закон без малейшего исключения наблюдается в Дании, Бельгии, Франции, Пруссии, Саксонии, Баварии, Вюртемберге, Австрии, Швейцарии, Италии и Испании.

Пользуясь этим бесспорным фактом, Ферри и Мор-селли пришли к выводу, что температура воздуха име­ет на наклонность к самоубийству прямое влияние и что чисто механическое действие, оказываемое жа­рою на мозговые функции человека, заставляет после­днего кончать с собой. Ферри пытался даже объяснить, каким образом это происходит.

С одной стороны, говорит он, жара увеличивает возбуждаемость нервной системы, а с другой, посколь­ку в жаркое время года организм не нуждается в боль­шой массе продуктов для поддержания температуры своего тела на желаемой высоте, получается избыточ­ное накопление сил, которые, естественно, ищут себе выхода. Вследствие этой двойной причины летом на­блюдается чрезмерное развитие активности, избыток жизни, рвущейся наружу и могущей проявиться только в форме насильственных действий; самоубийство явля­ется одним из таких проявлений, убийство—другим, и Потому количество добровольных смертей увеличи­вается в течение лета, равно как и чисто уголовных преступлений. Кроме того, психическое расстройство во всех его видах также особенно сильно, по общему мнению, развивается летом; поэтому естественно, что самоубийство, в силу своей связи с сумасшествием, обнаруживает ту же картину. Эта соблазнительная по своей простоте теория кажется на первый взгляд впол­не совпадающей с фактами; представляется даже, что она есть их непосредственное выражение. На самом деле это далеко не так.

III

Раньше всего эта теория дает очень спорную концеп­цию самоубийства, предполагая, что ему всегда пред­шествует психологическое состояние крайнего возбуж­дения и что оно само есть насильственное действие, возможное только при наличности большого запаса сил. В действительности самоубийство, наоборот, ча­сто является результатом крайней подавленности. Ес­ли встречаются самоубийства в состоянии экзальтации и раздражения, то не менее часто совершаются они в состоянии пассивной тоски; в дальнейшем мы будем иметь случай указать примеры этого рода. Совершенно невозможно допустить, чтобы жара одинаковым обра­зом действовала на эти два вида самоубийств. Если она вызывает один, то должна подавлять другой. Усилива­ющее влияние, которое она может проявлять по отно­шению к одним индивидам, должно нейтрализоваться и как бы аннулироваться тем умиротворяющим дейст­вием, которое она производит на других; поэтому ее влияние не должно было бы проявляться таким ярким образом, в особенности в статистических данных. Ко­лебания статистических цифр в зависимости от времен года должны иметь какую-нибудь другую причину; что же касается утверждения, что здесь мы имеем простой отзвук аналогичных и одновременных колебаний в об­ласти психических расстройств, то .для такого объясне­ния надо допустить существование более тесной и непо­средственной связи между самоубийством и сумасше­ствием, чем это наблюдается в действительности. К то­му же еще не доказано, что времена года одинаковым образом влияют на эти два явления. И если бы даже параллелизм этих двух явлений был несомненен, оста­вался бы под большим сомнением вопрос о том, зави­сят ли подъем и падение кривой сумасшествия от изменений температуры. Совершенно неизвестно, не производят ли этого результата или не способствуют ли ему причины совершенно другого рода.

Но прежде чем принять то или другое объяснение этого приписываемого жаре влияния, посмотрим, существует ли оно в действительности.

Из некоторых наблюдений, по-видимому, действи­тельно следует, что слишком сильная жара может побудить человека лишить себя жизни. Во время еги­петской экспедиции число самоубийств во французской армии увеличилось, и это обстоятельство было припи­сано влиянию высокой температуры. Под тропиками часто наблюдается, что люди внезапно бросаются в море в тот момент, когда лучи солнца падают совер­шенно вертикально. Доктор Дитрих рассказывает, что во время кругосветного плавания, совершенного в 1844—1847 гг. графом Карлом Тортцом, он обратил внимание на своеобразный непобедимый позыв, овла­девавший матросами экипажа; он называет это явле­ние «the horrors» и описывает его следующим образом: «Болезненное состояние проявляется обыкновенно зимой, когда, после продолжительного плавания, мат­росы сходят на сушу, без всяких предосторожностей садят£я около жарко растопленной печи и предаются, согласно установившемуся обычаю, излишествам вся­кого рода. С возвращением на корабль начинают про­являться симптомы ужасного «horrors». Какая-то непо­бедимая сила толкает людей, находящихся в этом состоянии, бросаться в море; умопомешательство охва­тывает их во время работы на вершине мачт, иногда припадок случается во время сна. и несчастные выбега­ют на палубу, испуская ужасные крики». Равным об­разом наблюдали, что сирокко, который неизбежно сопровождается удушливой жарой, оказывает анало­гичное влияние на самоубийство.

Но не только жара имеет такое влияние на количе­ство добровольных смертей; то же самое наблюдается и по отношению к холоду. Говорят, например, что при отступлении из Москвы во французской армии наблю­дались многочисленные случаи самоубийства. Очевид­но, эти факты нисколько не объясняют, почему регуляр­но летом число самоубийств больше, чем осенью, и осенью больше, чем зимою. Если что и можно заключить из вышеуказанного, так только то, что температуры чрезмерно низкая и чрезмерно высокая влияют одинаково на количество самоубийств. Вполне понятно, что крайности всякого рода, внезапные и рез­кие перемены в физической среде потрясают организм человека, расстраивают нормальное отправление его функций и вызывают своего рода помешательство, в течение которого мысль о самоубийстве может заро­диться и, если ничто не рассеет ее, даже реализоваться. Но между этими исключительными и ненормальными пертурбациями и теми количественными изменениями, которые испытывает температура в течение каждого года, нет никакой аналогии. Вопрос остается совер­шенно открытым, и разрешения его надо искать в ана­лизе статистических данных.

Если бы температура была основной причиной кон­статированных нами колебаний, то число самоубийств изменялось бы так же регулярно, как и она. Между тем мы видим совершенно обратное. Весною лишают себя жизни чаще, чем осенью, хотя погода в это время несколько холоднее.

Таким образом, в то время как термометр подни­мается на 0,9° во Франции и на 0,2° в Италии, число самоубийств уменьшается на 21% в первой и на 35% — во второй. Точно так же зимняя температура в Италии гораздо ниже, чем осенняя (2,3° вместо 13,1°), и тем не менее число самоубийств почти одинаково в обоих временах года (196 случаев в одном и 194 — в другом). Разница между летом и весной по отношению к коли­честву совершаемых в них самоубийств всюду очень невелика, тогда как соответственная разница в тем­пературе воздуха весьма значительна. Во Франции для второго явления разница 78%, для первого только 8%, в Пруссии— 121 и 4%.

Эта независимость количества самоубийств от тем­пературы еще более очевидна, если наблюдать число самоубийств не по временам года, а по месяцам. В са­мом деле: месячные изменения подчинены следующе­му закону, применимому ко всем странам Европы. Начиная с января включительно число самоубийств регулярно увеличивается из месяца в месяц вплоть до июня, а начиная с этого момента до конца года прави­льно падает. Чаще всего — в 62 случаях из 100 — мак­симальное число самоубийств падает на июнь, в 25 случаях — на май ив 12 — на июль. В 60 случаях из 100 минимум падает на декабрь, в 22 — на январь, в 15 — на ноябрь и в 3 — на октябрь. К тому же и наиболее заметные отклонения от этого общего закона выведе­ны из такого малого числа случаев, что не могут иметь большого значения. Там, где можно проследить движе­ние самоубийств на большом протяжении времени, как, например, во Франции, мы видим, что число их повышается вплоть до июня, затем уменьшается вплоть до января, причем разница между крайними точками не меньше 90—100% в среднем. Таким об­разом, количество самоубийств достигает своего мак­симума не в самые жаркие месяцы года — июль и ав­густ, а наоборот, в августе интенсивность этого явле­ния значительно уменьшается. Точно так же в боль­шинстве случаев минимальное количество самоубийств наблюдается не в январе, который явля­ется самым холодным месяцем, а в декабре.

В одной и той же стране в течение месяцев, когда температура остается неизменной, пропорция само­убийств самая разнообразная (например, май и сен­тябрь, апрель и октябрь — во Франции, июнь и сен­тябрь— в Италии и т. д.). Но часто наблюдается об­ратное явление: например, январь и октябрь, февраль и август во Франции насчитывают одинаковое число самоубийств, несмотря на громадную разницу в тем­пературе; то же самое наблюдается в апреле и июле в Италии и Пруссии. Больше того, относительные цифры почти идентичны для каждого месяца в этих различных странах, хотя месячные температуры в них крайне разнятся между собою. Так, например, май, температура которого 10,47° в Пруссии, 14,2° во Фран­ции, 18° в Италии, дает в первой стране 104 случая самоубийства, во второй—105, в третьей—103.

Можно сказать то же самое почти обо всех других месяцах. Особенно замечателен в этом отношении де­кабрь. Его доля в общем годовом числе самоубийств совершенно одинакова для трех наблюдаемых стран — 61 на тысячу, а между тем температура в это время года, достигая 7,9° в Риме, и 9,5° в Неаполе, в Пруссии не поднимается выше 0,67°. Не только месячная тем­пература в разных странах различна, но и изменяется она по различным законам. Так, во Франции темпера­тура сильнее повышается от января до апреля, чем от апреля до июля, тогда как в Италии — наоборот. Меж­ду термометрическими изменениями и числом само­убийств нет никакого соотношения. Если бы темпера­тура действительно оказывала то влияние, которое ей приписывают, то влияние это сказывалось бы и в гео­графическом распределении самоубийств: наиболее жаркие страны должны были бы насчитывать наиболь­шее количество их. Подобный вывод напрашивается с такой очевидностью, что к нему прибегает даже итальянская школа; она пытается доказать, что на­клонность к убийству также увеличивается с повыше­нием температуры. Ломброзо и Ферри хотели устано­вить, что число убийств, возрастая летом по сравне­нию с зимой, в то же время оказывается на юге более значительным, чем на севере. К несчастью, поскольку дело касается самоубийств, фактические данные гово­рят против итальянских криминалистов, так как в юж­ной части Европы самоубийство развито всего слабее: в Италии — в 5 раз меньше, чем во Франции, в Испа­нии и Португалии оно почти не встречается. На фран­цузской карте самоубийств единственное сколько-ни­будь светлое пятно падает на департаменты, располо­женные к югу от Луары. Конечно, мы не хотим ска­зать, что такое распределение самоубийств действите­льно является результатом температуры, но, какова бы ни была его причина, оно представляет собою факт, несогласный с теорией, рассматривающей жару как стимул самоубийства.

Сознание этих затруднений и противоречий заста­вило Ломброзо и Ферри слегка изменить доктрину своей школы, не отказываясь, однако, от ее основного принципа. Согласно приводимому у Морселли мнению Ломброзо, наклонность к самоубийству вызывается не столько высокой температурой, сколько наступлением первых жарких дней, т. е. самим контрастом между проходящим холодом и наступающим теплом. Внезап­ные жары застигают врасплох человеческий организм, еще не привыкший к новой температуре. Но достаточ­но самого беглого изучения фактов, для того чтобы убедиться в том, что это объяснение лишено всякого основания. Если бы оно было правильно, то кривая, обозначающая месячное движение самоубийств, долж­на была бы быть горизонтальной в течение осени и зимы, затем сразу повыситься в момент наступления первых жаров, являющихся источником всех бед, и столь же внезапно опуститься, когда организм успел приспособиться к новым условиям. Мы видим, наобо­рот, что поступательное движение происходит крайне правильно, увеличение в течение всего времени, пока оно существует, почти одинаково из месяца в месяц; кривая поднимается от декабря до января, от января до февраля, от февраля до марта, т. е. в течение месяцев, когда еще очень далеко до первых жаров, и прогрессив­но опускается между сентябрем и декабрем — в тот момент, когда жаркие дни уже давно окончились, так что это явление нельзя приписать их прекращению. Но когда же начинаются жары? Обыкновенно говорят, что они появляются в апреле, и действительно, от марта до апреля термометр поднимается с 6,4° до 10,1°; повыше­ние, следовательно, доходит до 57%, тогда как от апреля до мая оно только 40%, от мая до июня — 21%. Поэтому максимальное число самоубийств должно было бы падать на апрель; на самом деле увеличение числа самоубийств, наблюдаемое в это время, не выше, чем за период от января до февраля (18%). Наконец, так как это приращение не только поддерживается, но и возрастает — правда, более медленно — до июня и даже до июля, то очень трудно приписать его влия­нию весны, если не продолжить эту часть года до конца лета, исключив только один август.

Кроме того, если бы первые теплые дни влекли за собою столь трагические последствия, то первые холо­да должны были бы иметь такое же влияние: они также застают организм в тот момент, когда он отвык уже от низкой температуры; они расстраивают отправле­ние жизненных функций до тех пор, пока не наступит полное приспособление. Тем не менее осенью не замет­но никакого возрастания, которое хоть немного было бы похоже на наблюдаемое весной. Поэтому мы совер­шенно не понимаем, каким образом Морселли, при­знав, что, согласно его теории, переход от тепла к хо­лоду должен иметь те же результаты, что и обратный переход, мог добавить: «Это действие, оказываемое первыми холодами, может быть проверено или стати­стическими таблицами, или — еще лучше — вторичным повышением всех наших кривых осенью, в октябре и ноябре, т. е. в то время, когда переход от теплого времени года к холодному сильнее всего ощущается человеческим организмом, и в особенности нервной системой».

Даже из цифр, приведенных Морселли, вытекает, что от октября до ноября число самоубийств почти не увеличивается ни в одной стране, а, наоборот, умень­шается. Исключение составляют лишь Дания, Ирлан­дия и Австрия в течение одного только периода (1851 — 1854гг.) и увеличение в этих случаях мини­мальное. В Дании число самоубийств увеличивается с 68 до 71 на 1000; в Ирландии — с 62 до 66, в Авст­рии— с 65 до 68. Точно так же в октябре увеличение наблюдается только в 8 случаях из 31, а именно в тече­ние одного периода в Норвегии, Швеции, Саксонии, Баварии, Австрии, Пруссии, герцогстве Баденском и в течение двух периодов — в Вюртемберге. Во всех других случаях число самоубийств или уменьшается, или остается в стационарном состоянии. В общем, в 21 случае из 31, т. е. в 67 из 100, между сентябрем и декаб­рем наблюдается регулярное уменьшение.

Полная непрерывность кривой как во время прогрес­сивной, так и во время обратной фазы доказывает, что месячные колебания количества самоубийств не могут вытекать из преходящего кризиса организма, возника­ющего один или два раза в году в результате внезапного и временного нарушения общего равновесия. Эти изме­нения могут зависеть только от причин, изменяющихся в свою очередь с той же непрерывностью.

 

IV

Невозможно не заметить с самого начала, каковы эти причины. Если сравнить долю каждого месяца в об­щем годовом числе самоубийств со средней долготою дня того же времени года, то мы заметим, что два полученных таким образом ряда цифр изменяются совершенно одинаково. Параллелизм получается пол­ный. Максимум и минимум в обоих случаях наступает одновременно; в промежутках явления обоего рода идут pori passu. Когда дни быстро увеличиваются, то значительно увеличивается и число самоубийств (от января до апреля); когда замедляется увеличение дня, то же происходит и с количеством самоубийств (от апреля до июня). Такое же соответствие наблюдается в период уменьшения. Даже различные месяцы, у кото­рых длина дня почти одинакова (июль и май, август и апрель), имеют одинаковое число самоубийств.

Такое регулярное и определенное совпадение не мо­жет быть случайным. Между движением самоубийств и увеличением дня должно существовать соотношение. Помимо того что эта гипотеза вытекает непосредст­венно из имеющихся данных, она объясняет нам отме­ченный выше факт. Мы уже видели, что в главнейших европейских государствах количество самоубийств рас­пределяется одинаковым образом по различным вре­менам года (сезонам или месяцам). Теория Ферри и Лом-брозо совершенно не могла объяснить этого любо­пытного единообразия, так как температура очень раз­лична в разных странах Европы и неодинаково изменя­ется, а долгота дней, наоборот, почти одна и та же для всех подвергнутых нами сравнению государств.

Но что окончательно подтверждает существование этого соотношения, так это тот факт, что в каждом времени года большинство самоубийств совершается днем. Brierre de Boismont имел возможность рассмот­реть 4595 случаев самоубийства, совершенных в Пари­же между 1834 и 1843 гг. Из 3518 случаев, время совер­шения которых удалось установить, 2094 произошли днем, 766 — вечером и 658 — ночью. Число само­убийств, совершенных днем и вечером, составляет 4/5 общей суммы, а одни только самоубийства, совершен­ные днем, дают 3/5 общего числа.

Прусская статистика собрала по данному вопросу более многочисленные данные. Они относятся к 11 822 случаям,   имевшим место на протяжении 1869— 1872 гг. Они только подтверждают заключение Brierre de Boismont. Очевидно, что перевес оказывается на стороне дневных самоубийств. Но если день дает боль­ше самоубийств, чем ночь, то, естественно, число их увеличивается по мере того, как удлиняется день.

Чем же объясняется такое влияние дня?

Конечно, для объяснения этого обстоятельства нель­зя ссылаться на действие, оказываемое солнцем и тем­пературой. Количество самоубийств, совершенных среди дня, т. е. в момент самой сильной жары, гораздо менее многочисленно, чем то, которое наблюдается вечером или утром. Ниже мы даже увидим, что в са­мый полдень число самоубийств значительно умень­шается. За устранением этого объяснения остается еще одно: днем совершается большее число самоубийств потому, что день — это время наибольшего оживления человеческой деятельности, когда скрещиваются и пе­рекрещиваются человеческие отношения, когда социа­льная жизнь проявляется наиболее интенсивно.

Некоторые имеющиеся у нас сведения относитель­но того, каким образом число самоубийств распреде­ляется на протяжении дня или на протяжении недели, подтверждают это предположение. На основании 1993 случаев, отмеченных Brierre de Boismont в Париже, и 548 случаев, относящихся к общему числу само­убийств во Франции, собранных Терри, она показыва­ет, какие значительные колебания имеют место в тече­ние 24 часов.

Существует два момента, когда самоубийство до­стигает своего зенита: это те часы, в течение которых совершается наибольшее количество дел,— утро и вре­мя после полудня. Между этими двумя периодами существует время отдыха, когда общая деятельность приостанавливается, а с нею приостанавливается и со­вершение самоубийств. Это ослабление падает на 11 часов утра в Париже и на 12 часов — в провинции. В департаментах этот период более продолжителен и более заметен, чем в столице, так как провинциалы в это время обедают; приостановка самоубийств там также ярче выражена и более продолжительна. Прусские статистические данные позволяют сделать аналогичные выводы.

С другой стороны, Герри, определив в 6587 случаях день недели, в который совершались самоубийства, получил ряд цифр. Из этих данных вытекает, что число самоубийств уменьшается к концу недели начиная с пятницы, а известно, что в силу общераспространен­ного предрассудка социальная жизнь замедляет свой темп в пятницу. В пятницу значительно менее ожив­лено движение по железным дорогам, чем в другие дни; в этот день дурных примет обыкновенно не реша­ются завязывать новых отношений и не предпринима­ют важных дел. В субботу, начиная с после полудня, замечается общее замедление социальной жизни; в не­которых странах в этот день очень рано прекращают работу, может быть, предвкушение следующего дня оказывает на умы расслабляющее воздействие. Нако­нец, в воскресенье экономическая жизнь прекращается окончательно; если бы на место нее не становилась жизнедеятельность другого рода, если бы увеселитель­ные места не наполнялись в тот момент, как пустеют мастерские, конторы и магазины, то, по всей вероят­ности, число самоубийств в воскресенье уменьшилось бы еще сильнее. Кроме того, в воскресенье особенно высоко относительное участие женщин в общем числе самоубийств —может быть, потому, что в этот день женщина чаще выходит из дома, к которому она как бы прикована в остальные дни недели; в этот день женщина принимает хоть некоторое участие в обще­ственной жизни.

Все доказывает, таким образом, что день — наибо­лее благоприятный момент для совершения самоубий­ства, так как он в то же время является таким момен­том, в котором социальная жизнь проявляется во всей интенсивности. Но если это так, то мы нашли причину, которая объясняет нам, почему число самоубийств увеличивается по мере того, как солнце дольше стоит над горизонтом; ведь уже одно увеличение долготы дня открывает более широкое поле для коллективной жизни; период отдыха настает позднее и кончается раньше, и она имеет больше времени для своего раз­вития. Вместе с тем неизбежно должны развиваться более интенсивно и ее результаты, а следовательно, должно возрастать и число самоубийств, являющееся одним из этих результатов.

Но это только первая, и не единственная, причина. Если общественная деятельность интенсивнее летом, чем весной, весной, чем осенью, и осенью, чем зимой, то это происходит не только потому, что внешняя рамка, в которой она развивается, расширяется по мере перехода от одного сезона к другому, но и пото­му также, что здесь играют роль иные непосредствен­ные возбудители. Зима является для деревни временем отдыха, граничащего с полным застоем в делах. Жизнь как бы совершенно замирает, люди редко между со­бою встречаются и в силу состояния атмосферы, и по­тому, что с упадком деловых оборотов прекращается в этом всякая надобность. Жители деревни погружа­ются в настоящий сон. Но с наступлением весны все начинает просыпаться, возобновляются работы, завя­зываются сношения друг с другом, увеличивается об­мен и начинается постоянная циркуляция населения для обслуживания земледельческих нужд. Эти исклю­чительные условия деревенской жизни не могут не иметь большого влияния на месячное распределение числа самоубийств, так как более половины общего числа добровольных смертей падает на долю деревни. Во Франции в период от 1873—1878гг. в деревне насчитывалось самоубийств 18 470 случаев из 36 365. Ввиду этого вполне естественно, что число само­убийств увеличивается с приближением теплого време­ни года; максимум приходится на июнь или июль, т. е. на время наибольшего оживления деревенской жизни; в августе все начинает снова успокаиваться, и число самоубийств падает; однако быстрое понижение насту­пает лишь в октябре и особенно в ноябре, может быть, потому, что некоторые продукты сельского хозяйства созревают и собираются только глубокой осенью.

Те же причины оказывают влияние, хотя и в более слабой степени, на пространстве всей территории. Го­родская жизнь также всего оживленнее летом: в это время легче сообщаться между собою; люди охотнее переезжают с одного места на другое, и внутриобщест-венные отношения охватывают более широкие круги.

Внутреннее движение в каждом городе проходит через те же фазы. В течение 1887 г. число пассажиров, переезжавших из одного пункта Парижа в другой, регулярно увеличивалось с января (655 791) до июня (848 831) и уменьшалось начиная с этого последнего месяца до декабря (659 960) с тою же непрерывностью.

Приведем еще одно, последнее наблюдение для подтверждения нашего понимания фактов. Если по вышеуказанным причинам городская жизнь должна быть интенсивнее летом и весной, чем в другое время года, то все же колебания в зависимости от времен года в городе должны быть заметны слабее, чем в де­ревне, так как коммерческие и промышленные дела, научные и художественные работы, светские отноше­ния не замирают зимой в такой степейи, как земледе­льческие работы; занятия горожанина могут продол­жаться почти с одинаковой интенсивностью в течение всего года. Большая или меньшая продолжительность дня должна иметь особенно мало значения в больших центрах, потому что здесь искусственное освещение более, чем в других местах, уменьшает время ночной темноты. Если изменения количества самоубийств в зависимости от месяца или сезона определяются различной степенью интенсивности общественной жиз­ни, то они должны быть менее заметны в больших городах, чем во всей стране вообще. Факты вполне подтверждают наше предположение. В самом деле, если во Франции, в Пруссии, Австрии и Дании между минимумом и максимумом существует разница в 52,4% и даже в 68%, то в Париже, Берлине, Гамбурге и т. д. уклонение достигает в среднем только 20—25%, а во Франкфурте опускается до 12%.

Мало того, мы видим, что в больших городах происходит обратное тому, что наблюдается во всей стране: максимум самоубийств часто падает на весну. Даже в том случае, когда лето стоит впереди весны (Париж, Франкфурт), перевес на его стороне очень незначителен. Это зависит от того, что в главных центрах в течение летнего времени часто наблюдается настоящее выселение наиболее активных обществен­ных элементов, а это имеет своим последствием легкое понижение общего темпа жизни.

Мы начали эту главу тем, что отказались признать за космическими факторами прямое влияние на месяч­ное или сезонное колебание числа самоубийств. Мы видим теперь, в чем заключаются настоящие причины, в каком направлении их надо искать; и этот положи­тельный результат подтверждает заключение нашего критического исследования. Если число добровольных смертей увеличивается в промежутке от января до июля, то это происходит не потому, что жара губите­льно действует на человеческий организм, а в силу того, что пульс социальной жизни бьется интенсивнее. Без сомнения, социальная жизнь достигает летом этой интенсивности благодаря тому, что положение солнца по отношению к земле, состояние атмосферы и т. д. позволяют ей в жаркое время развиваться сильнее и свободнее, чем зимой, но определяет ее не только физическая среда; и менее всего она влияет на ход самоубийств: последний зависит от социальных условий.

Правда, мы еще не знаем, в чем именно состоит воздействие коллективной жизни, но уже теперь мо­жем понять, что если оно содержит в себе причины, изменяющие процент самоубийств, то процент этот должен увеличиваться и уменьшаться в зависимости от интенсивности жизни коллектива. В следующей кни­ге будет определено более точно, в чем заключаются эти причины.

ГЛАВА IV. ПОДРАЖАНИЕ

Прежде чем перейти к исследованию социальных при­чин самоубийства, надо рассмотреть влияние еще одного психологического фактора, которому приписыва­ется особо важное значение в генезисе социальных факторов вообще, самоубийства в частности. Мы гово­рим о подражании.

Подражание есть, бесспорно, явление чисто психо­логическое; это вытекает уже из того обстоятельства, что оно возникает среди индивидов, не связанных меж­ду собою никакими социальными узами. Человек об­ладает способностью подражать другому человеку вне всякой с ним солидарности, вне общей зависимости от одной социальной группы, и распространение подра­жания само по себе бессильно создать взаимную связь между людьми. Чихание, пляска св. Витта, страсть к буйству могут передаваться от одного индивида к другому при наличности только временного и прехо­дящего соприкосновения между ними; нет необходи­мости, чтобы среди них возникала какая-либо мораль­ная или интеллектуальная связь или обмен услуг, нет надобности даже, чтобы они говорили на одном языке; взаимно заражаясь, перенимая что-либо друг у друга, люди вовсе не становятся ближе, чем были раньше. В общем, тот процесс, посредством которого мы под­ражаем окружающим нас людям, служит нам и для воспроизведения звуков природы, форм вещей, движе­ния тел. Так как ничего социального нет во втором случае, то его также нет и в первом. Источник подра­жания заложен в известных свойствах представляющей деятельности нашего сознания,— в свойствах, которые вовсе не являются результатом коллективного влия­ния. Если бы было доказано, что подражание может служить определяющей причиной того или иного про­цента самоубийств, то тем самым пришлось бы признать, что число самоубийств — всецелр или только отчасти, но во всяком случае непосредственно — зави­сит от индивидуальных причин.

I

Однако, прежде чем рассматривать факты, надо усло­виться относительно самого смысла слов. Социологи настолько привыкли употреблять термины, не опреде­ляя их значения, т. е. не очерчивая методически пре­делов той группы объектов, которую они в том или другом случае имеют в виду, что без их ведома выра­жение, передававшее первоначально одно понятие или по крайней мере стремившееся к этому, сливается за­частую с другими, смежными определениями. При та­ких условиях любая идея получает настолько неоп­ределенный смысл, что теряется возможность даже спорить о ней. При отсутствии точно определенных очертаний каждое понятие может, смотря по надоб­ности, преобразовываться почти произвольно, и ника­кая критика не в состоянии заранее предвидеть, с ка­ким именно из тех видоизменений, которые оно способ­но принять, ей придется иметь дело. Как раз в таком положении и находится вопрос о так называемом ин­стинкте подражания.

Слово это служит одновременно для обозначения следующих 3 групп фактов.

1) Внутри одной и той же социальной группы, все элементы которой подчинены действию одной и той же причины или ряда сходных причин, наблюдается некоторого рода нивелировка сознания, в силу чего все думают и чувствуют в унисон. Очень часто на­зывают подражанием ту совокупность действий, из которой вытекает эта согласованность. При таком по­нимании слово это обозначает способность состояний сознания, одновременно переживаемых некоторым числом разных индивидов, действовать друг на друга и комбинироваться между собой таким образом, что в результате получается известное новое состояние. Употребляя слово в этом смысле, тем самым говорят, что комбинация эта объясняется взаимным подража­нием каждого всем и всех каждому. «Лучше всего,— говорит Тард,— такого рода подражания обнаружива­ют свой характер в шумных собраниях наших городов, в грандиозных сценах наших революций». Именно при таких обстоятельствах лучше всего можно видеть, как люди, собравшись вместе, преображаются под взаим­ным влиянием друг на друга.

2) То же самое название дается заложенной в чело­веке потребности приводить себя в состояние гармо­нии с окружающим его обществом и с этою целью усваивать тот образ мыслей и действий, который в этом обществе является общепризнанным. Под вли­янием этой потребности мы следуем модам и обыча­ям, а так как обычные юридические и моральные нормы представляют собою не что иное, как опреде­ленные и укоренившиеся обычаи, то мы чаще всего подчиняемся влиянию именно этой силы в своих мо­ральных поступках. Каждый раз, когда мы не видим смысла в моральной максиме, которой повинуемся, мы подчиняемся ей только потому, что она обладает социальным авторитетом. В этом смысле подражание модам отличается от следования обычаям лишь тем, что в одном случае мы берем за образец поведение наших предков, в другом — современников.

3) Наконец, может случиться, что мы воспроизво­дим поступок, совершившийся у нас на глазах или дошедший до нашего сведения, только потому, что он случился в нашем присутствии или доведен до нашего сведения. Сам по себе поступок этот не обладает ника­кими внутренними достоинствами, ради которых стои­ло бы повторять его. Мы копируем его не потому, что считаем его полезным, не для того, чтобы последовать избранному нами образцу, но просто увлекаемся самим процессом копирования. Представление, которое мы себе об этом поступке создаем, автоматически опреде­ляет движения, которые его воспроизводят. Мы зеваем, смеемся, плачем именно потому, что мы видим, как другие зевают, смеются, плачут. Таким же образом мысль об убийстве проникает иногда из одного созна­ния в другое. Перед нами подражание ради подражания.

Эти три вида фактов очень разнятся друг от друга. И прежде всего первый вид нельзя смешивать с последующими, так как он не заключает в себе никакого восп­роизведения в полном смысле этого слова, а представ­ляет синтез sui generis различных или, во всяком слу­чае, разнородных по происхождению состояний. Слово «подражание» в качестве определения этого понятия не имеет никакого смысла.

Проанализируем более тщательно это явление. Не­которое число собравшихся вместе людей воспринима­ют одинаково одно и то же обстоятельство и замечают свое единодушие благодаря идентичности внешних знаков, которыми выражаются чувства каждого из них. Что же тогда происходит? Каждый присутству­ющий смутно представляет себе, в каком состоянии находятся окружающие его люди. В уме накопляются образы, выражающие собою всевозможные проявле­ния внутренней жизни, исходящие от различных элеме­нтов данной толпы со всеми их разнообразными от­тенками. До сих пор мы не видим еще ничего такого, что бы могло было быть названо подражанием; снача­ла мы имеем просто воспринимаемые впечатления, затем ощущения, совершенно однородные с теми, ко­торые вызывают в нас внешние тела. Что происходит затем? Пробужденные в моем сознании, эти различные представления комбинируются между собою, а также с тем представлением, которым является мое собствен­ное чувство.

Таким путем образуется новое состояние, которое уже нельзя назвать моим в той степени, как предыду­щее, которое уже менее окрашено индивидуальной особностью и посредством целого ряда последователь­ных повторных переработок, вполне аналогичных с первоначальной, в состоянии еще более освободиться от того, что в нем еще носит слишком частный харак­тер. Квалифицировать эти комбинации как факты подражания можно только в том случае, если во­обще условиться называть этим именем всякую интел­лектуальную операцию, где два или несколько подо­бных состояний сознания вызывают друг друга в силу своего сходства, затем сливаются вместе и образу­ют равнодействующую, которая всех их поглощает в себе и в то же время отличается от каждого из них в отдельности. Конечно, допустимо всякое слово­употребление. Но нельзя не признать, что в дан­ном случае оно было бы в особенности произволь­ным и могло бы стать только источником путаницы, ибо здесь слово совершенно лишается своего обыч­ного значения. Вместо «подражания» тут было бы уместнее говорить о «созидании» ввиду того, что при данном сочетании сил получается нечто новое. Для нашего интеллекта это единственный способ что-либо создать.

Могут на это возразить, что подобное творчество ограничивается только тем, что увеличивает интенсивность начального состояния нашего сознания. Но во-первых, всякое количественное изменение есть все же внесение чего-то нового; а во-вторых, количество ве­щей не может изменяться без того, чтобы от этого не переменилось и их качество; какое-либо чувство, ста­новясь вдвое или втрое сильнее, совершенно изменяет свою природу. Ведь та сила, с которой собравшиеся вместе люди взаимно влияют друг на друга, может зачастую превратить безобидных граждан в отврати­тельное чудовище. Поистине странное «подражание», раз оно производит подобного рода превращение! Ес­ли в науке пользуются такой неточной терминологией для обозначения этого явления, то это происходит, без сомнения, потому, что исходят из смутного пред­ставления, будто каждое индивидуальное чувство есть как бы копия чувств другого человека. Но на самом деле не существует ни образцов, ни копий. Мы имеем здесь слияние, проникновение некоторого числа состо­яний данного сознания в глубь другого, отличающего­ся от них; это будет новое коллективное состояние сознания.

Конечно, не было бы никакой неточности, если бы подражанием стали называть причину, производящую это состояние, если бы всегда делалось допущение, что подобное настроение духа внушено толпе каким-нибудь вожаком, но — помимо того, что это утверждение решительно ничем не обосновано и находится в пол­ном противоречии с множеством фактов, где мы мо­жем наблюдать, что руководитель явно выдвигается самой толпою, вместо того чтобы быть ее движущей силой,— даже помимо этого случаи, где доминиру­ющее влияние вожака носит реальный характер, не имеют ничего общего с тем, что называется взаимным подражанием, ибо здесь подражание проявляется од­носторонне, и потому мы оставим его пока в стороне. Прежде всего надо старательно избегать тех смеше­ний, которые уже в достаточной мере затемнили занимающий нас вопрос.

Если бы кто-нибудь высказал мнение, что в каж­дом собрании людей всегда имеются индивидуумы, разделяющие общее мнение не по свободному убеж­дению, а подчиняясь авторитету, то это было бы неоспоримой истиной. Мы даже думаем, что в таких случаях всякое индивидуальное сознание в боль­шей или меньшей степени испытывает подобного рода принуждения. Но если оно имеет своим источником силу sui generis, которой облечены общие действия и верования, когда они прочно установились, то оно относится ко второй категории отмеченных нами фак­тов. Рассмотрим эту категорию и прежде всего спро­сим себя, в каком смысле ее можно назвать подража­нием.

Категория эта отличается от предыдущей тем, что она не предполагает воспроизведения какого-либо образца. Когда следуют известной моде или соблюдают известный обычай, то поступают в этом случае так, как поступали и поступают ежедневно другие люди. Но уже из самого определения следует, что это повторение не может быть вызвано тем, что называется инстинктом подражания; с одной стороны, оно является как бы симпатией, которая заставляет нас не оскорб­лять чувства окружающих нас людей, дабы не испор­тить хороших отношений с ними; с другой стороны, оно порождается тем уважением, которое нам внушает образ мыслей и действий коллектива, и прямым или косвенным давлением, которое оказывает на нас кол­лектив, дабы предупредить с нашей стороны всякое диссидентство и поддержать в нас это чувство уважения. В данном случае мы не потому воспроизводим тот или иной поступок, что он был совершен в нашем присутствии, что мы получили о нем сведения, и не потому, что нас увлекает воспроизведе­ние само по себе, но потому, что он представляется нам обязательным и в известной степени полезным. Мы совершаем этот поступок не потому просто, что он был раз осуществлен, а потому, что он носит на себе печать общественного одобрения, к которому мы привыкли относиться с уважением и противиться кото­рому значило бы обречь себя на серьезные неприят­ности.

Одним словом, поступать в силу уважения к обще­ственному мнению или из страха перед ним не значит подражать. От такого рода поступков не отличаются по существу и те образцы, которыми мы руководствуемся, когда нам приходится делать что-либо новое. В самом деле, лишь в силу особого, присущего им характера признаем мы их за то, что должно быть сделано.

Но если мы даже начинаем бороться против обыча­ев, вместо того чтобы следовать им, это вовсе не значит, что картина совершенно изменилась; раз мы исповедуем какую-нибудь новую идею, увлекаемся чем-либо оригинальным, значит, данное новшество имеет свои внутренние качества, заставляющие нас признать его заслуживающим одобрения. Без сомне­ния, руководящие нами мотивы в этих двух случаях неоднородны, но психологический механизм тождест­вен там и здесь. Между представлением о действии, с одной стороны, и осуществлением его—с другой, происходит интеллектуальный акт, состоящий в ясном или смутном, беглом или медленном постижении определяющего характера данного поступка, каков бы он ни был. Способ нашего подчинения нравам и модам своей страны не имеет ничего общего с машинальным подражанием, заставляющим нас воспроизводить дви­жения, свидетелями которых мы являемся. Между этими двумя способами действий лежит вся та про­пасть, которая отделяет разумное и обдуманное пове­дение от автоматического рефлекса. Первое имеет свои основания даже тогда, когда они не высказаны в отчет­ливо формулированных суждениях. Второй лишен ра­зумных оснований; он непосредственно обусловливает­ся созерцанием данного акта без всякого участия ра­зума.

Теперь понятно, какие могут произойти ошибки, если соединять под одним и тем же названием факты двух столь различных порядков. Когда говорят о под­ражании, то подразумевают под этим явление зараже­ния и переходят, не без некоторого, впрочем, основа­ния, от первого понятия ко второму с величайшей легкостью. Но что же есть заразительного в факте выполнения этических норм или подчинения авторите­ту традиции или общественного мнения? На самом деле, вместо того чтобы привести одну реальность к другой, только смешивают два совершенно различ­ных понятия. В патологической биологии говорят, что болезнь заразительна, когда она всецело или почти всецело зависит от развития зачатка, извне введенного в организм. Наоборот, поскольку этот зачаток мог» развиться только благодаря активному содействию почвы, на которую он попал, понятие заразы уже неприменимо в строгом смысле этого слова. Точно так же, для того чтобы поступок можно было приписать нравственной заразе, недостаточно, чтобы мысль о нем была внушена нам однородным поступком. Кроме того, надо еще, чтобы, войдя в наше сознание, эта мысль самостоятельно и автоматически преврати­лась в акт; только тогда действительно можно гово­рить о наличности заражения, потому что здесь внеш­ний поступок, проникнув в наше сознание в форме представления, сам воспроизводит себя. В этом случае мы имеем также и подражание, так как новый посту­пок всецело является продуктом того образца, копией которого он является. Но если то впечатление, которое этот последний производит на нас, проявит свое дейст­вие только при помощи нашего на то согласия и благо­даря нашему соучастию, то о заражении можно гово­рить только фигурально, а в силу этого и неточно. В этом случае определяющими причинами нашего дей­ствия являются известные основания, а не имевшийся у нас перед глазами пример. Здесь мы сами являемся виновниками нашего поступка, хотя он и не представ­ляет собою нашего измышления. Следовательно, все так часто повторяемые фразы о распространенности подражания, о силе заражения не имеют значения и должны быть отброшены в сторону; они извращают факты, а не объясняют их, затемняют вопрос, вместо того чтобы осветить его.

Одним словом, если мы желаем устранить всякие недоразумения, мы не должны обозначать одними и теми же словами и тот процесс, путем которого среди человеческого общества вырабатывается кол­лективное чувство, и тот, который побуждает людей подчиняться общим традиционным правилам поведе­ния, и тот, наконец, который заставил Панургово ста­до броситься в воду только потому, что один баран сделал это. Совершенно разное дело чувствовать сооб­ща, преклоняться перед авторитетом общественного мнения и автоматически повторять то, что делают другие.

В фактах первого порядка отсутствует всякое вос­произведение; в фактах второго порядка оно является простым следствием тех явно выраженных или подра­зумеваемых суждений и заключений, которые состав­ляют существенный элемент данного явления; поэтому воспроизведение не может служить определяющим признаком этого последнего. И только в третьем слу­чае воспроизведение играет главную роль, занимает собой все, так что новое действие представляет лишь эхо начального поступка. Здесь второй поступок бук­вально повторяет первый, причем повторение это вне себя самого не имеет никакого смысла, и единственной его причиной оказывается совокупность тех наших свойств, благодаря которым мы при известных обстоятельствах делаемся подражательными существами. Поэтому, если мы хотим употреблять слово «подража­ние» в его точном значении, мы должны применять его исключительно к фактам этой категории; следователь­но, мы назовем подражанием акт, которому непосред­ственно предшествует представление сходного акта, ранее совершенного другим человеком, причем между представлением и выполнением не происходит ника­кой— сознательной или бессознательнойумственной работы, относящейся к внутренним свойствам воспро­изводимого действия.

Итак, когда задается вопрос о том, какое влияние имеет подражание на процент самоубийств, то это слово надо брать именно в указанном смысле. Придер­живаться иного понимания — значит удовлетворяться чисто словесным объяснением. В самом деле, когда о каком-нибудь образе мыслей и действий говорят, что он является подражанием, то полагают, что этим вол­шебным словом все сказано. В действительности же этот термин применим только к случаям чисто автома­тического воспроизведения. Здесь для объяснения достаточно одного слова «подражание», так как все про­исходящее в этом случае есть продукт заражения подражанием.

Но когда мы следуем какому-нибудь обычаю или придерживаемся правил морали, то внутренние свой­ства этого самого обычая, те чувства, которые он внушает нам, и служат объяснением нашего ему под­чинения. Когда по поводу такого рода поступков гово­рят о подражании, то в сущности не объясняют реши­тельно ничего; нам говорят только, что совершенный нами поступок не содержит ничего нового, т. е. что он является только воспроизведением, но нам не дают объяснений ни того, почему люди поступают именно так, а не иначе, ни того, почему мы повторяем их действия. Еще менее путем слова «подражание» можно исчерпать анализ сложного процесса, результатом ко­торого являются коллективные чувства и которому выше мы могли дать только приблизительное и предварительное определение. Неточное употребление это­го термина может создать иллюзию, будто с помощью его найдено решение самого вопроса, тогда как на самом деле нет ничего, кроме игры словами и самооб­мана.

Только определив подражание указанным нами способом, мы будем иметь право считать его психологическим фактором самоубийства. В действительности то, что называют взаимным подражанием, есть явле­ние вполне социальное, так как мы имеем здесь дело с общим переживанием общего чувства. Точно так же следование обычаям, традициям является результатом социальных причин, ибо оно основано на их обязатель­ности, на особом престиже, которым пользуются кол­лективные верования и коллективная практика в силу того только, что они составляют плод коллективного творчества. Следовательно, поскольку можно допу­стить, что самоубийство распространяется по одному из этих путей, оно зависит не от индивидуальных условий, а от социальных причин. Установив таким образом границы данной проблемы, займемся рассмотрением фактов.

II

Не подлежит никакому сомнению, что мысль о само­убийстве обладает заразительностью. Мы уже говори­ли о коридоре, где последовательно повесились 15 ин­валидов, или о той известной часовой будке в булонс-ком лагере, которая на протяжении нескольких дней послужила местом нескольких самоубийств. Факты этого рода часто наблюдались в армии: в 4-м стрел­ковом полку в Провансе в 1862 г.; в 15-м пехотном в 1864 г.; в 41-м сначала в Монпелье, а потом в Ниме в 1868 г. и т. д. В 1813 г. в маленькой деревушке St. Pierre Monjau повесилась на дереве одна женщина, и в течение небольшого промежутка времени несколь­ко других повесились там же. Пинель рассказывает, что по соседству с Etampes повесился священник; через несколько дней на том же месте повесились еще два духовных лица, а вскоре затем их примеру последо­вали несколько светских людей. Когда лорд Кэстльри бросился в кратер Везувия, несколько человек из его спутников последовали за ним. Дерево Тимона-Мизантропа сделалось историческим. В домах заключения многочисленными наблюдениями также подтвержда­ются случаи психического заражения.

Тем не менее установилось обыкновение относить к области подражания целый ряд фактов, которые, на наш взгляд, имеют совсем иное происхождение. Это те случаи, которые носят название самоубийств «одержимых». В «Истории войны евреев с Римом» Жозеф рассказывает, что во время осады Иерусалима некото­рое число осажденных лишило себя жизни. В частно­сти, 40 евреев, спасшихся в подземелье, решили уме­реть и убили друг друга. «Осажденные Брутом ксан-тийцы,— говорит Монтэнь,— были охвачены все, муж­чины, женщины и дети, непобедимым желанием умереть и с такою страстностью искали смерти, с ка­кою люди обыкновенно защищают свою жизнь. Бруту едва удалось спасти немногих из них». Нет никакого основания предполагать, что эти случаи массового самоубийства происходят от одного или двух индиви­дуальных случаев, являясь только повторением их; здесь мы имеем скорее результат коллективного ре­шения, настоящего социального «consensus», чем простого влияния заразительной силы. В данном случае идея не рождается в отдельности у каждого субъекта, чтобы затем охватить сознание других лю­дей, но вырабатывается всей группой в совокупности, причем группа эта, попав в безвыходное положение, коллективно решает умереть. То же самое случается каждый раз, когда какое бы то ни было социальное целое реагирует сообща под влиянием одного и того же обстоятельства. Соглашение по природе своей оста­ется тем же, что и было, независимо от того, что действие происходит в порыве страсти; оно оста­лось бы без всяких изменений, даже если бы проис­ходило методически и более обдуманно. Поэтому бы­ло бы совершенно неправильно говорить здесь о под­ражании.

То же самое мы можем сказать о других фактах этого же рода. Эскироль передает нам следующее. «Историки уверяют,— говорит он,— что перуанцы и мексиканцы, придя в отчаяние от уничтожения их религиозного культа, лишали себя жизни в таком гро­мадном количестве, что их гораздо больше погибло от самоубийств, чем от огня и меча жестоких завоева­телей». Вообще, для того чтобы иметь право говорить о подражании, недостаточно констатировать, что значительное количество самоубийств было произведено одновременно и в одном и том же месте; самоубийства в этом случае могут зависеть от одного и того же состояния данной социальной среды, которое опреде­ляет коллективное предрасположение группы, выража­ющееся в виде умножившегося числа самоубийств. В конце концов, может быть, будет небесполезно для большей точности терминологии различать духовные эпидемии от духовного заражения; эти два слова, употребляемые без различия одно вместо другого, в дейст­вительности обозначают совершенно разнородные яв­ления. Эпидемия — явление социальное, продукт со­циальных причин; заражение состоит всегда только из ряда более или менее часто повторяемых индивидуаль­ных фактов.

Это различие, будучи установлено раз навсегда, имело бы, конечно, своим результатом уменьшение числа самоубийств, приписываемых подражанию; не­сомненно, однако, что даже и в этом случае эти последние оказались бы весьма многочисленными. Нет, может быть, другого, настолько же заразительного явления. Даже импульс к убийству обладает меньшей способностью передаваться; случаи, где наклонность к убийству распространялась автоматически, менее ча­сты, и в особенности роль, выпадающая здесь на долю подражания, значительно меньше; можно сказать, что вопреки общему мнению инстинкт самосохранения слабее укореняется в человеческом сознании, чем ос­новы нравственности, ибо под действием одних и тех же сил первый оказывается менее способным к со­противлению. Но, признав существование этих фактов, мы все же оставляем открытым тот вопрос, который мы себе поставили в начале главы. Из того обсто­ятельства, что стремление к самоубийству может пе­реходить от одного индивида к другому, еще не сле­дует a priori, чтобы эта заразительность вызывала со­циальные последствия, т. е. чтобы она влияла на со­циальный процент самоубийств, на единственное ин­тересующее нас в данный момент явление. Как бы бесспорна она ни была, но вполне возможно, что по­следствия ее могут носить, во-первых, только инди­видуальный характер, а во-вторых, проявляться то­лько спорадически. Предшествующие замечания не разрешают вопроса, но они лучше оттеняют его зна­чение. В самом деле, если подражание, как говорят, представляет собой первоначальный и особенно мощ­ный источник социальных явлений, то свою силу оно должно было бы прежде всего проявлять по отношению к самоубийству, так как не существует другого факта, над которым оно в этом случае могло бы иметь больше власти. Таким образом, самоубий­ство поможет нам проверить путем решающего опыта реальность этой приписываемой подражанию чудес­ной силы.

III

Если это влияние действительно существует, то оно должно было бы особенно сильно проявиться в географическом распределении самоубийств. В некоторых случаях мы должны были бы наблюдать, что характер­ное для данной страны число самоубийств, так ска­зать, передается и соседним областям. Некоторые авторы усматривали подражание каждый раз, когда в двух или нескольких департаментах наклонность к самоубийству проявлялась с одинаковой интен­сивностью. Между тем эта равномерность внутри одной и той же области может зависеть исключитель­но от того, что известные причины, благоприятные для развития самоубийства, одинаково распростране­ны в ней, другими словами, от того, что в данной области социальная среда всюду одна и та же. Для того чтобы увериться в том, что наклонность или идея распространяются путем подражания, надо про­следить, как они выходят из той среды, где заро­дились, и захватывают другие сферы, которые по при­роде своей не могли бы сами их вызвать. Мы уже показали, что о распространении подражания можно говорить лишь постольку, поскольку имитируемый факт сам по себе, без помощи других факторов, автоматически вызывает воспроизводящие его дейст­вия. Следовательно, чтобы определить роль, выполняемую подражанием в интересующем нас в данный момент явлении, надо установить критерий более сложный, чем тот, которым обыкновенно довольст­вуются.

Прежде всего нет подражания там, где нет образ­ца; нет заражения без очага, из которого оно мог­ло бы распространяться и где оно, естественно, проявляло бы максимум своей интенсивности. Таким об­разом, только тогда можно предположить, что само­убийство сообщается от одного общества другому, если наблюдения подтвердят существование некото­рых центров излучения. Но по каким признакам мож­но их узнать?

Прежде всего эти центры должны отличаться от всех соседних пунктов большею наклонностью к самоубийству; на карте они должны быть окрашены более темной краской, чем окружающая их среда. Вви­ду того что подражание оказывает там свое влияние одновременно с причинами, действительно произво­дящими самоубийства, общее число случаев не может не возрасти. Во-вторых, для того, чтобы эти центры могли играть приписываемую им роль, и для того, чтобы иметь право отнести на счет этого их влияния происходящие вокруг них явления, надо, чтобы ка­ждый из них был в некотором роде точкой прицела для соседних стран. Ясно, что подражать данному явлению возможно лишь в том случае, если оно всегда имеется на виду; если же внимание обращено не на этот центр, то, несмотря на то что случаи самоубий­ства в нем очень многочисленны, они не будут играть никакой роли, так как останутся неизвестными и, сле­довательно, не будут воспроизводиться. Но население может фиксировать свое внимание только на таком центре, который занимает в областной жизни важное место. Другими словами, явления заражения более всего должны быть заметны кругом столиц и боль­ших городов. Мы тем скорее можем рассчитывать констатировать эти явления, что в данном случае распространяющаяся сила подражания подкрепляет­ся и усиливается еще другими факторами, особенно моральным авторитетом больших центров, благо­даря которому все, освященное практикой крупных городов, находит себе самое рабское поклонение. Именно здесь подражание должно вызывать социаль­ные результаты, если только оно вообще в состоянии их вызывать. Наконец, так как, согласно всеобщему признанию, влияние какого бы то ни было примера ослабляется с расстоянием, то окружающие области должны по мере удаления их от очага заразы все слабее подвергаться заражению, и наоборот. Таковы те три минимальных условия, которым должна удо­влетворять карта самоубийств, для того чтобы хоть частично можно было приписать подражанию ее внеш­ний вид. И если бы даже эти предварительные условия оказались выполненными, остается еще открытым во­прос, не зависит ли данная карта от соответствующего распределения тех жизненных условий, которыми не­посредственно вызываются самоубийства. Установив эти правила, применим их на деле.

Что касается Франции, то существующие сведения, где процент самоубийств указан обыкновенно только по департаментам, не могут удовлетворить нас в этом смысле. И действительно, они не позволяют нам на­блюдать возможные результаты подражания там, где они должны были бы быть всего чувствительнее, т. е. между различными частями одного и того же депар­тамента. Более того, присутствие округа, очень сильно или очень мало затронутого, может искусственно по­высить или понизить среднее число целого департаме­нта и создать, таким образом, мнимую грань между другими округами или, наоборот, стушевать действи­тельно существующую разницу. Наконец, влияние боль­ших городов настолько сглаживается, что его нелегко заметить. Что раньше всего бросается в глаза, так это то, что наиболее темное пятно находится на севере, главной своей частью охватывает старинный Jle-de-France, пробирается довольно далеко в Шампань и до­ходит вплоть до Лотарингии. Если бы количество самоубийств зависело от подражания, то фокус его должен был бы находиться в Париже, который являет­ся единственным крупным центром в пределах всей этой области. И действительно, Парижу обыкновенно приписывается здесь определяющая роль. Герри гово­рит даже, что если подвигаться к столице от любой точки периферии страны (исключая Марсель), то по мере приближения к Парижу мы будем наблюдать непрерывное возрастание числа самоубийств. Но если карта, составленная по департаментам, дает види­мость правдоподобия такому пониманию интересу­ющего нас явления, то карта округов совершенно опровергает его. Оказывается, что в действительности в Seine процент самоубийств меньше, чем в соседних округах; в первом насчитывается всего 471 случай на 1 млн жителей, тогда как в Coulommiers — 500, в Vesaille — 5\4, Melun — 518, Меаих — 525, Corbeil559, Pontoise — 561, Provins — 562; даже округа в Шам­пань значительно превышают по числу самоубийств ближайшие к Сене местности; в Реймсе насчитывается 501 случай, в Епегпау — 537, в Arcis-sur-Acube — 548; в Chateau-Thierry — 623. Уже доктор Leroy в своем труде «Les suicide en Seine-et-Marne» с удивлением за­метил, что в округе Меаих число самоубийств относи­тельно больше, чем в Seine. Вот цифры, которые он нам дает.

Период                 1851 — 1863 гг.                    1865—1866 гг.
Округ Меаих       1 случай на 2418 жит.        1 с. на 2547 жит.
» Сена 1                » » 2750 »                             1 » » 2822 »

И округ Меаих не является единственным в своем роде. Тот же автор называет нам имена 166 коммун того же самого департамента, где было больше случа­ев самоубийства, чем в Париже. Странную роль в ка­честве главного очага играет в таком случае Париж, если уровень его значительно ниже второстепенных очагов, которые он по назначению своему должен питать. Тем не менее если оставить в стороне Сену, то невозможно заметить и никакого другого центра, так как еще труднее заставить Париж тяготеть к Corbeit или к Pontoise.

Немного далее на север замечается другое пятно, не столь густое, но все-таки очень темного цвета,— оно падает на Нормандию. Если бы количество само­убийств зависело от силы заражения, то оно должно бы начинаться около Руана, столицы этой провинции и вообще крупного города. А между тем два пункта этой области, где всего сильнее наблюдается явление самоубийства,— это округа Neufchatel (509 случаев) и Pont Audemer (537 на 1 млн), причем они даже и не смежны между собою. И однако, несомненно, что мо­ральная физиономия провинции отнюдь не определя­ется их влиянием.

Совсем на юго-востоке, вдоль берега Средиземного моря, мы находим обширную территорию, внешней границей которой являются с одной стороны устье Роны, а с другой — Италия; в ней также наблюдается большое количество самоубийств. На этой территории истинной метрополией является Марсель, и, кроме того, мы имеем здесь большой центр светской жиз­ни— Ниццу; наиболее страдают от самоубийства округа Тулон и Форкалькье, но никто не скажет, что Марсель оказывает на них влияние. То же самое мы видим на западе; темным пятном выделяется Rochelort на непрерывно светлом фоне обеих Charentes, хотя в этой области есть более значительный город — Angouleme. Вообще существует большое количество департаментов, где не главный округ занимает на шка­ле самоубийств главное место. В департаменте Vosges перевес имеет Remiretnont, а не Epinal; в Haute-Sadne Gray, умирающий и почти опустевший город, а не Versoul; в DoubeDols и Poligny, а не Besancon; в Gironde не Bordeau, a la Reole и Bazas; в Maine-et-Loire Saumar, а не Angerg; в SantheSaint-Calais, а не Le Mans; на севере — Avesne вместо Lille и т. д. Таким образом, ни в одном из этих случаев округ, имеющий перевес, не содержит самого важного города в департаменте.

Подобное сравнение желательно было бы произ­вести не только по округам, но и по коммунам. К не­счастью, нельзя составить коммунальной карты само­убийств на всем протяжении Франции; но в своей интересной монографии доктор Leroy сделал эту рабо­ту по отношению к департаменту Seine-et-Marne. Клас­сифицировав все коммуны этого департамента соглас­но проценту совершаемых в них самоубийств, начиная с тех, где он наиболее высок, он получил следующие результаты: «La Ferte-sour-Jouare (4482 жит.), пер­вый значительный город этого района, стоит на 127-м месте; Meaux (10762 жит.) — на 130-м месте; Provins (7347 жит.) — на 135-м месте; Coulommiers — (4628 жит.)—на 138-м месте. Близость мест, занима­емых этими городами, очень знаменательна, так как можно предположить, что они находятся под каким-нибудь общим влиянием. Lagnu (3468 жит.), находя­щийся так близко от Парижа, занимает едва 219-е место; Montereau-Faut-Yonne (6217 жит.) — 245-е; Fontainebleau (11939 жит.) — 247-е. Наконец, Melun (11 170 жит.) — главный город департамента — занима­ет только 279-е место. Наоборот, если рассмотреть 25 коммун, занимающих первые места в данном спис­ке, то, за исключением двух, они имеют незначитель­ное население».

Выйдя из пределов Франции, мы можем констати­ровать идентичные явления. Из всех стран Европы число самоубийств всего выше в Дании и центральной Германии. В этой обширной зоне первое место, высоко над всеми другими странами, занимает Королевство Саксония (311 случаев на 1 млн жителей). Непосредст­венно за ней следует герцогство Саксен-Альтенбург (303 случая), тогда как Бранденбург насчитывает всего 204 случая. Между тем эти два небольших государства отнюдь не сосредоточивают на себе взоров всей Герма­нии. Ни Дрезден, ни Альтенбург не задают тона Гам­бургу или Берлину. Точно так же из всех итальянских провинций число самоубийств всего выше в Болонье и Ливорно (88 и 84); далеко ниже их по среднему числу самоубийств, установленному Морселли для 1864— 1876 гг., стоят Милан, Генуя, Турин и Рим.

В конце концов все эти факты показывают нам, что самоубийства вовсе не располагаются более или менее концентрически вокруг известных пунктов, отправля­ясь от которых количество их прогрессивно умень­шалось бы; наоборот, самоубийства располагаются большими, почти однородными (но только почти) пят­нами, лишенными всякого центрального ядра. Такая картина не представляет собою никаких признаков влияния подражания. Она только указывает, что само­убийство не зависит от местных обстоятельств, изме­няющихся от города к городу, но что определяющие его причины всегда носят некоторый общий характер. В данном случае нет ни подражателей, ни тех, кому подражают, но относительное тождество результатов зависит от относительного тождества определяющих причин. И легко понять, что так и должно быть, раз — как мы уже можем это предвидеть на основании предыдущего — самоубийство по существу своему за­висит от известного состояния социальной среды. Эта последняя обыкновенно сохраняет тот же самый характер на очень большом пространстве территории, и потому вполне естественно, что всюду, где она одно­родна, мы наблюдаем идентичные последствия, без того чтобы заражение играло какую-нибудь роль. В си­лу этого чаще всего случается, что в пределах одной и той же области процент самоубийств держится на одинаковом уровне. Но с другой стороны, так как вызывающие его причины не могут распределиться вполне однородно, иногда между соседними округа­ми существуют более или менее значительные колеба­ния, подобные тем, которые мы уже раньше констати­ровали.

Основательность вышесказанного мнения дока­зывается тем, что процент самоубийств резко из­меняется каждый раз, когда круто сменяются условия социальной среды; среда никогда не простирает своего влияния за пределы своих собственных границ. Никог­да страна, особенные социальные условия которой специально предрасполагают к самоубийству, не рас­пространяет в силу одной только заразительности примера своей наклонности на соседние страны, если те же или подобные условия не влияют на эту послед­нюю с тою же силой. Самоубийство носит местный (эндемический) характер в Германии, и мы уже видели, с какой силой оно там проявляется; дальше мы пока­жем, что протестантизм есть главная причина этой чрезвычайно высокой наклонности к самоубийству. Три области составляют исключение из этого правила: рейнские провинции с Вестфалией, Бавария, в особен­ности швабская Бавария, и, наконец, Познань; это единственные места во всей Германии, которые насчи­тывают меньше 100 случаев на 1 млн жителей. Они кажутся тремя затерянными островками, и обознача­ющие их светлые пятна резко выделяются на фоне окружающей темной краски; причиной этого является католическое население, а потому поветрие само­убийств, распространяющееся вокруг них с такою интенсивностью, не затрагивает их; оно останавлива­ется на их границе только в силу того, что за этим пределом оно не находит причин, благоприятствую­щих его развитию. Точно так же на юге Швейцарии население исключительно католическое — протестанты сконцентрировались на севере.

Можно даже подумать, что они принадлежат раз­ным странам. Хотя они и соприкасаются друг с дру­гом со всех сторон и находятся между собою в не­прерывном общении, каждая из них сохраняет по от­ношению к самоубийству свою индивидуальность, и среднее число настолько же высоко в одной, на­сколько низко в другой. Аналогичное явление мы наблюдаем в Северной Швейцарии, заключающей в себе католические кантоны Люцерн, Ури, Унтерваль-ден, Швиц и Цуг, которые насчитывают самое боль­шее 100 случаев самоубийств на 1 млн жителей, хотя окружены кантонами с протестантским населением, среди которого самоубийства совершаются несравнен­но чаще.

Можно произвести и еще один опыт, который, как мы думаем, послужит только к подтверждению предыдущего. Явление морального заражения мо­жет распространяться двояко: или факт, служащий образцом, передается из уст в уста через посредст­во так называемого общественного мнения, или его распространяют газеты. Обыкновенно оказывают вли­яний в особенности последние, и нельзя не признать, что они действительно являются могучим орудием распространения идей. Если подражание и играет какую-фтбудь роль в развитии самоубийств, то число, последних должно колебаться в зависимости от того места, которое газета занимает в общественном вни­мании.

К несчастью, трудно определить значение прессы. Не число периодических изданий, а количество читателей может измерить интенсивность их влияния. В стране, так мало централизованной, как Швейцария, газет может издаваться большое количество, так как каждое местечко имеет свой местный орган, но, поскольку каждый из них имеет очень небольшое количество читателей, влияние его на местную психику ничтожно; и наоборот, одна такая газета, как Times, New-York Gerald, Petit Journal и т. д., оказывает влияние на необъятное количество людей. Вообще, по-види­мому, пресса не способна оказывать того влияния, которое ей приписывают, вне известной централизации самой страны. Там, где в каждой области существует своя особая жизнь, все лежащее далее горизонта местного поля зрения не интересует людей; факты отдаленные протекают незамеченными, и по той же причине сведения о них менее тщательно собираются, а следовательно, в наличности имеется меньше при­меров, вызывающих подражание. Совершенно другую картину представляют собою те области, в которых нивелировка местной среды открывает любопытству и сочувствию более обширное поле действия, и где в ответ на эти требования большие ежедневные органы собирают сведения обо всех важных событиях родины и соседних стран для того, чтобы затем рассылать о них известия по всем направлениям. Примеры, собранные вместе, в силу своего накопления взаимно усиливают друг друга. Но легко понять, что почти невозможно сравнить число читателей различных ев­ропейских газет, а в особенности определить, на­сколько местный характер носят даваемые ими све­дения. Хотя мы не можем подкрепить наше утве­рждение никакими документальными доказательст­вами, нам трудно согласиться с тем, чтобы в этих двух отношениях Франция и Англия уступали Дании, Саксонии и даже некоторым странам, входящим в со­став Германии, а между тем число самоубийств там значительно меньше. Точно так же, не выходя из пределов Франции, нет никакого основания предпола­гать, что к югу от Луары меньше читают газет, чем к северу от нее, хотя хорошо известно, какой существует контраст между севером и югом Франции в процентном отношении самоубийств. Не желая приписывать незаслуженного значения аргументу, ко­торый мы не можем обосновать точно установлен­ными фактами, мы все же полагаем, что он достаточ­но правдоподобен для того, чтобы заслуживать неко­торого внимания.

IV

В заключение можно сказать, что если факт самоубий­ства может передаваться от одного индивида к другому, то тем не менее не было еще замечено, чтобы сила подражания оказала влияние на социальный процент самоубийств. Она легко может рождать более или менее многочисленные случаи индивидуального харак­тера, но не в состоянии служить объяснением неравной степени наклонности к самоубийству у различных стран и внутри каждого общества у частных социа­льных групп. Действие этой силы всегда очень ограни­чено и, кроме того, носит перемежающийся характер. Если подражание и достигает известной степени интен­сивности, то только на очень короткий промежуток времени.

Но существует причина гораздо более общего хара­ктера, которая объясняет, почему результаты подра­жания не отражаются на статистических цифрах. Дело в том, что предоставленное только самому себе, огра­ниченное только своими собственными силами, подра­жание не может иметь для самоубийства никакого значения. У взрослого человека, за очень небольшим количеством случаев более или менее абсолютного моноидеизма, мысль о каком-либо действии не служит достаточным основанием для того, чтобы вызвать от­вечающий ей поступок, если только тот индивид, в го­лову которого пришла данная мысль, сам по себе не чувствует особого предрасположения к соответственному акту. «Я всегда замечал,— говорит Морель,— что как бы ни было велико влияние, оказываемое подражанием, но одного впечатления, произведенного рассказом или чтением о каком-нибудь выдающемся преступлении, еще недостаточно для того, чтобы впол­не здоровых умственно людей толкнуть на подобный же поступок». Точно так же доктор Paul Morequ de Tours полагает, что заразительная сила самоубийства оказывает воздействие только на людей, сильно к нему предрасположенных. Правда, по его мнению, это пред­расположение по существу своему зависит от органи­ческих причин; поэтому ему было бы довольно трудно объяснить некоторые случаи, которым нельзя припи­сать такого происхождения, если не допустить неверо­ятной и почти чудесной комбинации условий. Как можно поверить тому, что 15 инвалидов, о которых мы уже говорили, были все подвержены нервному вырождению? То же самое можно сказать о фактах заражения, так часто наблюдаемых в армии или в тю­рьмах. Но эти факты делаются легкообъяснимыми, как только мы признаем, что наклонность к самоубий­ству может зародиться под влиянием социальной среды, в которую попал индивид. Тогда мы имеем право приписать факты самоубийства не какому-то необъяснимому случаю, который собрал в одну и ту же казарму или один и тот же дом заключения значи­тельное число индивидов, охваченных одинаковым психическим расстройством, но находим объяснение в воздействии общей среды, окружающей этих лю­дей. И действительно, мы увидим, что в тюрьмах и полках существует коллективное состояние, скло­няющее к самоубийству солдат и заключенных с та­кою же непосредственностью, как и сильнейший из неврозов. Пример здесь — только случайный повод, вызывающий проявление импульса, и без наличнос­ти этого импульса пример не оказал бы никакого влияния.

Можно поэтому сказать, что, за очень небольшими исключениями, подражание не является самостоятельным фактором самоубийства; посредством него прояв­ляется только то состояние, которое есть действитель­ная производящая причина самоубийства и которое, вероятно, всегда нашло бы возможность произвести свое естественное действие. Это последнее обнаружи­лось бы даже в том случае, если бы не было налицо подражания, так как очевидно, что предрасположение должно быть исключительно сильно для того, чтобы столь малый повод мог вызвать его проявление в дей­ствии. Поэтому неудивительно, что факты не носят на себе печати подражания; ведь само оно не оказывает решающего влияния; а то действие, которое им оказывается, ограничено очень узкими пределами.

Одно замечание практического характера может быть выдвинуто здесь как следствие этого теоретичес­кого вывода. Некоторые авторы, приписывая подража­нию влияние, которого оно не имеет в действительно­сти, требовали, чтобы описание самоубийств и престу­плений было запрещено в газетах. Возможно, что это запрещение уменьшило бы на несколько единиц годо­вой итог этих явлений, но подлежит большому сомне­нию, чтобы оно могло изменить социальный процент преступлений и самоубийств. Интенсивность коллек­тивной наклонности осталась бы той же, так как мо­ральный уровень социальных групп от этого не изме­нился бы. Если принять во внимание те проблематич­ные и, во всяком случае, очень слабые результаты, которые могла бы иметь эта мера, и те значительные неудобства, которые повлекло бы за собой уничтоже­ние всякой судебной гласности, то будет вполне понят­но, что в данном случае законодатель должен отне­стись к совету специалистов с большим сомнением. В действительности если что и может повлиять на развитие самоубийств или уголовной преступности, так не то, что о них вообще говорят, а то, как о них говорят. Там, где эти акты находят себе полное осужде­ние, вызываемое ими чувство отражается на самих отчетах о них, и путем такого внушения индивидуаль­ное предрасположение скорее нейтрализуется и обез­вреживается, нежели поощряется. Наоборот, когда об­щество в моральном отношении лишено всякой опоры, состояние неуверенности, в котором оно находится, внушает ему некоторую снисходительность к безнрав­ственным поступкам; снисходительность эта невольно выражается каждый раз, когда говорят о них, и тем самым сглаживает границу между дозволенным и не­дозволенным. Тогда действительно приходится опа­саться каждого дурного примера не потому, что он опасен как таковой, а потому, что терпимость или общественный индифферентизм приуменьшают то чув­ство отвращения, которое он должен был бы вызывать.

Но эта глава с особенной ясностью показывает, как мало обоснована теория, делающая подражание важным источником всей коллективной жизни. Нет явле­ния, более легко передаваемого путем заражения, чем самоубийство, а между тем мы только что видели, что эта заразительная сила не имеет социальных последствий. Если в этом случае подражание лишено социаль­ного влияния, то оно не имеет его и в других случаях, и приписываемое ему значение только кажущееся. Ко­нечно, в очень тесной сфере оно может явиться опреде­ляющим мотивом нескольких воспроизведений одной и той же мысли или одного и того же поступка, но оно никогда не находит себе ни достаточно широкого, ни достаточно глубокого отзвука для того, чтобы проник­нуть в самую душу общества и произвести в ней изменения. Коллективные состояния благодаря почти единодушному и обыкновенно многолетнему призна­нию слишком упорны для того, чтобы какое-нибудь частное новшество могло достигнуть своей цели. Ка­ким образом индивид, который — только индивид, и ничего больше, мог бы получить достаточно силы для переделки общества на свой лад? Если бы мы не представляли себе социальный мир так же грубо, как первобытный человек представлял себе мир физичес­кий, если бы наперекор всем выводам науки мы, в глу­бине души и не отдавая себе в том отчета, не отрицали, что социальные явления прямо пропорциональны вы­звавшим их причинам, то мы даже не остановились бы на концепции, которая хотя и обладает истинно биб­лейской простотой, но находится в вопиющем проти­воречии с основными принципами мышления. В насто­ящий момент больше уже не верят, что зоологические виды суть не что иное, как индивидуальные изменения, привитые и распространенные наследственностью. На­сколько не более допустима теория, утверждающая, что социальный факт представляет собою только обоб­щенный факт индивидуального характера; но менее всего приемлемо предположение, что эта общность зависит от какой-то слепой силы заражения. Можно даже с полным и справедливым изумлением отнестись к тому, что еще необходимо оспаривать гипотезу, ко­торая до сих пор вызывала только возражения, но не получила ни малейшего подтверждения. Никогда еще не было доказано по отношению к определенному ряду социальных фактов, что подражание играло в них известную роль, и еще меньше доказано, что оно одно могло бы объяснять какие-либо факты. Обыкновенно довольствовались тем, что высказывали эту гипотезу в форме афоризма, опираясь при этом на смутные метафизические предпосылки. Между тем социология может претендовать на то, чтобы на нее смотрели как на науку, только в том случае, если те, кто ее раз­рабатывает, не будут устанавливать догматов, освобо­ждая себя от обязанности их доказывать.

КНИГА II СОЦИАЛЬНЫЕ ПРИЧИНЫ И СОЦИАЛЬНЫЕ ТИПЫ

Глава I. Метод их определения

Глава II. Эгоистическое самоубийство

Глава III.  Эгоистическое самоубийство (продолжение)

Глава IV. Альтруистическое самоубийство

Глава V. Анемичное самоубийство

Глава VI. Индивидуальные формы различных видов самоубийств

ГЛАВА I. МЕТОД ИХ ОПРЕДЕЛЕНИЯ

Результаты предыдущей книги носят не только отрицательный характер. Мы установили в ней, что в каждой социальной группе существует совершенно спе­цифическая наклонность к самоубийству, необъяснимая ни физико-органическим строением индивидов, ни физической природой окружающей их среды. Отсюда по методу исключения вытекает, что наклонность эта неизбежно должна зависеть от социальных причин и представлять собой коллективное явление; некото­рые рассмотренные нами факты, в особенности же географические и сезонные колебания процента само­убийств, привели нас именно к такому заключению. Эту наклонность мы должны теперь изучить ближе и более тщательно.

I

Для того чтобы достигнуть намеченной нами цели, всего лучше, как кажется, будет рассмотреть сначала, представляет ли интересующая нас наклонность явле­ние простое, неразложимое или же состоит из целой совокупности различных наклонностей, которые мож­но расчленить анализом и следует изучать в отдель­ности. Мы предлагаем в данном случае избрать ниже­следующий путь. Является ли наклонность к само­убийству по существу своему единой или нет — все равно наблюдать ее мы сможем только путем ин­дивидуальных случаев, и потому эти последние надо взять отправной точкой нашего анализа. Следует рас­смотреть возможно большее число самоубийств, коне­чно, помимо тех случаев, когда оно вызвано психичес­ким расстройством, и дать им всем подробное описание. Если окажется, что все они по существу обладают одними и теми же признаками, то мы поместим их в один и тот же класс; в противном, и гораздо более вероятном, случае — ведь самоубийства слишком раз­личны по своему характеру, чтобы не распадаться на разновидности,— надо будет установить известное чи­сло видов, основываясь на сходстве и различии конк­ретных фактов самоубийства. Сколько будет установ­лено различных типов самоубийств, столько же при­дется признать тех обособленных тенденций к само­убийству, причины и относительную важность которых мы хотим здесь выяснить. Мы следовали приблизительно этому методу, когда самым беглым образом рассматривали самоубийство умалишенных. К несчастью, классификация сознательных само­убийств по их формам или морфологическим призна­кам практически неосуществима, так как необходимые для этого данные почти целиком отсутствуют. Для реализации подобной попытки потребовалось бы точ­ное описание большого количества частных случаев самоубийства; надо было бы узнать, в каком психичес­ком состоянии находился самоубийца в момент своего решения покончить с собой, как он приготовлялся к его выполнению и как осуществил его в последнюю минуту; надо знать, находился ли он в возбужденном или подавленном состоянии, был ли он спокоен или взволнован, охвачен тоскою или раздражен и т. д. У нас почти нет указаний подобного рода, исключая некоторые случаи самоубийства умалишенных, кото­рые нам известны благодаря наблюдениям и описани­ям психиатров, установивших главные типы таких са­моубийств, где определяющей причиной служит без­умие. Что же касается других случаев, то мы лишены о них почти всяких сведений. Один только Brierre de Boismont пытался выполнить эту задачу и составил описание 328 случаев самоубийства, в которых само­убийцы оставляли после себя письма или записки, использованные автором в его книге. Но прежде всего подобная сводка материала не исчерпывает вопроса; а затем признания, касающиеся предсмертного состоя­ния, сделанные самим самоубийцей, чаще всего крайне недостаточны, если только не возбуждают сомнения в своей искренности. Человек так легко ошибается относительно самого себя и относительно природы своего настроения: ему, например, кажется, что он действует вполне хладнокровно, тогда как он находит­ся на высшей ступени возбуждения. Наконец, помимо того что эти данные недостаточно объективны, они относятся к такому небольшому количеству фактов, что из них нельзя вывести вполне точных заключений. Мы можем в самых общих чертах наметить некоторые демаркационные линии и постараемся использовать все вытекающие из них выводы, хотя они и слишком неопределенны для того, чтобы послужить основанием для правильной классификации. Наконец, принимая во внимание самую обстановку, при которой соверша­ется большинство самоубийств, нужно признать, что необходимые для нас наблюдения почти неосущест­вимы.

Но для достижения нашей цели мы можем идти другим путем; для этого достаточно будет изменить порядок нашего изыскания. В самом деле, различные типы самоубийств могут вытекать только из различ­ных определяющих причин. Каждый из этих типов может иметь свою особую природу лишь в том случае, если имеются налицо специфические условия его осу­ществления. Одно и то же обстоятельство или стечение обстоятельств не может вызывать то одно, то другое последствие, так как иначе разность результатов была бы не объяснима и являлась бы отрицанием принципа причинности. Поскольку мы можем констатировать специфическое различие между причинами, постольку мы должны ожидать подобного же различия между последствиями. Исходя из этого положения, мы мо­жем установить социальные типы самоубийств не пу­тем непосредственной классификации, опирающейся на предварительное описание их характерных особен­ностей, а классифицируя самые причины, вызывающие их. Не касаясь вопроса, почему они различаются, мы прежде всего исследуем, каковы те социальные усло­вия, от которых они зависят. Затем мы сгруппируем условия по их сходству и различию в отдельные классы и можем быть тогда уверенными в том, что каждый такой класс будет соответствовать определенному ти­пу самоубийств. Одним словом, наша классификация будет этиологической, вместо того чтобы быть только морфологической. Подобный результат в качествен­ном отношении нисколько не ниже, так как мы можем гораздо глубже проникнуть в природу явления в том случае, если нам известна его причина, чем в том случае, если известны только его признаки, хотя бы и самые существенные.

Правда, у этого метода есть тот недостаток, что он постулирует различие типов, не описывая их непосред­ственно; он может определить самый факт существова­ния типов, число их, но не характерные их признаки. К счастью, у нас есть способ, который может помочь нам хотя бы до некоторой степени пополнить этот пробел. Если нам известна природа причин, произ­водящих то или иное явление, то легко умозаключить о природе последствий, которые, таким образом, сразу будут характеризованы и классифицированы именно тем, что мы сведем их к их источникам.

Правда, если бы эта дедукция не руководствовалась фактами, то она могла бы привести к совершенно фантастическим комбинациям. Но мы можем осветить ее с помощью некоторых имеющихся у нас указаний
относительно морфологии самоубийства. Сами по себе эти сведения слишком неполны и недостоверны для
того, чтобы лечь в основание классификации; но они могут быть утилизированы, раз рамки такой классификации уже установлены. Они укажут нам, какое направление должна принять эта дедукция, и, обращаясь к тем примерам, которые они предоставляют в наше распоряжение, мы можем убедиться в том, что
образованные таким дедуктивным способом виды не будут плодами нашего воображения. Итак, от причин мы поднимемся к следствиям, и наша этиологическая классификация пополнится морфологической, так что мы будем в состоянии взаимно проверять одну посредством другой. 

Со всех точек зрения этот обратный метод оказыва­ется единственным, отвечающим требованиям постав­ленной нами социальной проблемы. Не надо забывать, что изучаемый нами предмет—это социальный, процент самоубийствен потому нас должны интересовать только те типы, которые оказывают на него влияние, в зависимости от которых он изменяется. Между тем не все индивидуальные разновидности добровольных смертей обладают этим свойством. Некоторые виды самоубийства, будучи достаточно распространенными, или не связанными вовсе с моральным темпераментом общества, или недостаточно тесно связанными с ним для того, чтобы представлять собою характерный эле­мент того особенного облика, которым обладает каж­дый народ с точки зрения наклонности к самоубийст­ву. Мы видели выше, что алкоголизм не относится к числу факторов, от которых зависит специфическая для каждого общества наклонность к самоубийству; и однако, не подлежит сомнению, что довольно боль­шое количество самоубийств совершается на алкого­лической почве. Даже самое подробное и точное описа­ние частных случаев не поможет нам определить, какие именно из них носят социологический характер. Если хотят узнать, из каких элементов состоит самоубийст­во, рассматриваемое как коллективное явление, то с самого начала нужно исследовать его в его коллек­тивной форме, т. е. путем статистических данных.

Предметом анализа надо взять непосредственно социальный процент самоубийств и идти от целого к частям. Ясно, что анализировать этот процент можно только по отношению к различным вызывающим его причинам, так как сами по себе единицы, из которых он состоит, совершенно однородны по качеству и ничем одна от другой не отличаются. Поэтому, не теряя времени, следует приступить к определению этих причин, а затем перейти к тому, как они отражаются на индивидах.

Но каким образом можно исследовать эти причины? В протоколах, составляемых по поводу каждого само­убийства, указывают между прочим ту побудительную причину (семейное горе, физическое или какое-либо другое страдание, угрызение совести, пьянство и т. д.), которая, по-видимому, была его определяющим моти­вом; и почти в каждой стране в статистических отчетах есть специальная таблица, где сведены результаты та­кого исследования под заголовком: «Предполагаемые мотивы самоубийства». Казалось бы, всего естествен­нее воспользоваться этой уже готовой работой и на­чать наше изыскание сравнением этих документов. В самом деле, они указывают нам, по-видимому, на обстоятельства, непосредственно предшествовавшие совершению различного рода самоубийств; не будет ли поэтому вполне правильным методом обратиться для объяснения изучаемого нами явления к этим наи­более близким причинам, с тем чтобы затем в случае надобности перейти к ряду других.

Но, как уже очень давно заметил Вагнер, то, что называется статистикой мотивов самоубийств, есть на самом деле не что иное, как статистика тех мнении, которые составляют себе по поводу этих мотивов чи­ны, зачастую низшие чины полиции, обязанные соби­рать соответственные сведения.

К несчастью, известно, что официальные сведения бывают очень часто извращенными и неполными даже тогда, когда касаются только материальных и очевид­ных сторон факта, доступных всякому добросовестному наблюдателю и не нуждающихся ни в какой оценке. Тем большее сомнение должны вызывать эти сведения, когда своей задачей они имеют не простую регистрацию происшествий, а понимание и объяснение их. Определение причины какого-нибудь явления все­гда является очень трудной проблемой; даже ученому нужен целый ряд наблюдений и экспериментов для того, чтобы разрешить хотя бы один из вопросов подобного рода. К тому же проявления человеческой воли принадлежат к числу самых сложных явлений. Легко понять, как мало ценности могут иметь для нас эти зачастую импровизированные мнения полиции, со­ставляющиеся на основании поспешно собранных справок и в то же самое время претендующие на указание определенной причины каждого частного слу­чая. Как только оказывается, что в прошлом само­убийцы можно найти факты, которые, по господст­вующему убеждению, способны привести человека к полному отчаянию, всякие дальнейшие поиски при­чин прекращаются, и, смотря по тому, какие обсто­ятельства установлены, т. е. претерпел ли человек де­нежные потери, или семейное горе, или имел наклон­ность к спиртным напиткам, самоубийство приписыва­ется либо пьянству, либо домашним неурядицам, либо расстройству в делах. Каждый понимает, что нельзя в основание объяснения самоубийства класть такие сомнительные сведения.

Мало того, даже если бы они заслуживали большей веры, то и тогда не оказали бы нам значительной помощи, потому что определяющие мотивы, которым, правильно или неправильно, приписывается самоубийство, в действительности не являются настоящими его причинами. Доказательством этого утверждения явля­ется то обстоятельство, что относительное число слу­чаев, приписываемое статистикой каждой из этих пред­полагаемых причин, остается почти неизменным, тог­да как абсолютные числа, наоборот, подвергаются очень значительному изменению. Во Франции начиная с 1856 до 1878 г. число самоубийств увеличивается приблизительно на 40%, а в Саксонии — больше чем на 100% в течение периода 1854—1880 гг. (1171 случай вместо 547). А между тем в этих двух странах каждая категория мотивов в продолжение всех периодов со­храняет то же самое влияние.

Если считать существующие сведения лишь грубо приблизительными и если поэтому не приписывать большого значения их небольшим изменениям, то мо­жно признать их довольно постоянными. Но, для того чтобы каждая часть, приписываемая той или иной причине, оставалась неизменной, в то время как удво­илось общее число самоубийств, необходимо допу­стить, что каждая из этих частей также возросла вдвое. Здесь не может быть речи о случайном стечении обсто­ятельств, поскольку все причины одновременно вызы­вают вдвое большую смертность. Волей или неволей приходится прийти к тому заключению, что все они поставлены в зависимость от какого-то более общего условия, влияние которого они в лучшем случае толь­ко приблизительно отражают на себе. Именно это общее условие делает их более или менее продуктив­ными в смысле числа самоубийств и поэтому служит истинной определяющей причиной этого последнего. Поэтому нам необходимо прежде всего познакомиться с этим условием, не останавливаясь на тех отдаленных его отголосках, которые могут наблюдаться в созна­нии отдельных индивидов.

Другой заимствуемый нами у Legoyt факт указыва­ет еще лучше на то, к чему сводится причинное воздей­ствие этих различных мотивов. Не существует более разнородных занятий, чем земледелие и свободные профессии. Жизнь артиста, ученого, адвоката, чинов­ника ничем не напоминает жизнь человека, занима­ющегося земледельческим трудом; поэтому можно с достоверностью сказать, что социальные причины самоубийства не будут однородными для тех и других. А между тем в этих двух социальных категориях само­убийства не только приписываются одинаковым моти­вам, но взаимоотношения различных причин почти не отличаются друг от друга в обоих случаях. Мы приво­дим здесь за период 1874—1878 гг. процентное от­ношение главных мотивов самоубийств в этих двух профессиях для Франции.

 

 

Земле­делие

Свободные занятия

Потеря места или состояния, нищета

8,15

8,87

Семейное горе

14,45

13,14

Отвергнутая любовь, ревность

1,48

2,01

Пьянство и периодический запой

13,23

6,41

Самоубийство преступников

4,09

4,73

Физические страдания

15,91

19,89

Психическое расстройство

35,80

34,04

Отвращение к жизни, различного рода неприятности

2,93

4,94

Неизвестные причины

3,96

5,87

 

100,00

100,00

За исключением пьянства и запоя, цифры, особенно высокие, очень мало отличаются между собою в этих двух столбцах. Основываясь на одном рассмотрении мотивов, можно было бы подумать, что в этих двух случаях причины, вызывающие самоубийство, если и не обладают одинаковой интенсивностью, то по крайней мере одинаковы по своей природе. А между тем совершенно разнородные силы толкают на само­убийство примитивного землероба и утонченного го­рожанина. Таблица доказывает только то, что мотивы, приписываемые самоубийцей самому себе, не дают объяснения его поступку и в действительности являют­ся в большинстве случаев лишь кажущимися причина­ми. Они представляют собой не что иное, как индивидуальное отражение общего условия, к тому же очень неправильное, так как оно остается неизменным, когда это условие коренным образом меняется. Мож­но сказать, что они указывают на те слабые стороны индивида, благодаря которым внешнее влияние, тол­кающее его на самоубийство, с большей легкостью проникает в его психику, но не входят в состав этого внешнего влияния и поэтому не смогут нам помочь понять интересующее нас явление.

Мы поэтому нисколько не сожалеем, что некоторые страны вроде Англии или Австрии отказываются от собирания этих сведений относительно предполагае­мых причин самоубийства. Усилия статистики должны обратиться совсем в другую сторону: вместо того что­бы стараться разрешить недоступные проблемы моральной казуистики, надо, чтобы статистика с большей точностью регистрировала соприсутствующие самоубийству социальные условия. Во всяком случае, мы поставили себе за правило не допускать в наши исследования вмешательства таких сомнительных и ма­лопригодных сведений; ученым, занимавшимся изучением вопроса о самоубийстве, никогда не удавалось извлечь из этих сведений никакого интересного закона. Поэтому мы будем обращаться к их содействию толь­ко тогда, когда к этому побудит нас какой-либо специ­альный интерес и когда их достоверность в данном частном случае чем-либо гарантирована. Не касаясь вопроса о том, в какой форме могут у отдельных индивидов выражаться причины, производящие самоубийство, мы непосредственно обратимся к определе­нию этих последних. Оставив в стороне индивида как индивида, его мотивы и идеи, мы прямо спросим себя, каковы те различные состояния социальной среды (ре­лигиозные верования, семья, политическая жизнь, про­фессиональные группы и т. д.), под влиянием которых изменяется процент самоубийств. И только затем, воз­вращаясь к отдельным лицам, мы рассмотрим, каким образом индивидуализируются эти общие причины, вызывая конкретные акты самоубийства.

ГЛАВА II. ЭГОИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО

Рассмотрим, каким образом различные вероисповеда­ния влияют на самоубийство.

I

Если посмотреть на европейскую картину само­убийств, то с первого взгляда бросится в глаза, что в чисто католических странах, как-то в Италии, Пор­тугалии и Испании, самоубийства развиты очень мало, тогда как максимум их наблюдается в протестантских странах, в Пруссии, Саксонии и Дании. Нижеследу­ющие средние цифры, выведенные Морселли, подтвер­ждают это первое впечатление.

 

Среднее число самоубийств на 1 млн жителей:

Государства            протестантские   190

"  смешанные (прот. и кат.) 96

"  римско-католические                      58

"  греко-католические                          40

 

Впрочем, низкий уровень самоубийств у греко-католиков не может быть с уверенностью приписан влиянию религии, так как цивилизация этих стран резко отличается от цивилизации других европейских наций, а следовательно, эти культурные различия и могут оказаться причиной неодинаково выраженной наклон­ности к самоубийству. Но нельзя сказать того же самого относительно большинства католических и протестантских обществ. Бесспорно, не все эти стра­ны находятся на одинаковом моральном и интеллектуальном уровне, но сходство между ними настолько велико, что мы имеем некоторое право приписать различию вероисповедного культа тот очевидный кон­траст, который они собой представляют по отноше­нию к самоубийству.

Это первое сравнение носит, однако, слишком сум­марный характер; несмотря на свое несомненное сход­ство, та социальная среда, в которой живет население этих различных стран, не вполне однородна. Цивили­зация Испании и Португалии во многом уступает Гер­мании, и это обстоятельство может быть причиной того, что развитие самоубийства в них неодинаково. Для того чтобы избежать этой ошибки и с большей достоверностью определить влияния католичества и протестантизма на наклонность к самоубийству, на­до сравнить роль этих двух религий внутри одного и того же общества.

Среди больших государств, входящих в состав Гер­манской империи, наименьшее число самоубийств при­ходится на долю Баварии. Там едва насчитывается до 90 годовых случаев на 1 млн жителей начиная с 1874 г., тогда как в Пруссии в 1871 —1875 гг. их было 133, в герцогстве Баденском — 156, в Вюртемберге — 162, в Саксонии — 300; в то же время именно здесь более всего католиков: 713,2 на 1000 жителей. Если мы, с другой стороны, сравним различные провинции это­го королевства, то увидим, что число самоубийств прямо пропорционально числу протестантов и обрат­но пропорционально числу католиков.

Вышеизложенный закон подтверждается не только соответствием средних чисел, но все числа первого столбца превышают числа второго, а числа второго превышают числа третьего, без всякого исключения. То же самое мы видим и в Пруссии. В 14 сопоставлен­ных провинциях мы имеем только два незначительных исключения: Силезия, которая в силу относительно высокого числа самоубийств должна была бы стоять во втором столбце, находится только в третьем, тогда как, наоборот, Померания стоит в первом столбце, в то время как ее место должно бы быть во втором.

В этой стране встречается и немецкое, и французс­кое население, и потому в ней можно наблюдать в от­дельности влияние культа каждой из этих двух рас. Католические кантоны независимо от национальности их населения дают в 4 или в 5 раз меньше самоубийств, чем протестантские. Следовательно, влияние религии так велико, что превышает всякое другое.

Мы видим, что везде, без всякого исключения, сре­ди протестантов насчитывается большее число самоубийств, чем среди населения других вероисповеданий. Отклонения наблюдаются между минимумом в 20— 30% и максимумом в 300%. Напрасно Мауг против такой согласованности фактов приводит исключение в лице Норвегии и Швеции, где хотя население и про­тестантское, но число самоубийств невелико. Прежде всего, как мы уже заметили в начале этой главы, эти международные сравнения недостаточно убедительны, если они не относятся к большому числу сравниваемых стран; но даже и в этом последнем случае они не могут играть большой роли. Между жителями Скандинавс­кого полуострова и населением Центральной Европы существует слишком явное различие, вследствие чего протестантизм, естественно, не в состоянии оказывать на тех и других вполне одинакового влияния. Кроме того, хотя сам по себе процент самоубийств в этих двух странах недостаточно высок, он все же представ­ляется относительно довольно значительным, если принять во внимание то скромное место, которое за­нимают эти страны среди цивилизованных народов Европы. Нет никакого основания предполагать, что эти народы находятся на более высоком интеллекту­альном уровне, чем Италия, хотя в них население лишает себя жизни в 2—3 раза больше (вместо 40—67. 90—100 случаев на 1 млн жит.). Не является ли проте­стантство определяющей причиной этого относитель­ного возрастания? Таким образом, данный факт не только не подрывает установленного нами закона, но, напротив, служит его подтверждению.

Что касается евреев, то их наклонность к самоубий­ству всегда слабее, чем у протестантов; в большинстве случаев она слабее также, хотя и в меньшей пропор­ции, чем у католиков. Но тем не менее случается, что это последнее соотношение нарушается, особенно в но­вейшее время. Вплоть до половины XIX в. евреи лиша­ли себя жизни меньше, чем католики всех стран, ис­ключая Баварию; только начиная с 1870 г. они стали утрачивать свою привилегию в этом отношении, но и то очень редко случается, чтобы число самоубийств среди евреев было многим выше, чем среди католиков. Не надо забывать, что евреи более, чем какие бы то ни было другие вероисповедные группы, живут в городах и занимаются интеллигентными профессиями. В связи с этим у них наклонность к самоубийству должна развиться сильнее, чем в людях, исповедующих другие веры, под влиянием причин, не зависящих от религии.

Раз, не смотря на это отягощающее влияние, процент самоубийц иудейского вероисповедания так слаб, то если бы положение евреев было одинаково со всеми другими народностями, эта религия давала бы, несом­ненно, всего меньше самоубийств. Перейдем теперь к объяснению установленных фактов.

II

Если вспомнить, что повсюду евреи являются ничтож­ным меньшинством и что почти во всех подвергшихся наблюдению странах в меньшинстве оказались и като­лики, то естественно и соблазнительно именно в этом обстоятельстве видеть причину относительно малого количества добровольных смертей среди этих двух культов.

Нельзя не признать того факта, что наименее мно­гочисленные культы в стране, принужденные бороться против враждебности окружающего их населения, обя­заны для поддержания своего существования установить в своей среде суровый контроль и подчиниться исключительно строгой дисциплине. Для того чтобы оправдать оказываемую им терпимость, к тому же крайне непрочную, им приходится развивать в себе особенно высокую нравственную устойчивость.

Помимо этих общих соображений некоторые фак­ты действительно подтверждают, что этот специальный фактор имеет известное влияние на процент само­убийств. В Пруссии мы имеем резко выраженное като­лическое меньшинство: католики составляют только '/ общего населения и лишают себя жизни в 3 раза меньше, чем протестанты. Разница эта уменьшается в Баварии, где / населения — католики; число добро­вольных смертей3среди этих последних относится к чи­слу самоубийств среди протестантов как 100 к 275, а в некоторые периоды даже как 100 к 238. Наконец, в Австрии, почти всецело католической стране, на 155 случаев самоубийства среди протестантов приходится 100 случаев среди католиков. Поэтому кажется, что там, где протестанты составляют меньшинство, на­клонность к самоубийству вообще уменьшается.

Но во-первых, самоубийство встречает, вообще го­воря, очень снисходительное отношение к себе; и боязнь легкого порицания едва ли может оказать на него такое сильное воздействие, даже если дело идет о мень­шинстве, положение которого заставляет обращать усиленное внимание на общественное мнение. Самоубийство является актом, никого собой не задева­ющим, и потому обилие самоубийств не приносит никакого ущерба той группе, которая более других предрасположена к нему, и не может восстановить общество против этой группы, как это было бы, без сомнения, при наличности в ней большого числа убийств и преступлений. Кроме того, религиозная не­терпимость, когда она особенно сильно выражена, приводит часто к обратным результатам. Вместо того чтобы заставить диссидентов более уважать мнение большинства, она побуждает их совершенно не счи­таться с этим последним. Когда люди чувствуют себя под гнетом непобедимой враждебности, то у них про­падает всякая охота бороться с нею, и сплошь да рядом гонимые элементы лишь с большим упорством начинают отстаивать в своих нравах и обычаях как раз то, что вызывает особенное порицание. Именно это и происходило чаще всего среди евреев, и поэтому подлежит большому сомнению, чтобы их исключи­тельное преимущество в смысле самоубийства не име­ло других причин, кроме относительной малочислен­ности.

Во всяком случае, этого объяснения недостаточно для понимания взаимоотношения между католиками и протестантами. Если в Австрии и Баварии, где пре­обладает католицизм, оказываемое им умеряющее влияние на развитие самоубийств действует с меньшей интенсивностью, то все же оно еще очень значительно; значит, своим влиянием католицизм обязан не тому, что в некоторых странах он является меньшинством. Какова бы ни была относительная часть каждого из этих двух культов в общей массе населения, всюду, где удалось сравнить их влияние на самоубийство, можно было констатировать тот факт, что протестанты лиша­ют себя жизни значительно чаще, чем католики.

Есть даже страны, как, например, Верхний Пфальц, Верхняя Бавария, где население почти исключительно католическое (92—96%) и где все-таки приходится 309 и 423 случая самоубийства среди протестантов на 100 самоубийц-католиков. Соотношение это поднимается даже до 528% в Нижней Баварии, где не насчитывается и одного протестанта на 100 жителей. Поэтому если в таком значительном колебании числа самоубийств, представляемом двумя данными религиями, и играют некоторую роль неизбежная осторожность и осмотри­тельность, присущие меньшинству, то в главной своей части это различие вызвано какими-нибудь другими причинами.

Мы находим объяснение в самой природе двух интересующих нас религиозных систем. Та и другая в одинаковой степени запрещают и осуждают само­убийство; на него не только обрушиваются самые су­ровые моральные кары, но обе религии учат, что за гробом начинается новая жизнь, где люди будут нести наказание за свои грехи, к числу которых и протестан­тизм, и католицизм относят самоубийство. Наконец, и в том и в другом культе запрещение убивать себя носит божественный характер; мы имеем здесь не ка­кое-нибудь логическое умозаключение, а авторитет са­мого Бога. Поэтому если протестантизм благоприят­ствует большому числу самоубийств, то вовсе не пото­му, что относится к нему иначе, чем католицизм. Но раз в этом частном случае обе религии выставляют одно и то же нравственное требование, то неодинако­вая степень влияния их на число самоубийств должна иметь своей причиной какое-нибудь из более общих свойств, отличающих их друг от друга.

Единственным существенным различием между ка­толицизмом и протестантизмом является тот факт, что второй в гораздо большей степени допускает сво­боду исследования, чем первый. Уже одним тем, что протестантизм представляет собой идеалистическую религию, он дает гораздо больше места для мысли и размышления, чем греко-латинский политеизм или монотеизм евреев. Он не довольствуется машиналь­ными обрядами, но хочет управлять сознанием людей. Он обращается к человеческому сознанию и даже в тот момент, когда призывает разум к слепому подчине­нию, сам говорит на языке разума. С другой стороны, не подлежит сомнению, что католик принимает свою веру в готовом виде, без всякого критического следо­вания. Он не может подвергать ее даже исторической проверке, так как ему запрещено пользоваться ориги­налами тех текстов, на которые она опирается. Для того чтобы религиозное предание осталось неприкос­новенным, с поразительным искусством построена це­лая организованная иерархия авторитетов. Все, что является новизной, внушает ужас правоверной католи­ческой мысли.

Протестант в большей степени является творцом своей веры; Библия находится в его руках, и ему не запрещено толковать ее в любом направлении. Даже самая структура протестантского культа обнаружива­ет его религиозный индивидуализм. Нигде, кроме Ан­глии, не существует иерархической организации протестантского духовенства; священник так же, как и каж­дый верующий, подчинен только самому себе и своей совести; он представляет собой только более осведом­ленного руководителя, чем все обыкновенные веру­ющие, но не облечен никаким специальным авторите­том в сфере толкования догмы. Но что лучше всего доказывает, что эта свобода мысли, провозглашенная деятелями реформации, не осталась только платоническим утверждением, так это непрекращающийся рост различных сект, являющих собой такой живой контраст по сравнению с нераздельным единством ка­толической церкви.

Таким образом, мы пришли к первому выводу, что наклонность протестантов к самоубийству должна находиться в зависимости от того духа свободомыслия, которым проникнута эта религия. Постараемся подробно разобраться в этой зависимости, так как сама свободная мысль есть следствие других причин. Когда протестантство только что появилось на свет, когда люди, после того как они в течение долгих лет воспринимали свою веру в незыблемо традиционном виде, потребовали себе права творить ее самим, то произош­ло это не в силу внутренних преимуществ свободного искания, ибо свобода несет с собой столько же страда­ния, сколько и радости. Свобода стала для них отныне неустранимой потребностью. И эта потребность в сво­боде имеет только одну причину: упадок традицион­ных верований. Если бы традиция действовала с неослабевающей силой, то не было бы повода зародиться критике; если бы авторитет предания оставался непо­колебленным, то не явилась бы дерзкая мысль прове­рить самый его источник. Критическое мышление раз­вивается только под давлением необходимости, т. е. лишь тогда, когда известная группа непроверенных разумом идей и чувств, которые до этого времени оказывались достаточными для того, чтобы руково­дить человеческими поступками, теряет свою силу и значение. Рефлексия заполняет образовавшуюся пу­стоту, а не создает эту последнюю. Равным образом критическое мышление начинает угасать по мере того, как мысль и воля людей превращаются в автоматичес­кие привычки, и, наоборот, пробуждается только одно­временно с дезорганизацией установившегося обихода. Критика только тогда восстает против общественного мнения, когда оно уже не имеет прежней силы, т.е. не является уже в полной мере общественным. Если тре­бования критики не носят характера только времен­ного и преходящего кризиса, а принимают хроничес­кую форму, если индивидуальное сознание настойчиво и неуклонно настаивает на своей автономии, то это значит, что новые мысли не успели еще кристаллизо­ваться, что мысль еще мечется по всем направлениям и не в состоянии заступить место старого убеждения. Если бы образовалась новая система верований, кото­рая представилась бы всем настолько же неоспоримой, как и предыдущая, то никто бы и не подумал ее оспаривать. Самое обсуждение таких верований кажет­ся чем-то недозволенным, потому что идеи, разделяемые всем обществом, приобретают авторитет, дела­ющий их неприкосновенной святыней и ставящий их выше всякой возможности спора и необходимости до­казательства. Для того чтобы убеждения сделались более терпимыми, надо, чтобы они стали менее пол­ными и общими и чтобы назревшие уже противоречия поколебали их силу.

Поэтому если можно утверждать, что провозгла­шенная свобода мысли умножает ереси, то надо при­бавить, что сама порождается ересями, что она может стать желанной и получить фактическое осуществление лишь как принцип, позволяющий скрытым или полу­явным ересям развиться вполне свободно. Следователь­но, если протестантизм уделяет больше места индиви­дуальной мысли, нежели католичество, значит, он бед­нее верованиями и меньше зависит от установившихся обычаев. Религиозное общество не может существо­вать без коллективного credo, и оно тем более едино и тем более сильно, чем более распространено это credo. Оно не соединяет людей путем обмена вза­имных услуг — этой временной связи, которая мирится с различиями и даже предполагает последние, но не в состоянии их примирить. Религия объединяет людей, только привязывая их к одной и той же системе учений, и единство это тем сильнее, чем более широкое поле охватывает данная система и чем солиднее она построена. Чем больше лежит религиозного отпечатка на образе мыслей и действий данного общества, чем полнее, следовательно, исключена здесь возможность свободного исследования, тем сильнее мысль о Боге проникает во все детали человеческого существования и направляет к одной цели все индивидуальные воли. Наоборот, чем сильнее в группе верующих проявляют­ся частные суждения, тем менее ее роль в жизни людей, тем слабее ее сплоченность и жизненность. Мы при­шли, таким образом, к заключению, что перевес на стороне протестантизма в сфере самоубийств проис­ходит оттого, что эта церковь по существу своему менее целостна, нежели католическая.

Этим же объясняется положение, занимаемое в дан­ном случае иудейством. В самом деле, то осуждение, с которым к нему издавна относится христианство, создало среди евреев необыкновенно сильное чувство солидарности. Необходимость бороться со всеобщим враждебным отношением, невозможность даже свободно общаться с остальною частью населения замкнули евреев в тесный сплоченный круг; поэтому каждая еврейская община сделалась маленьким социальным целым, компактным и единым, и притом весьма ярко сознающим это свое единство. Внутри его все живут и мыслят одинаково, индивидуальные расхождения становятся почти невозможными в силу общих усло­вий существования и тщательного неуклонного наблюдения всех над каждым. Таким образом, религиозный союз евреев, замкнутый в самом себе, в силу той нетерпимости, предметом которой он был, оказался более тесным, чем все другие. Поэтому по аналогии с тем, что мы только что видели по отношению к про­тестантизму, слабая степень предрасположения евреев к самоубийству объясняется именно этою причиной в противовес обстоятельствам разного рода, которые, наоборот, должны были бы усилить в них эту наклон­ность. Конечно, с одной стороны, этим преимуще­ством евреи обязаны окружающей их враждебности; но если она и оказала такое влияние, то не потому, что она внушила им более высокие правила нравствен­ности, а потому, что заставила их вести более сплочен­ный образ жизни; евреев предохраняет от самоубийст­ва тот факт, что религиозное общество, к которому они принадлежат, крепко сцементировано. Но все же гнетущий их остракизм является только одной из при­чин этой особенности; самый характер еврейской рели­гии оказывает на наклонность к самоубийству немалое влияние. В самом деле, иудейство, как и все религии низшего порядка, представляет собою по существу собрание правил и обычаев, самым тщательным об­разом регламентирующих все детали человеческого существования, не оставляя почти ничего на свободное усмотрение индивидуальной воли.

III

Несколько фактов подтверждают предыдущее объяс­нение. Во-первых, среди всех больших стран с проте­стантским населением {Англия является страной с на­именьшим числом самоубийств: в ней насчитывается около 80 самоубийств на 1 млн жителей, тогда как в реформатских общинах Германской империи мы име­ем от 140—400 случаев. В то же время никто не скажет, чтобы идейная и деловая жизнь была развита в Англии менее сильно, чем в какой-нибудь другой страну Надо принять во внимание, что одновременно с этим анг­ликанская церковь значительно более сплочена, чем другие протестантские церкви. Правда, обыкновенно Англию считают классической страной индивидуаль­ной свободы, но на самом деле факты указывают на то, что число верований и правил поведения общих и обязательных, а следовательно, изъятых из сферы индивидуального усмотрения, более значительно в Ан­глии, чем в Германии. Во-первых, в Англии закон до сих пор санкционирует много религиозных предписа­ний, как, например, закон о соблюдении воскресенья, закон, запрещающий выводить на сцене лиц из Свя­щенного писания, или закон, который еще недавно требовал от каждого депутата чего-то вроде присяги, и т. д. Затем хорошо известно, как сильно и общерасп-ространено в Англии уважение традиций, и, само со­бой разумеется, эта черта проявляется в религиозной области не менее, чем во всех остальных. Сильное развитие традиционализма всегда подавляет самоде­ятельность индивида. Наконец, из всего протестантс­кого духовенства одно только англиканское имеет ие­рархическую организацию. Эта внешняя организация является, конечно, показателем внутреннего единства, которое несовместимо с ясно выраженным религиоз­ным индивидуализмом.

Кроме того, Англия является той протестантской страной, где число духовенства особенно велико. В 1876 г. на каждого служителя культа там приходи­лось 908 прихожан, тогда как в Венгрии их было 932, в Голландии —100, в Дании— 1300, в Швейцарии—1440, в Германии —1600. Но число священников отнюдь нель­зя считать незначительной подробностью и только поверхностной чертой, не стоящей ни в каком отноше­нии к внутренней природе религии. Доказательством этого служит уже то обстоятельство, что везде католическое духовенство гораздо многочисленнее, чем про­тестантское. В Италии на одного священника прихо­дится 267 католиков, в Испании — 419, в Португа­лии— 536, в Швейцарии — 540, во Франции — 823, в Бельгии—1050. Это объясняется тем, что священник представляет собою естественный орган для выраже­ния веры и традиции и что здесь, как и всюду, орган развивается в той же мере, как и та функция, которой он служит: чем интенсивнее религиозная жизнь, тем большее число людей нужно для руководства ею; чем больше догм и правил, которые не могут быть предо­ставлены личному толкованию, тем больше надо компетентных авторитетов для объяснения их смысла; с другой стороны, чем многочисленнее авторитеты, тем лучше они проникают в души индивидов и лучше овладевают ими. Таким образом, Англия не только не опровергает нашей теории, но служит для нее подтвер­ждением и проверкой. Если протестантизм не производит в ней тех же результатов, что и на континенте, то это значит, что религиозное общество в Англии имеет очень сплоченную организацию и тем самым приближается к католической церкви.

Но у нас есть и еще один аргумент, более общего характера.

Стремление к свободному исследованию может удиться лишь вместе со стремлением к образова­нию. В самом деле, знание является единственным средством, которым располагает мышление для до­стижения своих целей. Когда лишенные смысла веро­вания и обычаи теряют свой авторитет, то для того, чтобы заменить их другими, необходимо обратиться к просвещенному сознанию, высшей формой которого является наука; в основании своем эти два стремления составляют одно и то же и являются результатом одной и той же причины. В общем, люди стремятся к образованию только по мере того, как они освобож­даются от ярма традиции, так как, пока она владеет умами, она заменяет собою все и не терпит сопер­ничества никакой иной силы. Наоборот, люди начина­ют стремиться к свету с того момента, когда новые потребности перестают находить себе удовлетворение в окружающей темноте устаревших и изживших себя обычаев. Именно поэтому философия, первичная и син­тетическая форма науки, выступает на сцену, когда религия теряет свою власть, но не раньше этого моме­нта; непосредственно за тем она дает начало прогрес­сивно размножающимся частичным отраслям знания, по мере того как в свою очередь развивается вызва­вшая ее потребность. Поэтому если мы не ошиблись, если прогрессивное падение коллективных и обычных предрассудков предрасполагает к самоубийству и если именно этим обстоятельством определяется повышен­ная наклонность к нему среди протестантов, то мы должны ожидать наличности следующих двух фактов: 1) стремление к образованию должно быть сильнее у протестантов, чем у католиков; 2) поскольку стрем­ление это указывает на упадок общепринятых верова­ний, постольку оно должно, вообще говоря, изменять­ся пропорционально числу самоубийств.

Подтверждается ли эта двойная гипотеза фактами?

Если сравнивать только вершины католической Франции и протестантской Германии, т. е. только са­мые высшие классы этих двух наций, то, по-видимому, Франция может выдержать сравнение с Германией. В больших центрах Франции наука находится на той же степени развития, как и у ее соседей; даже можно с достоверностью сказать, что многие протестантские центры уступают ей в этом смысле. Но если в высших слоях этих двух стран стремление к образованию ощу­щается с одинаковой силой, то нельзя сказать того же самого про низы народной массы; и если в обеих сравниваемых странах просвещение достигает почти той же максимальной интенсивности, то средняя интен­сивность во Франции слабее, чем в Германии. То же можно сказать обо всех вообще католических нациях при сравнении их с нациями протестантскими. Можно предполагать, что в области высшей культуры первые не уступают вторым, но совершенно другую картину представляет сравнение интенсивности народного об­разования. Тогда как у протестантских народов (Саксония, Норвегия, Швеция, Баден, Дания и Пруссия) в те­чение 1877—1878 гг. на 1000 детей школьного воз­раста, т. е. от 6—12 лет, 957 человек в среднем посеща­ли школу, католические страны (Франция, Австро-Венгрия, Испания, Италия) за тот же период насчиты­вали только 667 человек на 1000, т. е. на 31% меньше. То же самое мы видим в 1874—1875 и 1860—1861 гг. Пруссия, в которой это число ниже, чем во всех других протестантских странах, стоит в этом отношении все-таки выше Франции, идущей во главе католических стран: в Пруссии 897 обучающихся детей приходится на 1000, а во Франции только 766. Из всей Германии больше всего католиков в Баварии, и она насчитывает больше всего неграмотных. Из всех провинций Бава­рии наиболее сильным католическим духом проникнут Верхний Пфальц, и в нем больше всего число новобран­цев, не умеющих ни читать, ни писать (15% в 1871 г.). То же совпадение мы видим в Пруссии, в Прусской провинции и в герцогстве Познань. Наконец, во всем королевстве в 1871 г. насчитывалось неграмотных на 1000 протестантов 29 человек и на 1000 католиков — 152. То же соотношение наблюдается среди женщин этих двух вероисповеданий.

Но нам, пожалуй, возразят, что первоначальное образование не может служить мерилом для состояния общего образования страны; часто говорили, что не числом неграмотных измеряется степень образованно­сти вообще. Согласимся с этим возражением, хотя, по правде сказать, различные степени образования более связаны между собою, чем это кажется, и трудно раз­виться одной, в то время как другая не развивается одновременно с ней. Во всяком случае, если уровень первоначальной культуры только в очень слабой сте­пени отражает уровень культуры научной, то все же с достаточной точностью указывает, в какой мере народ, взятый в общей массе, испытывает жажду зна­ний; потребность в просвещении должна ощущаться в высшей степени, раз возникло стремление распрост­ранить его элементы вплоть до самых низших слоев населения. Для того чтобы предоставить в общее пользование средства к образованию, для того чтобы объявить невежество наказуемым по закону, народ должен считать прояснение и развитие сознания непре­менным условием своего бытия. В самом деле, если протестантские нации признали такую важность за образованием, то они это сделали потому, что счита­ют необходимым каждому человеку доставить возмо­жность читать и толковать Библию. В данный момент мы хотим определить среднюю интенсивность этой потребности и то значение, которое каждый народ приписывает науке, а не ценность его ученых и их открытий. С этой специальной точки зрения состояние высшего образования и чисто научного творчества было бы плохим критерием, так как оно показывало бы нам только то, что происходит в ограниченном кругу общества. Народное и общее образование в дан­ном случае является более верным признаком.

Таким образом, доказав наше первое предложение, перейдем ко второму. Правда ли, что потребность в образовании в той мере, в какой она соответствует ослаблению господствующей веры, растет пропорци­онально числу самоубийств? Уже один тот факт, что протестанты более образованны, чем католики, и ли­шают себя жизни чаще, чем они, является, так сказать, первой презумпцией в пользу этого допущения. Но этот закон подтверждается не только сравнением од­ного вероисповедания с другими; он наблюдается в равной степени и внутри каждой вероисповедной группы. Италия — страна всецело католическая; народ­ное образование и самоубийство распределяются в ней совершенно одинаковым образом.

Здесь соответствуют друг другу не только средние числа, но соответствие это простирается вплоть до мельчайших деталей; существует только одно исклю­чение— Эмилия, где под влиянием местных причин число самоубийств не имеет никакого соотношения со степенью образования. Те же наблюдения можно про­извести и во Франции. Больше всего неграмотных супругов в следующих департаментах (ниже 20%): Corrize, Corse, Cotes du Nord, La Dordogne, Finistire, Morlihan, Haute-Vienne', все они относительно мало страдают от самоубийств. Среди департаментов, где свыше 10% супружеских пар абсолютно неграмотны, нет ни одного, принадлежащего к северо-востоку стра­ны— классическому месту самоубийств во Франции.

Если мы будем сравнивать протестантские страны, то найдем такой же параллелизм. В Саксонии процент самоубийств больше, чем в Пруссии,— в Пруссии боль­ше неграмотных, чем в Саксонии (5,52% вместо 1,3% в 1865 г.). Саксония отличается тем, что число школь­ников превышает в ней обязательную законную норму. На 1000 детей школьного возраста в 1877—1878 гг. было 1031 посещавших школы, т. е. многие из них продолжали свое обучение дальше установленного за­коном времени. Этого не наблюдается ни в какой другой стране. Наконец, Англия есть, как мы знаем, та из протестантских стран, где меньше всего совершает­ся самоубийств, и она больше всех по образованию приближается к католическим странам. В 1865 г. в ан­глийском флоте было 23% матросов, не умевших чи­тать, и 27% — не умевших писать.

Можно присоединить сюда еще целый ряд фактов, подтверждающих предыдущие данные. Стремление к знаниям особенно живо чувствуется среди представи­телей свободных профессий и вообще среди людей, принадлежащих к состоятельным классам, у которых умственная жизнь бьется усиленным темпом. И хотя статистика самоубийств по профессиям и классам не может быть установлена с полной достоверностью, но несомненно, что самоубийство всего больше развито в высших слоях общества. Во Франции в 1826—1860 гг. во главе самоубийц стояли люди свободных про­фессий: они дают 550 случаев на 1 млн людей той же профессиональной группы, тогда как непосредст­венно следующий за ними по числу самоубийств класс прислуги дает только 290. В Италии Морселли удалось рассмотреть отдельно самоубийства среди людей, специально занимающихся наукой, и он нашел, что здесь самоубийства более часты, чем в пределах какой бы то ни было иной профессии. В течение пери­ода 1868—1876 гг. насчитывалось 482,6 случая на 1 млн жителей этой профессии; следующую ступень представляет собою армия — 401,1, а среднее число во всей стране равняется только 32. В Пруссии (1883— 1890 гг.) класс чиновников, который комплектуется с большим старанием и представляет собой поэтому избранную интеллигентную часть населения, превос­ходит все другие профессии по числу самоубийств; последнее равняется здесь 832; санитарная служба и пе­дагогическая деятельность стоят по числу совершае­мых в них самоубийств значительно ниже, хотя все же держатся на достаточно высоком уровне (439 и 301). То же наблюдается и в Баварии. Если оставить в стороне армию, которая по отношению к самоубийству зани­мает исключительное положение в силу причин, о ко­торых речь будет ниже, то класс чиновников занимает второе место (454 случая самоубийства) и почти при­ближается к первому; очень незначительное превосход­ство оказывается на стороне людей, занимающихся торговлей, процент которых равняется 465 на 1 млн; искусство, литература и пресса отстают от него очень немного (416). Правда, в Бельгии и Вюртемберге об­разованные классы кажутся в этом отношении менее плодовитыми; но самый перечень и названия интел­лигентных профессий там слишком мало определены, для того чтобы можно было приписывать большое значение этим двум исключениям.

Далее мы видели, что во всех странах мира жен­щины убивают себя значительно реже, чем мужчины. К тому же женщина в общем гораздо менее образован­на; психика ее подчинена авторитету традиции, в своем поведении она руководствуется установившимся мне­нием и не имеет особо интенсивных интеллектуальных потребностей. В Италии за период 1878—1879 гг. из 10000 мужчин 4808 не могли за неграмотностью подписать брачного контракта, а на 10000 женщин оказа­лось 7029 неграмотных. Во Франции в 1879 г. процент равнялся для мужчин 196 и для женщин 310 на 1000 браков. В Пруссии мы имеем ту же разницу между полами как среди католиков, так и среди протестантов. В Англии эта разница меньше, чем в каком-либо другом европейском государстве. В 1879 г. в ней насчиты­валось 138 неграмотных мужчин против 185 женщин на 1000 браков, и начиная с 1851 г. соотношение это оставалось постоянным. Но Англия является также страной, где женщина по числу самоубийств ближе всего подходит к мужчине. На 1000 женских само­убийств там насчитывалось 2546 мужских в течение периода 1858—1860 гг., 2745 —в 1863—1867 гг., 2861 —в 1872—1876 гг., тогда как везде в других стра­нах женщины убивают себя в 4—5 раз реже, чем мужчины. Наконец, в Соединенных Штатах мы нахо­дим в данном отношении почти противоположные условия, и потому пример этот будет для нас особенно поучителен. Негритянки, оказывается, имеют равное, если не высшее, образование по сравнению со своими мужьями. Несколько исследователей подтверждают, что у этих женщин наблюдается сильное предрасполо­жение к самоубийству, иногда даже превышающее но­рму белых женщин. Пропорция в некоторых местах доходит до 350 на 1 млн.

Есть одно обстоятельство, которое, казалось бы, должно разрушить все наше построение/Из всех веро­исповеданий меньше всего самоубийств наблюдается среди иудейского, а между тем нигде так повсеместно не распространено образование, как среди евреев; даже в смысле первоначального обучения евреи стоят по меньшей мере на одном уровне с протестантами. В Пруссии (1871 г.) на 1000 евреев обоего пола прихо­дилось 66 неграмотных мужчин и 125 женщин; для протестантов мы имеем почти тождественные цифры: 66 мужчин и 114 женщин. Но в особенности высок по сравнению с другими культами процент евреев, полу­чивших высшее и среднее образование. Это доказыва­ется нижеследующими цифрами, заимствуемыми нами из прусской статистики (1875—1876 гг.):

Относительное    число    лиц каждого вероисповедания на

Католики

Протестанты

Евреи

100 жителей

33,8

64,9

1,3

На    100 учеников средней школы

17,3

73,1

9,6

Если принять во внимание относительную числен­ность евреев и лиц других вероисповеданий, то окажет­ся, что евреи посещают гимназии, реальные училища и другие средние учебные заведения приблизительно в 14 раз больше, чем католики, и в 7 раз больше, чем протестанты. Та же пропорция остается и для высшего образования. На 1000 католиков, посещающих учеб­ные заведения всех разрядов, приходится только 1,3 доходящих до университета, на 1000 протестантов — 2,5; для евреев отношение это подымается до 16.

Но если евреи очень восприимчивы к образованию и чрезвычайно мало наклонны к самоубийству, то происхождение этого любопытного факта имеет специ­альное объяснение. Можно считать общим законом, что вероисповедное меньшинство, для того чтобы иметь опору против окружающей его всеобщей ненависти, или движимое простым чувством соревнования, стремится превзойти по образованию окружающее его население; в силу этих же причин протестанты прояв­ляют больше стремления к знаниям, когда представля­ют собою меньшую часть населения.

Мы, таким образом, видим, что там, где протестан­тизм охватывает собою подавляющее большинство, процент протестантских школьников отстает от проце­нта протестантов в общей массе населения. Но как только усиливается католическое меньшинство, разни­ца между процентными отношениями обучающихся протестантов и католиков из отрицательной становит­ся положительной, и эта положительная разница увеличивается по мере того, как уменьшается число про­тестантов. Католическое население также проявляет высшую степень стремления к образованию там, где оно является меньшинством.

Следовательно, евреи стремятся к образованию не потому, что они хотели бы заменить критическим мышлением свои укоренившиеся коллективные пред­рассудки, а только с целью быть лучше вооруженными в борьбе за существование. Образованность для еврея служит как бы средством компенсировать то неблагоприятное социальное положение, в какое ставит его( общественное мнение, а иногда и законодательство. Сама по себе наука бессильна повлиять на традиционное мышление, пока оно не утратило своей силы, и поэтому еврей к своей обычной энергии присоединя­ет интеллектуальную культуру, причем первая ничуть не затрагивается второй. Это обстоятельство вполне объясняет нам сложность еврейской национальной фи­зиономии: примитивный в некоторых отношениях ев­рей в то же время умеет быть человеком самой утон­ченной умственной культуры. В своем лице эта нация соединяет все преимущества сильной дисциплины, ха­рактеризующей маленькие коллективы прежнего вре­мени, с благами интенсивной культуры, которые явля­ются привилегией современных больших стран. Еврей усваивает себе всю интеллигентность нашего века, не зная его усталости и разочарования.

Если поэтому в данном исключительном случае интеллектуальное развитие не находится в прямом соотношении с количеством самоубийств, то это про­исходит оттого, что еврейская культурность имеет другое происхождение и другое значение, нежели обыкновенно. Исключение из общего правила становится только кажущимся и по существу только подтвержда­ет выведенный нами закон. В самом деле, оно показы­вает, что если в образованной среде наклонность к са­моубийству возрастает, то увеличение это обязано, как мы говорили выше, падению традиционных верований и утверждающемуся взамен старой веры моральному индивидуализму; но повышенная наклонность к само­убийству тотчас же исчезает, если стремление к образованию вызывается другими мотивами и направ­лено к другим целям.

IV

Предыдущая глава дает нам право сделать два важных вывода. Во-первых, мы видим теперь, почему самоубий­ство вообще прогрессирует параллельно с развитием науки, хотя вовсе не она определяет собой его возраста­ние. Наука здесь неповинна, и было бы крайне несправед­ливо обвинять ее; об этом достаточно убедительно свидетельствует пример евреев. Но два этих факта являются одновременно последствиями одного и того же общего состояния, которое они выражают в разных формах. Человек стремится к знанию и лишает себя жизни потому, что религиозная община, к которой он принадлежит, утратила для него свою сплоченность, но он не убивает себя потому, что получает образование; нельзя даже сказать, чтобы полученные им знания дезорганизовали его религиозное миросозерцание; наобо­рот, вместе с падением религии просыпается жажда знаний. Знания приобретаются не как орудие разрушения сложившихся убеждений, но человек ждет новых идей именно потому, что старый духовный мир уже изжил себя. Конечно, поскольку существует наука, она в состоя­нии от своего имени и полагаясь на свои силы бороться с традиционными понятиями и противопоставить им самое себя; но нападения ее были бы безрезультатны, если бы традиционные чувства и понятия не потеряли своей силы. Больше того, можно даже сказать, что и самая борьба не могла бы при этом условии зародиться. Вера не искореняется диалектическими рассуждениями; она только тогда рушится под ударами доказательств, когда основание ее потрясено уже другими причинами. Наука не только не является источником зла, она представляет собою единственное средство, которым мы располагаем для борьбы с ним. Как только течение вещей поколебало установившиеся верования, воскре­сить их искусственным образом ничто не может; но на нашем жизненном пути мы имеем только одного проводника— наше критическое мышление. Если социа­льный инстинкт ослабел, то остается только один руководитель— разум, и только при его посредстве мо­жет выработаться новое сознание. Как бы ни был опасен этот путь, другого выбора нет и колебаться невозможно. Пусть все те, кто с грустью и тревогой смотрит на разрушение старых верований, кто чув­ствует и сознает все трудности этого критического периода, не обвиняют науку за то зло, в котором она не только не повинна, но излечить которое она стре­мится. Пусть не смотрят на науку, как на враждебную силу; она вовсе не оказывает того губительного влия­ния, какое ей приписывают, но дает нам в руки единст­венное оружие для борьбы с тем самым разложением, продуктом которого она сама является. Осуждение науки не есть исход; авторитет исчезнувших традиций не оживет, если запечатать ее уста; осудив ее, мы окажемся только в еще более критическом положении, так как нам нечем будет заполнить образовавшуюся духовную пустоту. Правда, не следует увлекаться и ви­деть в образовании самодовлеющую цель, тогда как на самом деле оно служит только средством. Насильст­венные оковы не умертвят в человеческом разуме духа независимости, но точно так же недостаточно дать ему свободу для того, чтобы установить равновесие; надо, чтобы он правильно употребил данную ему свободу.

Далее мы видим, почему религия вообще оказывает профилактическое влияние на самоубийство; объясне­ние этому факту мы находим не в том, что, как иногда говорят, религия более резко осуждает самоубийство, нежели светская мораль, не в том, что мысль о Боге сообщает религиозным заветам исключительную власть над человеческой волей, и не в том, наконец, что перспектива будущей жизни и ужасных кар, ожида­ющих виновных, дает запретам религии большее зна­чение, нежели человеческим законам. Протестант не менее сильно верит в Бога и в бессмертие души, неже­ли католик; больше того, религия, наименее склонная к самоубийству, а именно иудейство, в то же самое время оказывается единственной не запрещающей его формально, и именно здесь мысль о бессмертии играет наименьшую роль. В самом деле, Библия не содержит никаких запретов лишать себя жизни*, и, с другой стороны, представление о загробной, потусторонней жизни выражено в ней крайне неясно. Конечно, и в том и в другом отношении толкования раввинов мало-помалу заполнили пробелы священной книги, но аб­солютного авторитета они все-таки не могут иметь. Поэтому благотворное влияние религии нельзя припи-сывать специальной природе религиозных идей; если она сохраняет человека от самоуничтожения, то это происходит не потому, что она внушает путем ар­гументов sui generis уважение к человеческой личности, но в силу того, что она является обществом; сущность этого общества состоит в известных общих верованиях и обычаях, признаваемых всеми верующими, освящен­ных традицией и потому обязательных. Чем больше существует таких коллективных состояний сознания, чем они сильнее, тем крепче связана религиозная об­щина, тем больше в ней содержится предохраняющих начал. Детали догматов и обрядов в данном случае имеют второстепенное значение. Суть в том, чтобы они по природе своей были способны с достаточною интенсивностью питать коллективную жизнь; и имен­но потому, что протестантская церковь не так тесно спаяна, как все остальные, она и не оказывает на самоубийство такого же умеряющего влияния.

* Единственный карающий запрет, который нам известен, мы находим у Иосифа Флавия в его «Истории войны евреев с рим­лянами...» (III 25), и там просто сказано: «...тела людей, доброволь­но умертвивших себя, остаются без погребения до заката солнца, тогда как убитых на войне разрешается хоронить раньше». Можно ли это считать наказанием?

 

ГЛАВА III. ЭГОИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО (продолжение)

Но если религия предохраняет от самоубийства лишь постольку, поскольку она создает общество, то вполне вероятно, что и другие общественные союзы вызыва­ют те же результаты. Рассмотрим с этой точки зрения политическое общество и семью.

I

Если принимать во внимание только абсолютные циф­ры, то получается впечатление, что холостые люди кончают с собою реже, чем женатые. Так, например, во Франции в период 1873—1875 гг. насчитывалось 16 264 самоубийства среди женатых, тогда как холо­стяки дали только 11709 случаев. Первое число от­носится ко второму как 100 к 132. Так как та же пропорция наблюдается и в другие периоды, и в дру­гих странах, то некоторые исследователи раньше ут­верждали, что брак и семейная жизнь увеличивают наклонность к самоубийству. Если, следуя общеприня­тому мнению, видеть в самоубийстве акт отчаяния, вызванный тяжелыми условиями существования, то вышеприведенное мнение имеет все основания. Дейст­вительно, холостому человеку жизнь дается легче, чем женатому. Разве брак не несет с собою всякого рода забот и обязанностей? Разве для того, чтобы обес­печить настоящее и будущее семьи, не приходится налагать на себя больше бремени и лишений, чем это выпадает на долю одинокого человека? Несмотря на кажущуюся очевидность, это априорное рассуждение совершенно неправильно, и факты только потому да­ют ему некоторую опору, что плохо анализируются. Бертильон-отец первый установил это, и мы дальше приведем его остроумные вычисления. Для того чтобы вполне правильно разобраться в вышеприведенных цифрах, надо принять во внимание, что очень большой процент холостых людей имеет'менее 16 лет от роду, тогда как женатые в среднем старше. До 16 лет на­клонность к самоубийству развита очень слабо в силу раннего возраста. Во Франции за этот период жизни человека наблюдается только 1 или 2 случая на 1.000000 жителей, в следующий за ним период число самоубийств уже в 20 раз больше. Присутствие среди холостяков большого числа детей моложе 16 лет значительно понижает среднюю степень наклонности к самоубийству среди них. Таким образом, меньшее число случаев самоубийства, даваемое холостыми, зависит не от безбрачия, а от того, что большинст­во из них не вышло еще из детского возраста. По­этому если при сравнении этих двух групп населения мы хотим выделить то влияние, какое оказывают се­мейные условия и только они одни, то мы должны отбросить этот вносящий пертурбацию несовершенно­летний элемент и противопоставить людям, состоя­щим в браке, только неженатых и незамужних свыше 16-летнего возраста, исключая более молодое поколе­ние. Откинув это последнее, мы находим, что за пери­од 1863—1868 гг. на 1 млн холостых старше 16-лет­него возраста приходится в среднем 173 случая само­убийства, а на 1 млн женатых —154,6. Первое число относится ко второму, как 112 к 100. Мы видим, таким образом, что безбрачие увеличивает количество само­убийств.

На самом деле превышение случаев самоубийства среди холостых еще больше, чем указывают предыду­щие цифры. При вычислении их мы сделали допуще­ние, что все холостые люди свыше 16 лет и все люди, вступившие в брак, имеют один и тот же средний возраст. Между тем во Франции большинство холо­стяков (58%) приходится на возраст между 25—30 годами, большинство незамужних женщин (57%) мо­ложе 25 лет. Средний возраст первых — 26,8, вторых — 23,4. Напротив, средний возраст находящихся в браке падает между 40 — 45 годами. С другой стороны, чис­ло самоубийств для обоих полов вместе в зависимости от возраста прогрессирует следующим образом:

От               16—21 лет            45,9 самоубийства             на 1  млн жителей

»                 21 — 30   »            97,9         »                             »               »

»                 31—40    »             114,5       »                             »               »

»                 41—50    »             164,4       »                             »               »

 

Эти цифры относятся к 1848—1857 гг. Если бы процент самоубийств зависел только от возраста, то среди людей холостых он не мог бы быть выше 97,9, а среди людей женатых находился бы между 114,5— 164,4, т.е. приблизительно около 140. Число само­убийств женатых должно было бы относиться к числу холостых, как 100 к 69. Второе составляло бы только 2/з первого, тогда как мы знаем, что превосходство именно на стороне вторых. Таким образом, семейная жизнь делает интересующее нас отношение обратным. Если бы семейные связи не оказывали никакого влия­ния, то женатые и замужние должны были бы в силу своего возраста чаще кончать с собой, чем холостые, а в действительности происходит как раз наоборот. Принимая это во внимание, можно сказать, что брак почти наполовину уменьшает наклонность к самоубий­ству; говоря более точно, пребывание в безбрачии влечет за собою увеличение, которое выражается от­ношением 112/69=1,6. Поэтому если условиться и на­клонность к самоубийству людей, находящихся в бра­ке, обозначить единицей, то наклонность холостых людей будет равняться 1,6 для того же среднего воз­раста.

То же соотношение мы наблюдаем в Италии. В си­лу своего возраста женатые (1873—1877гг.) должны были бы давать 102 случая на 1 млн, а холостые старше 16 лет только 77; первое число относится ко второму, как 100 к 75. Но на самом деле женатые люди всего реже кончают с собой: на 86 случаев среди холос­тых приходится только 71—среди женатых, т. е. 100 на 121. Таким образом, предрасположение холостых относится к наклонности женатых, как 121 к 75, т. е. равняется 1,6, как и во Франции. Аналогичные наблю­дения можно сделать и в других странах; повсеместно процент самоубийств среди женатых меньше, чем сре­ди холостых, тогда как в силу возраста первых он должен был бы быть больше. В Вюртемберге в 1846— 1860 гг. эти числа относились друг к другу, как 100 к 143, в Пруссии в 1873^1875 гг.—как 100 к 111.

Но если при настоящем положении статистики этот метод вычисления почти во всех случаях является един­ственно применимым и если для того, чтобы устано­вить факт в его общем виде, необходимо прибегать исключительно к нему, то полученные результаты, ко­нечно, могут считаться только грубо приблизительными. Метода этого, без сомнения, достаточно для того, чтобы установить тот факт, что холостая жизнь увеличивает наклонность к самоубийству; но количест­венную величину этого повышения он указывает очень неточно. Для того чтобы разделить влияние возраста и семейного положения, мы взяли исходной точкой соотношение между процентами самоубийств в 30-лет­нем и в 45-летнем возрасте. К несчастью, влияние семейного положения уже само отпечаталось на этом соотношении, так как присущий каждому из этих воз­растов процент самоубийств был вычислен для холо­стяков и для женатых, взятых вместе. Конечно, если бы пропорция тех и других была одинакова для обоих периодов точно так же, как и пропорция замужних и незамужних женщин, то произошла бы компенсация и проявилось бы только одно влияние возраста. В действительности же получается совсем другое. В то вре­мя как в возрасте 30 лет холостых было немного больше, чем женатых (746111, с одной стороны, и 714278 — с другой), в 45-летнем возрасте, наоборот, их оказалось подавляющее меньшинство (333 033 хо­лостых на 1864401 женатых); то же самое мы видим и по отношению к женщинам. Вследствие этого нерав­ного распределения большая наклонность к самоубий­ству у холостых отражается на общем итоге в этих двух случаях неодинаково. В первом случае она силь­нее повышает процент самоубийств, чем во втором; последний относительно слишком слаб, и численное превосходство его над первым, которое должно было бы проявиться, если бы имелось налицо только влия­ние возраста, искусственно уменьшено. Говоря други­ми словами, разница в склонности к самоубийству между населением 25—30 и 40—45 лет, обусловленная одним только возрастом, несомненно, значительнее, чем указывает подобный метод вычисления. Мы име­ем здесь отклонение, умеренность которого почти це­ликом обязана своим существованием преимуществу женатых людей; следовательно, оно представляется меньшим, чем есть в действительности.

Только что указанный нами метод уже фактически привел к важным ошибкам. Так, например, для опреде­ления степени влияния вдовства на количество само­убийств иногда ограничивались тем, что сравнивали процент, присущий вдовцам, с процентом, относящим­ся к людям всех других семейных положений одного и того же среднего возраста, т. е. приблизительно 65 лет. В результате оказалось, что 1 млн вдовцов в 1863—1868 гг. давал 628 случаев самоубийства; 1 млн людей 65 лет других семейных положений давал 461 случай. Из этих цифровых данных можно заклю- ' чить, что даже в одном и том же возрасте вдовцы лишают себя жизни чаще, чем люди всякого иного семейного положения. Таким образом, как будто бы подтвердился предрассудок, что состояние вдовства наиболее предрасполагает к самоубийству. В действительности если 65-летнее население не дает в сред­нем большего числа самоубийств, чем вдовцы, то это происходит потому, что почти все они в этом возрасте женаты (776191 женатых на 134238 холостых). Если этого сравнения достаточно для доказательства того, что вдовцы лишают себя жизни чаще, чем женатые люди того же возраста, то нельзя делать отсюда ника­кого заключения в смысле сравнения их наклонности с наклонностью холостяков.

Наконец, когда сравнивают только средние числа, то самые факты и существующие между ними соотношения естественно не могут выступить во всем своем значении. Легко может случиться, что, вообще говоря, женатые лишают себя жизни меньше, чем хо­лостые, но в известном возрасте это соотношение становится обратным; и мы увидим, что это действитель­но имеет место. Эти исключения, которые могут оказаться чрезвычайно поучительными для объяснения исследуемого явления, нет возможности установить путем предыдущего метода. Вполне возможно также, что между двумя возрастами будут наблюдаться изменения, которые хотя и не настолько велики, чтобы превратить установленное соотношение в обратное, но имеют все же некоторое значение и потому должны быть приняты во внимание.

Существует только один способ для избежания этих затруднений, а именно: надо определить процент каж­дой группы, взятой в отдельности для каждого воз­раста. При этом условии можно будет сравнить, например, холостяков в возрасте 25—30 лет с женатыми и вдовцами того же возраста и то же самое сравнение произвести для других периодов жизни. Таким обра­зом влияние семейного положения будет отделено от всех остальных, и изменения, которые оно влечет за собой, станут очевидными. Этот-то метод впервые и применил при вычислении смертности и брака Бертильон. К сожалению, официальные сведения не дают нам необходимых данных для желаемого сравнения.

Мы получаем сведения о возрасте самоубийц неза­висимо от их семейного положения; единственная известная нам статистика, которая пошла по другому пути, относится к великому герцогству Ольденбургскому (включая Любек и Биркенфельд).

Она дает нам за 1871 — 1875 гг. распределение числа самоубийств согласно возрасту для каждой категории семейного положения в отдельности. Но в этом ма­леньком государстве насчитывалось всего 1369 случаев самоубийства в течение 15 лет, а так как из такого небольшого количества случаев нельзя вывести ника­ких достоверных заключений, то мы сами предприняли соответственную работу для Франции с помощью не­изданных документов министерства юстиции. Наши изыскания касаются 1889—1890 и 1891 годов. Нам удалось рассмотреть 25000 самоубийств. Помимо того что эта цифра сама по себе достаточно значи­тельна для того, чтобы служить основанием для опре­деленного вывода, мы убедились в том, что про­должать дальше наши наблюдения не было никакой необходимости. В самом деле, из года в год число самоубийств каждого возраста остается неизменным для каждой группы, и поэтому для вывода среднего числа нет надобности в более продолжительном на­блюдении.

Для того чтобы ярче обнаружить их значение, мы для каждого возраста рядом с цифрой, обозначающей процент вдовых и находящихся в браке, поставили то, что мы называем коэффициентом предохранения вторых по отношению к первым, и тех и других по отношению к не вступавшим в брак. Этим словом мы обозначаем число, указывающее, во сколько раз в од­ной группе лишают себя жизни меньше, чем в другой в одном и том же возрасте. Поэтому, когда мы будем говорить, что коэффициент предохранения женатых 25 лет по отношению к холостым равняется 3, то это будет значить, что если наклонность к самоубийству женатых в этот момент их жизни принята за единицу, то наклонность холостяков в тот же период надо обо­значить цифрой 3. Конечно, когда коэффициент пред­охранения опускается ниже 1, то он превращается в ко­эффициент усиления наклонности к самоубийству.

 

Законы, вытекающие из этих данных, могут быть сформулированы следующим образом.

1. Слишком ранний брак увеличивает наклонность к самоубийству, в особенности у мужчин. Правда, этот результат, полученный от рассмотрения очень ограни­ченного количества фактов, не может считаться окон­чательным; во Франции среди супругов 15 — 20-лет­него возраста случается в среднем годовом выводе только один случай самоубийства, вернее, 1,33. Но ввиду того, что этот факт в равной мере наблюдается и в Герцогстве Ольденбургском, а также по отношению к женщинам, то маловероятно, чтобы дело объясня­лось одной случайностью. Даже шведская статистика указывает на то же увеличение, по крайней мере относительно мужчин. Если в силу приведенных нами причин мы эту статистику считаем неправильной по отношению к преклонному возрасту, то мы не имеем никакого основания сомневаться в ее достоверности, поскольку она касается первых периодов жизни, когда вдовцов еще не может быть. Между прочим, известно, что смертность молодых супругов значительно превос­ходит смертность холостых мужчин и девушек того же возраста: 1000 неженатых мужчин между 15—20 года­ми дают ежегодно 8,9 смертей; 1000 женатых того же возраста дают 51, т. е. на 473% больше. Значительно меньшее уклонение мы имеем для другого пола: 9,9 — среди замужних и 8,3 — среди девушек; первое число относится ко второму, как 119 к 100.

Такая сильная смертность среди молодых супругов объясняется, конечно, социальными причинами. Если бы это печальное явление обусловливалось главным образом недостаточной зрелостью организма, то смерт­ность должна была бы отозваться сильнее на женской половине населения вследствие естественных опасно­стей, связанных с деторождением. Все заставляет нас прийти к тому заключению, что преждевременный брак влечет за собою специфическое моральное состо­яние, особенно вредно отзывающееся на мужчинах.

2. Начиная с 20 лет люди, состоящие в браке, по отношению к холостым и незамужним обладают коэф­фициентом предохранения, превышающим единицу. Этот последний выше того, который установил Бер-тильон. Цифра 6, данная нам этим ученым, представ­ляет собою скорее минимум, чем среднюю. Коэффици­ент изменяется в зависимости от возраста. Он быстро достигает максимума — между 25—30 годами во Фран­ции, между 30—40 годами — в Ольденбурге; начиная с этого момента, он падает вплоть до последних лет человеческой жизни, когда опять наблюдается легкое повышение.

3. Коэффициент предохранения супругов по отноше­нию к холостым и незамужним изменяется в зависимо­сти от пола. Во Франции преимущество на стороне мужчин, и разница между полами довольно значитель­на; для мужчин мы имеем в среднем 2,73, тогда как для женщин (замужних)—1,56, т.е. на 43% меньше. Но в Ольденбурге наблюдается обратное: для женщин среднее число равняется 2,16, а для мужчин только 1,83. Надо заметить, что в то же время здесь самое расхождение меньше: второе число разнится от перво­го только на 16%. Мы можем сказать теперь, что пол, которому наиболее благоприятствует брачное состоя­ние, изменяется в зависимости от страны и что вели­чина отклонения между процентом самоубийств у обо­их полов изменяется в зависимости от того, какой именно пол оказывается наиболее благоприятствуе-мым. В последующем изложении мы найдем факты, подтверждающие этот закон.

4. Вдовство уменьшает коэффициент предохранения супругов обоего пола, но обыкновенно не уничтожает его совершенно. Вдовцы убивают себя чаще, чем люди, состоящие в браке, но в общем менее, нежели совсем безбрачные. Коэффициент их поднимается в некото­рых случаях до 1,60 и 1,66; так же, как и у супругов, он изменяется вместе с возрастом, но процесс этот совер­шается неправильно, и мы не можем в данном случае установить никакой закономерности. Совершенно так же, как и у супругов, коэффициент предохранения вдов­цов по отношению к безбрачным изменяется в зависи­мости от пола. Во Франции перевес оказывается на стороне мужчин; средний мужской коэффициент равня­ется 1,32, тогда как для вдов он спускается ниже еди­ницы (0,89), т. е он на 37% меньше. Наоборот, в Оль­денбурге среди вдового населения, как и среди брач­ного, преимущество на стороне женщин: их средний коэффициент равняется 1,07, тогда как коэффициент вдовцов падает ниже единицы и составляет 0,89, т. е. на 17% меньше. Как и в брачном состоянии, в тех случаях, когда наиболее предохраненной оказывается женщина, разница между полами меньше, чем там, где имеет преимущество мужчина. Мы можем сказать пре­жними словами, что наиболее благоприятствуемый пол у вдовых изменяется в зависимости от страны и что величина отклонения между процентом самоубийств у обоих полов изменяется в зависимости от того, какой пол оказывается наиболее благоприятствуемым. Установив эти факты, постараемся объяснить их.

II

Преимущества, которыми пользуются люди, находя­щиеся в брачном состоянии, можно приписать только одной из двух нижеследующих причин:

Либо мы имеем здесь влияние домашней среды; в таком случае именно семья нейтрализует наклон­ность к самоубийству и мешает ей развиваться.

Либо же этот факт объясняется тем, что можно назвать «брачным подбором». Брак действительно механически производит в общей массе населения неко­торого рода сортировку. Не всякий желающий женится. Мало шансов создать себе семью у того человека, который не обладает известным здоровьем, средствами к жизни и определенными нравственными досто­инствами. Тот, кто лишен всего этого, за исключением каких-либо особо благоприятных обстоятельств, волей или неволей отбрасывается в разряд безбрачных, кото­рые и составляют, таким образом, наихудшую часть населения. Именно в этой среде чаще всего попадают­ся слабые, неизлечимо больные люди, крайние бед­няки, субъекты нравственно испорченные. Если эта часть населения настолько ниже остальной, то вполне естественно, что она проявляет в своей среде более высокую степень смертности, более сильно развитую преступность и, наконец, большую наклонность к са­моубийству. При такой гипотезе уже не семья предох­раняет человека от самоубийства, преступлений или болезней, а, наоборот, преимущество людей, находя­щихся в брачном состоянии, зависит от того, что только тем доступна семейная жизнь, кто представляет собою серьезные гарантии физического и нравствен­ного здоровья.

Бертильон, казалось, колебался между этими двумя объяснениями и поочередно принимал то одно, то другое. Летурно в своей книге «Эволюция брака и семьи» (Париж, 1888 г., ст. 426) категорически высказывался в пользу второго предположения. Он отказыва­ется признать в бесспорном превосходстве женатых и замужних в смысле предохраненности от самоубий­ства следствие и доказательство преимущества брач­ного состояния; но он, конечно, был бы менее поспе­шен в своих суждениях, если бы с большим вниманием отнесся к фактам.

Без сомнения, вполне возможно, что в общем супру­ги имеют лучшую физическую и моральную организа­цию, чем безбрачные. Нельзя, однако, сказать, чтобы брачный подбор допускал совершение брака только среди избранной части населения. Особенно сомнитель­но, чтобы люди без средств и положения вступали в брак значительно реже, нежели все остальные. Как уже было замечено, у бедных классов населения гораздо больше детей, чем у состоятельных. Если дух предусмо­трительности не мешает им размножаться выше всяких пределов благоразумия, то почему бы вообще эти люди могли удерживаться от вступления в брак? Кроме того, целый ряд фактов в последующем изложении может подтвердить, что нужда вовсе не является одним из факторов, определяющих социальный процент само­убийств. Что же касается слабых и больных, то кроме того, что целый ряд причин заставляет их пренебрегать своими болезнями, еще вовсе не доказано, чтобы из их среды чаще всего вербовались самоубийцы. Психоорга­нический темперамент, наиболее всего предрасполага­ющий человека к самоубийству,— это неврастения во всех ее видах, а в наше время неврастения скорее указывает на некоторое превосходство, чем на дефект. В утонченном обществе, живущем высшей умственной жизнью, неврастеники составляют своего рода духо­вную аристократию. Только явно выраженное, харак­терное сумасшествие преграждает человеку путь к бра­ку; но устранение этой крайне редкой аномалии совер­шенно недостаточно для объяснения значительного преимущества в смысле низкого процента самоубийств у людей, находящихся в брачном состоянии.

Помимо этих несколько априорных соображений многочисленные факты указывают на то, что взаимоотношение женатых и холостых объясняется совершен­но другими причинами.

Если бы это взаимоотношение определялось брач­ным подбором, то проявляться оно должно было бы с того момента, когда подбор начинает входить в силу, т. е. когда молодые люди и девушки вступают в брак. В это время впервые должно было бы обозначиться некоторое уклонение, которое затем мало-помалу увеличивалось бы по мере дальнейшего действия подбо­ра, т. е. по мере вступления в брак более зрелых людей, обособления их от той группы, которая по натуре своей предназначена образовать класс неисправимых холостяков. Наконец, максимальное уклонение долж­но было бы пасть на тот возраст, когда добрые семена уже окончательно отделяются от плевел, когда все способные к браку вступают в него и в безбрачии остаются только обреченные на это судьбой в силу их физических или нравственных недостатков. Этот пери­од приходится между 30—40 годами человеческой жизни — возраст, после которого браки совершаются чрезвычайно редко.

В действительности оказывается, что коэффициент предохранения изменяется по совершенно другому за­кону. В исходной своей точке он очень часто уступает место обратному коэффициенту, т. е. усилению случа­ев самоубийства. Очень молодые супруги более склон­ны к самоубийству, нежели холостые люди. Этого бы не могло быть, если бы они от рождения в самих себе заключали условия, предохраняющие от самоубийства. Затем максимум различия наступает почти сразу. Начиная с того момента, когда привилегированное положение женатых начинает обнаруживаться (между 20—25 годами), коэффициент уже достигает цифры, выше которой он впоследствии не поднимается. В этот период мы имеем 148 000 женатых на 1 430 000 холос­тых и 626 000 замужних на 1 049 000 девушек (круглые числа). Таким образом, здесь холостые и девицы за­ключают в своих рядах наибольшую часть того из­бранного населения, которое якобы в силу своих при­родных качеств призвано впоследствии образовать аристократию супружеских пар. Поэтому разница между этими двумя классами по отношению к само­убийству должна бы быть очень небольшая. На самом же деле уклонение уже довольно значительно. Точно так же в следующем возрасте, между 25—30 годами, имеется более 1 000 000 холостых из числа тех 2 000 000, которые в ближайшем периоде, между 30— 40 годами, вступят в брак. И группа холостых, несмот­ря на то что насчитывает их в своих рядах, не только ничего не выигрывает, но именно в этом периоде дает особенно сильно чувствовать свои отрицательные ка­чества. Ни в каком другом возрасте не достигает такой значительной величины разница между женатыми и холостыми в смысле наклонности их к самоубийству. Напротив, между 30—40 годами, когда разделение на две группы окончательно завершилось и класс суп­ругов почти заполнил все свои кадры, коэффициент предохранения, вместо того чтобы достичь своего апо­гея и обозначить таким образом тог факт, что супружеский подбор дошел до своего предела, внезапно и резко падает: для мужчин с 3,20 он спускается до 2,77, для женщин мы имеем еще более резкое пониже­ние—от 2,22 до 1,53, т. е. на 32%.

С другой стороны, этот подбор, каким бы спосо­бом он ни совершался, должен производиться одина­ково как среди юношей, так и среди девушек, потому что жены не подбираются иным путем, чем мужья. Если моральное превосходство людей, состоящих в браке, есть следствие подбора, то оно должно в рав­ной степени отзываться на обоих полах и то же самое должно наблюдаться и в области предохранения от самоубийства. В действительности же во Франции пре­имущества мужей по сравнению с холостяками выше, чем преимущества жен по сравнению с девицами. Для первых коэффициент предохранения подымается до 3,20, только в одном случае спускается ниже 2,04 и большею частью колеблется около 2,80; для жен мак­симум не превышает 2,22 (в лучшем случае 2,39), а ми­нимум даже ниже единицы (0,98). Поэтому можно считать, что во Франции замужняя женщина ближе всего .находится к мужчине в смысле наклонности к са­моубийству.

Итак, в каждом возрасте доля женщин в само­убийствах лиц, состоящих в браке, значительно выше, чем доля девушек в числе самоубийств, совершенных безбрачными. Конечно, это вовсе не значит, чтобы замужняя женщина была сильнее наклонна к само­убийству, нежели девушка; это значит лишь, что если женщине удалось выйти замуж, то она в смысле предохранения от самоубийства выигрывает меньше, чем ее супруг. Но если предохранение до такой степени неодинаково, то, очевидно, семейная жизнь различным образом влияет на моральный характер обоих полов. Решительное доказательство того, что эта неравномерность не имеет другого источника, мы видим в том, что указанная разность рождается и растет под влиянием семьи. В самом деле, в своей отправной точке коэффициент предохранения почти одинаков для обоих полов (2,93 или 2— с одной стороны и 2,40—с другой). Затем мало-помалу разница выступает яснее: сначала потому, что коэффициент у замужних женщин достигает своего мак­симума медленнее, чем у женатых мужчин, а затем потому, что он падает быстрее и на большую величину. Если коэффициент меняется по мере того, как влияние семьи приобретает известную длитель­ность, то это значит, что он находится от нее в прямой зависимости.

Еще более убедительным является то обстоятельст­во, что положение обоих полов по отношению к пред­охранению от самоубийства, которым пользуются лю­ди, состоящие в браке, в различных странах неодина­ково. В великом герцогстве Ольденбургском в наибо­лее благоприятном и защищенном положении оказываются не мужчины, а женщины, и в дальнейшем мы найдем и другие случаи такого отклонения. Между тем в общем и целом брачный подбор всюду соверша­ется одинаковым образом. Невозможно, следователь­но, допустить, чтобы он был существенным фактором того преимущества, которым пользуются женатые лю­ди по отношению к самоубийству, ибо иначе было бы необъяснимо, почему этот подбор производит в раз­личных странах различные результаты. Напротив, впо­лне возможно, что семья в двух различных странах сложилась таким образом, что она различно действует на оба пола; поэтому в самом строении семейной группы должно искать главную причину интересующе­го нас явления.

Как бы ни был интересен этот результат, но раньше всего надо совершенно точно определить его, потому что домашняя среда слагается из самых различных элементов. Для каждого супруга семья состоит из 1) другого супруга и 2) из детей. Первому или второ­му из этих элементов принадлежит благотворное вли­яние на наклонность к самоубийству? Говоря другими словами, семья состоит из 2 различных союзов: с од­ной стороны, мы имеем супружескую пару, а с дру­гой—семейную группу в собственном смысле этого слова. Эти два образования имеют различную природу и различное происхождение и потому не могут, по всей вероятности, производить одинаковых результатов. Один союз учреждается путем соглашения и выбора, другой есть явление природы, кровное родство: пер­вый соединяет собою двух представителей одного и того же поколения, другой соединяет предыдущее поколение с последующим; второй союз так же древен, как и само человечество, первый же принял организо­ванную форму в относительно позднюю эпоху. Если эти два образования до такой степени разнятся между собою, то a priori уже нельзя быть уверенным в том, чтобы они оба способствовали существованию интере­сующего нас явления. Во всяком случае, если и то, и другое оказывает свое влияние, то не одинаковым образом и, по всей вероятности, не в одинаковой мере. Поэтому чрезвычайно важно разобраться в том, уча­ствуют ли в данном случае оба элемента семьи, и если да, то какова доля каждого из них.

Мы имеем доказательство того, что брак оказыва­ет незначительное влияние на коэффициент предохра­нения от самоубийства; в самом деле, величина на­клонности к браку мало изменялась с начала XIX в., тогда как предрасположение к самоубийству стало втрое сильнее. В 1821 —1830 гг. на 1000 жителей при­ходилось 7,8 годовых браков; в 1831 —1850 гг.— 8; в 1851 —1860 гг.—7,9; в 1861 — 1870 гг.—7,8; в 1871 — 1880 гг.— 8. За этот же период времени процент само­убийств на 1 млн жителей с 54 поднялся до 180. С 1880 по 1888 г. наклонность к браку несколько понизилась (стала 7,4 вместо 8), но это понижение не стоит ни в какой связи с громадным повышением числа само­убийств, которое за период 1880—1887 гг. поднялось на 16%.

Кроме того, за период 1865—1868 гг. средняя на­клонность к браку во Франции (7,7) почти равняется по своей величине соответственным цифрам в Дании (7,8) и Италии (7,6), хотя эти страны колоссально разнятся между собою в смысле числа самоубийств.

В течение 1887—1898 гг. 1 млн бездетных супругов давал 644 случая самоубийства. Для того чтобы знать, в какой мере само брачное состояние независимо от влияния семьи предохраняет людей от самоубийства, достаточно сравнить эту цифру с той, которую дают холостые люди того же среднего возраста. Сред­ний возраст людей, состоящих в браке, так же, как и теперь, был тогда 48 лет 8 '/з месяца. 1 млн холостых этого возраста дает 975 случаев самоубийства; 644 относится к 975, как 100 к 150, т. е. у бездетных суп­ругов коэффициент предохранения равняется 1,5; они только на '/з убивают себя реже, чем холостые того же . возраста. Мы имеем совершенно другую картину там, где брак сопровождается деторождением. 1 млн бра­ков при наличии детей в течение того же периода ежегодно давал только 336 случаев самоубийства. Чис­ло это относится к 975, как 100 к 290, т. е. если брак плодовит, то коэффициент предохранения почти удва­ивается (2,90 вместо 1,5).

Супружеский союз играет, таким образом, второ­степенную роль в образовании у людей, состоящих в браке, коэффициента предохранения. К тому же надо заметить, что в предыдущем вычислении мы приписа­ли этой роли несколько большее значение, чем она имеет в действительности. Мы предположили, что без­детные супруги имеют тот же средний возраст, что и супруги вообще, тогда как на самом деле они нахо­дятся, конечно, в более молодом возрасте. Они насчи­тывают в своих рядах те молодые супружеские пары, которые бездетны не в силу своей бесплодности, а по­тому, что, женившись слишком рано, не имели еще времени приобрести детей. В среднем только к 34 го­дам мужчина впервые делается отцом, и женится он приблизительно к 28—29 годам. Часть женатого насе­ления от 28- до 34-летнего возраста целиком входит в категорию бездетных супругов, что значительно по­нижает средний возраст этих последних, и поэтому, принимая его за 46, мы, конечно, впали в ошибку. Но в таком случае безбрачный элемент, с которым их надо было бы сравнивать, должен быть также не 46 лет, а моложе и, следовательно, с меньшим процентом самоубийств. В силу этого коэффициент предохране­ния, определяемый одними только супружескими от­ношениями, в действительности ниже 1,5. Если бы мы знали точно средний возраст бездетных супругов, то оказалось бы, что величина их наклонности к само­убийству приближается к величине холостых еще силь­нее, чем это показывают предыдущие цифры.

Ограниченное и незначительное влияние самого брака видно еще яснее из того, что вдовцы, оставшиеся с детьми, находятся в более благоприятном положе­нии, нежели бездетные супруги. Первые дают 937 случаев на 1 млн жителей; средний возраст для них — 61 год 8 '/з месяца. Число холостых в этом возрасте колеблется между 1434 и 1768, т. е. приблизительно в среднем 1504. Это число относится к 937, как 160 к 100. Вдовцы в том случае, если они остаются с деть­ми, имеют коэффициентом предохранения 1,6, превос­ходят, следовательно, в этом отношении бездетных супругов. Надо к тому же заметить, что, вычисляя коэффициент таким образом, мы скорее приумень­шим, чем преувеличим, его. В самом деле, семейные вдовцы имеют, несомненно, более зрелый средний воз­раст, чем вдовцы бездетные. Ведь в число этих послед­них входят все те, брак которых остается бесплодным только потому, что смерть слишком рано прекратила его, т. е. самые молодые люди. Поэтому вдовцов с де­тьми надо бы сравнивать с холостыми старше 62 лет, которые уже в силу самого возраста более наклонны к самоубийству. Ясно, что при этом преимущество их в смысле высоты коэффициента выступило бы еще рельефнее.

Правда, этот коэффициент 1,6 значительно ниже, чем коэффициент семейных супругов 2,9; разница ра­вняется по меньшей мере 45%. Можно было бы думать, что сам по себе брачный союз имеет на склонность к самоубийству большее влияние, чем мы ему приписываем, если с его прекращением степень предохранения остающегося в живых супруга падает до такой степени. Но такой факт можно только в очень слабой степени приписать расстройству брачного со­юза. Это доказывается тем обстоятельством, что в тех случаях, когда нет детей, влияние вдовства гораздо менее ощутимо. 1 млн бездетных вдовцов дает 1258 случаев самоубийства; эта цифра относится к 1504 — числу самоубийств среди холостых в 62-летнем воз­расте, как 100 к 119; коэффициент предохранения выражается, следовательно, приблизительно числом 1,2, которое лишь немного ниже коэффициента 1,5, относящегося к бездетным супругам. Первое число меньше второго только на 20%. Итак, можно сказать, что, если смерть одного из супругов не влечет за собой никаких последствий, кроме того, что разрушает брачное сожитие, обстоятельство это не особенно си­льно отражается на склонности вдовца к самоубий­ству. Следовательно, брак в том виде, как он теперь существует, только в слабой мере сдерживает эту наклонность, ибо с прекращением брака эта последняя не возрастает сколько-нибудь значительно.

Что же касается причины, усиливающей наклон­ность вдовцов к самоубийству даже в том случае, если брак их был плодовит, то искать ее надо в присутствии детей. Конечно, с одной стороны, дети привязывают вдовца к жизни, но с другой — их существование значи­тельно обостряет переживаемый вдовцом кризис. В этом случае удар обрушивается не на один только брачный союз; все течение семейной жизни оказывает­ся нарушенным. В механизме семьи выпало существен­ное колесо, и он не может правильно работать. Для того чтобы восстановить нарушенное равновесие, на­до, чтобы человек взял на себя двойную работу и выпол­нял такие функции, для которых он не приспособлен. ч Естественно, что в таком положении человек утрачива­ет ту степень предохранения от самоубийства, которой он обладал в то время, когда брачный союз его не был разрушен. Коэффициент предохранения уменьшается не потому, что прекратилось брачное сожительство, а потому, что семья, в которой этот человек является главой, в корне своем дезорганизовалась. Неурядицу влечет за собой потеря не жены, а матери семейства.

Незначительное влияние самого брачного союза как такового на величину коэффициента предохранения обнаруживается особенно ярко в том случае, если дело касается женщины и если в лице детей этот союз не имеет своего естественного дополнения. 1 млн бездет­ных жен дает 221 случай самоубийства, 1 млн девушек (того же возраста, между 42—43 годами) дает только 150. Первое число относится ко второму, как 100 к 67, а коэффициент предохранения падает ниже единицы (0,67), т. е. в действительности мы имеем уже не предо­хранение от самоубийства, а обострение наклонности к нему. Итак, во Франции замужние бездетные женщи­ны лишают себя жизни в 1 !/2 раза больше, чем девушки того лее возраста. Мы уже констатировали раньше, что на жену семейная жизнь оказывает не столь силь­ное благоприятное влияние, как на мужа. Мы нашли теперь объяснение этому факту: брачный союз сам по себе отзывается на женщине очень тяжело и способ­ствует увеличению ее наклонности к самоубийству.

Если тем не менее нам показалось, что в общем замужняя женщина обладает некоторым коэффициентом предохранения, то это произошло потому, что бездетные супружества составляют исключение и в громадном большинстве случаев присутствие детей смягчает тяжелую сторону брака, но только смягчает, не более того. Миллион женщин, имеющих детей, дает 79 случаев самоубийства; если сравнить это число с процентом незамужних женщин 42-летнего возраста (150), то получается следующий вывод: замужняя жен­щина, если она в то же самое время является и мате­рью, пользуется коэффициентом предохранения, рав­ным 1,89, т. е. на 35% ниже того, которым обладает мужчина при тех же условиях.

Поэтому нельзя по отношению к вопросу о само­убийстве согласиться с положением Бертильона: «Ког­да женщина вступает в брак, то она выигрывает от этого союза больше, чем мужчина, но, естественно, страдает сильнее, чем он, от его разрушения».

III

Итак, то преимущество в смысле смертности от само­убийства, которым, вообще говоря, пользуются люди, состоящие в браке, обязано, для одного пола целиком, а для другого в значительной части, не влиянию само­го супружеского союза, а влиянию союза семейного. Однако, как мы уже видели, даже при отсутствии детей женатые мужчины, во всяком случае, находятся в бо­лее благоприятном положении, измеряемом отноше­нием 1 к 1,5. Уменьшение в размере 50 случаев само­убийства на 150, т. е., иначе говоря, на 33%, хотя и значительно меньше того, которое наблюдается при наличии полной семьи, представляет все же достаточ­ную величину, для того чтобы стоило заняться анали­зом причин этого явления. Объясняется ли оно специ­альным, благотворным влиянием брака на мужчин или же представляет собой результат брачного подбо­ра? Хотя выше мы уже доказали, что этот последний не играет той главной роли, которую ему приписыва­ют, но из этого не следует, чтобы он не имел никакого влияния на наклонность к самоубийству.

Существует одно обстоятельство, на первый взгляд подтверждающее эту гипотезу. Мы знаем, что коэффициент предохранения у бездетных мужей не унич­тожается, когда они теряют жен, а только спускается с 1,5 до 1,2. Вполне очевидно, что степень предохранения бездетных вдовцов не может быть отнесена на счет вдовства, которое само по себе не только не может умерить наклонности к самоубийству, но способно скорее усилить ее. Поэтому то преимущество, о кото­ром мы сейчас говорим, зависит от какой-нибудь бо­лее ранней причины; брак не может быть ею, так как искомая причина продолжает оказывать свое действие даже тогда, когда умирает один из супругов — жена. Естественно возникает предположение, что преимуще­ство это заложено в каком-нибудь врожденном качест­ве супругов, которое обнаруживается благодаря брач­ному подбору, но им не создается. Если это качество существовало у них до брака, независимо от него, то ничуть не удивительно, что оно имеет большую длитель­ность, нежели самый брак. Если брачное население представляет собою избранную часть страны, то то же самое неизбежно приходится сказать и об его вдовст­вующей части. Правда, это врожденное превосходство проявляется у последних слабее, поскольку они оказы­ваются менее защищенными от наклонности к само­убийству. Но вполне понятно, что душевное потрясе­ние, испытанное вдовцом, может отчасти нейтрализо­вать это предохранительное влияние и помешать про­явить ему свою силу в полной мере.

Однако это объяснение может быть принято лишь в том случае, если оно в равной мере приложимо к обоим полам. Среди замужних женщин необходимо найти хоть какие-нибудь следы этого естественного предрасположения, которое при прочих одинаковых условиях предохраняло бы их от самоубийства боль­ше, чем девушек. Уже одно то обстоятельство, что при отсутствии детей женщины убивают себя чаще, чем девушки того же возраста, плохо мирится с гипотезой, согласно которой они награждены от рождения лично им присущим коэффициентом предохранения. Правда, можно, пожалуй, еще допустить, что этот коэффициент для женщины существует так же, как и для мужчины, но что он совершенно аннулируется в течение брачного сожития тем печальным влиянием, которое замужест­во оказывает на моральную личность женщины. Но если бы это врожденное качество только сдерживалось и маскировалось тем своеобразным моральным упад­ком, который вызывается в женщине супружескими отношениями, то оно должно было бы обнаружиться после смерти супруга. Мы должны были бы наблюдать, что женщина, освободившись из-под гнета суп­ружеского ярма, возвращает себе все свои преимущест­ва и утверждает свое превосходство над теми из пред­ставительниц своего поколения, которым не удалось выйти замуж. Другими словами, бездетные вдовы по сравнению с девицами должны были бы иметь коэф­фициент, по величине приближающийся по меньшей мере к тому, которым пользуются бездетные вдовцы. Ничего подобного нет на самом деле: 1 млн бездетных вдов дает ежегодно 322 случая самоубийства; 1 млн незамужних женщин 60 лет (средний возраст для вдо­вы) дает число, колеблющееся между 189—204, при­близительно 196. Первое относится ко второму, как 100 к 60. Бездетные вдовы имеют коэффициент ниже единицы, иначе говоря, коэффициент отрицательный; цифра 0,60 даже несколько меньше, чем число, выра­жающее собой коэффициент бездетных замужних жен­щин (0,67). Следовательно, можно вполне определенно сказать, что вовсе не брак мешает этим последним проявить ту естественную предохраненность от само­убийства, которую им приписывают.

В ответ на это могут возразить, что полному воз­рождению благоприятных свойств, заглохших во вре­мя брака, мешает то обстоятельство, что для женщины быть вдовой еще хуже, чем быть замужем. Надо со­знаться, что это очень распространенное в обществе мнение, будто вдова находится в более критическом положении, чем вдовец. Обыкновенно указывают на материальные и моральные затруднения, с которыми вдове приходится бороться, отстаивая свое существо­вание, особенно если судьба заставляет прокармливать целую семью.

Существует даже мнение, будто факты вполне под­тверждают такое предположение. По мнению Морселли, статистикой установлено, что женщина-вдова ме­нее отстает от мужчин по степени наклонности к само­убийству, чем тогда, когда она живет в браке; а так как, выходя замуж, женщина в этом смысле уже при­близилась к мужчине, то, очевидно, для нее нет худ­шего положения, чем вдовство.

Доля женщины в общей массе самоубийств, совер­шенных обоими полами в состоянии вдовства, действительно кажется значим ельно большей, чем в сумме самоубийств, совершенных людьми, состоящими в браке. Не служит ли этот факт доказательством того, что вдовство тяжелее переносится женщиной, чем замужество? Если это так, то нет ничего удивительного в том, что, овдовев, женщине еще труднее, чем в период брачной жизни, проявить свои природные положи­тельные свойства.

К несчастью, этот мнимый закон покоится на фак­тической ошибке. Морселли забыл, что всюду вдов в 2 раза больше, чем вдовцов. Во Франции, в круглых цифрах, насчитывается 2 000 000 первых и 1 000 000 вто­рых. В Пруссии, по переписи 1890 г., насчитывалось 450000 одних и 1 319000 других. При таких условиях вполне естественно, что относительное число само­убийств у вдов значительнее, чем у замужних женщин, которых, само собою разумеется, имеется ровно столько же, как и женатых мужчин. Для того чтобы сравнение имело какую-нибудь ценность, надо обе группы населения привести к одинаковому уровню; но если выполнить эту предосторожность, получится ре­зультат, обратный тому, какой дает Морселли. В сре­днем возрасте вдов, т. е. в 60-летнем возрасте, 1 млн женщин дает 154 случая самоубийства и 1 млн муж­чин— 577. Доля женщин (21%) значительно уменьша­ется для вдов. На 1 млн вдов приходится 210 случаев, а на 1 млн вдовцов—1017. Мы видим, что из 100 са­моубийств вдовых обоего пола на долю женщин при­ходится только 17. Напротив, пропорция мужчин под­нимается от 79 до 83%. Итак, становясь вдовцом, мужчина теряет больше, чем женщина, попадающая в аналогичное положение, так как он теряет при этом некоторые из тех преимуществ, которые связаны для него с брачным состоянием. Нет никакого основания предполагать, что эта перемена положения приносит женщине больше забот и огорчений, чем мужчине; действительность говорит нам обратное. Известно, что смертность среди вдовцов значительно выше, чем среди вдов; то же можно сказать и относительно вто­ричного вступления в брак. Вдовцы в любом возрасте в 3 или в 4 раза чаще вторично женятся, чем холостяки вступают в брак, тогда как вдовы выходят замуж только немногим больше чем девушки. Женщина с та­кою же степенью холодности относится ко вторичному замужеству, с какою горячностью мужчина стремится вторично жениться. Дело обстояло бы совершенно иначе, если бы положение вдовца легко переносилось мужчиной и если бы, наоборот, женщина, согласно общераспространенному мнению, так много терпела от потери мужа.

Но если в положении вдовы нет ничего такого, чтобы специально парализовать те природные качест­ва, которые предполагаются у женщины в силу одного того, что она была избрана в супруги, и если качества эти не проявляют себя во время брака хоть сколько-нибудь заметным образом, то нет никакого основания предполагать, что они действительно существуют. Ги­потеза брачного подбора совершенно неприменима к женщине; ничто не дает нам права предполагать, что женщина, призванная к замужеству, обладает привилегированной натурой, предохраняющей ее в известной мере от самоубийства. Следовательно, настолько же неосновательно аналогичное предположение насчет мужчины. Коэффициент 1,5, которым пользуются бездетные супруги, получается вовсе не потому, что эти люди происходят от самой здоровой части населе­ния; он может являться только результатом брака. Надо признать, что супружески союз, столь пагубный для женщины, действует на мужчину, даже и при от­сутствии детей, благотворным образом. Мужчины, вступающие в брак, вовсе не составляют природной аристократии: вступая в брак, они не обладают совершенно определившимся душевным складом, который мог бы предохранить их от самоубийства. Но этот склад развивается под влиянием самого брачного со­жительства. Во всяком случае, если женатые мужчины обладают некоторыми природными преимуществами, то последние носят очень смутный и неопределенный характер, потому что остаются в бездействии, пока не являются на сцену какие-нибудь дополнительные усло­вия. Совершенно справедливо, что самоубийство зави­сит главным образом не от внутренних свойств ин­дивида, а от внешних причин, управляющих людьми.

Нам остается разрешить еще один очень важный вопрос. Если этот коэффициент— 1,5, не зависящий от присутствия или отсутствия детей, обязан своим суще­ствованием браку, то почему же он переживает самый брак и, правда в несколько смягченной форме (1,2), но .все-таки встречается у бездетных вдовцов? Если отбро­сить теорию брачного подбора, объясняющую это яв­ление, то чем другим объяснить его?

Для этого достаточно предположить, что привыч­ки, вкусы, скрытые наклонности, образовавшиеся в брачном сожительстве, не исчезают вслед за его прекращением; нет ничего естественнее этой гипотезы. Если женатый человек, даже при отсутствии детей, питает к самоубийству относительно большее отвра­щение, то неизбежно, что частица этого отрицатель­ного чувства остается в его душе и тогда, когда он становится вдовцом. Но так как вдовство неизбежно связано с некоторым моральным потрясением и так как всякое нарушение равновесия, как мы покажем дальше, толкает человека на самоубийство, это от­рицательное отношение к самоубийству сохраняется лишь в ослабленном виде. У женщины по этим же причинам мы можем наблюдать обратное явление: так как бездетная женщина убивает себя чаще, чем девуш­ка, то, овдовев, она сохраняет эту повышенную на­клонность, которая даже несколько усиливается в свя­зи с тем моральным расстройством и той жизненной неприспособленностью, которые несет с собою вдовст­во для женщины. Но только вследствие того, что тяжелое влияние, которое оказывает на нее брак, дела­ет для нее переход к вдовству более легко переноси­мым, и самое ухудшение носит незначительный харак­тер; коэффициент понижается только на несколько со­тых (0,60 вместо 0,67).

Наше объяснение подтверждается тем обстоятель­ством, что оно есть только частный случай более общего положения, которое можно сформулировать следующим образом: в данном обществе наклонность к самоубийству для каждого пола в состоянии вдовства является функцией наклонности к самоубийству, прису­щей тому же полу в брачном сожительстве. Если муж в сильной степени предохранен от самоубийства, то вдовец сохраняет ту же позицию по отношению к са­моубийству, хотя, само собой разумеется, в более сла­бой степени. Если первый слабо защищен от самоубий­ства, то второй или вовсе лишен предохранения, или обладает им только в самом незначительном размере. Для того чтобы подтвердить правильность этого тези­са, достаточно указать на те выводы, которые оттуда непосредственно вытекают. Мы видели, что один пол находится в более благоприятном положении, чем дру­гой, как во время брака, так и в состоянии вдовства; тот из них, за которым остается привилегия в первом случае, сохраняет свое преимущество и во втором. Во Франции мужья обладают более высоким коэффициентом предохранения, чем жены; такое же соотношение сохраняется и в случае вдовства. В герцогстве Ольденбургском среди женатого населения можно наблюдать обратное явление: женщины пользуются большей сте­пенью предохранения, чем мужчины, независимо от того, вдовеют ли они или состоят в браке.

Но ввиду того что эти два единственных случая могут, и вполне справедливо, показаться не вполне убедительными, так как, с другой стороны, статисти­ческие данные не дают нам нужных сведений для проверки нашего предположения относительно других стран, то мы прибегли к следующему приему. Для того чтобы расширить поле для нашего сравнения, мы вычи­слили отдельно процент самоубийств для каждой возрастной группы и для каждого семейного положения, с одной стороны, для департамента Сены, а с другой — для всех других французских департаментов, взятых вместе. Две социальные группы, изолированныедаким образом, одна от другой, достаточно разнятся между собою, для того чтобы можно было надеяться вынести из этого сравнения что-нибудь поучительное. И в са­мом деле, семейная жизнь действует в этих двух случа­ях различным образом на наклонность к самоубийству.

В провинциальных департаментах мужья предох­ранены от самоубийства гораздо сильнее, чем жены. Коэффициент первых только в четырех случаях спуска­ется ниже 3, тогда как для женщин он не достигает 2, средний коэффициент в первом случае равен 2,88, во втором—1,49. В департаменте же Сены мы видим как раз обратное явление: средний коэффициент для муж­чин только 1,56, для женщин —1,79. Такое же обратное соотношение можно наблюдать и между вдовцами и вдовами. В провинции средний коэффициент вдовцов равен 1,45, а у вдов он значительно ниже — 0,78, В де­партаменте же Сены, наоборот, второй превышает первый и подымается до 0,93, т. е. почти до 1, тогда как первый опускается до 0,75. Итак, на чьей бы сторо­не ни было преимущество в смысле предохранения от самоубийства, вдовство всегда следует за брачным со­жительством.

Больше того, если посмотреть, каким образом ко­эффициент супругов изменяется в зависимости от со­циальной группы, и если затем повторить то же изыс­кание относительно вдовых, то получатся следующие результаты:

Числовые отношения для каждого пола почти одинаковы (разница в нескольких сотых), причем для женщин мы имеем почти абсолютное равенство. Итак, если коэффициент супругов повышается или понижает­ся, то не только изменяется в соответственную сторону коэффициент вдовых, но второй увеличивается и умень­шается в той же самой пропорции. Эти отношения могут быть выражены даже в еще более убедительной форме при помощи приведенного нами выше закона. В самом деле, из только что установленных нами отношений следует, что вдовство уменьшает степень предохранения всегда в одной и той же степени:

 

предохраняет мужа от самоубийства, то нет ничего удивительного в том, что и вдовец сохраняет в себе это счастливое свойство.

Полученный нами вывод, помимо того что раз­решает поставленный нами вопрос, бросает еще не­который свет на самую природу вдовца. Он говорит нам, что вдовство само по себе не есть вовсе без­условно тяжелое положение; очень часто вдовство оказывается лучше безбрачия. Суть дела заключается в том, что моральное состояние вдовцов и вдов не представляет собой ничего специфического, но зависит от духовной природы супругов того же пола и той же страны. Вдовство является в этом отношении как бы продолжением брачного состояния. Скажите мне, каким образом в данной стране брак и семейная жизнь отражаются на мужчинах и женщинах, и я скажу вам, как влияет на тех и других вдовство. Жизнь распорядилась так, что создала в данном случае очень счастливую компенсацию: там, где брак и семейная жизнь удачны, кризис, наступающий со вдовством, переносится людьми тяжелее, но человек лучше во­оружен для того, чтобы встретить его лицом к лицу; наоборот, критический период переживается легче, ко­гда брачная и семейная атмосфера оставляют желать лучшего, но зато люди обладают меньшей спосо­бностью сопротивления, когда умирает один из супругов и брачная жизнь прекращается. Итак, в той среде, где мужчина выигрывает от семейной жизни больше, чем женщина, он страдает сильнее, если оста­ется один, но в то же время он в состоянии лучше переносить жизненные испытания, потому что бла­готворное влияние брака сделало его более способным противостоять порывам отчаяния.

IV

Из предыдущих замечаний можно видеть, что брак имеет свое специальное, предохраняющее влияние на самоубийство. Но это влияние очень ограниченно и, кроме того, действует только по отношению к од­ному полу. Как бы ни было для нас полезно уста­новить наличность этого обстоятельства (полную его оценку мы даем ниже), нельзя отрицать, что суще­ственным фактором предохранения от самоубийства людей, состоящих в браке, является все-таки семья, т. е. сплоченная группа, образуемая родителями и де­тьми. Конечно, поскольку супруги входят в состав этой группы в качестве ее членов, они тоже оказывают друг на друга свою долю влияния, но только не как муж и жена, а как отец и мать, как органы семейного союза. Если исчезновение одного из них увеличивает шансы другого покончить жизнь самоубийством, то это происходит не потому, что смерть разорвала свя­зывающие их лично узы, а в силу того, что в резуль­тате наносится удар семье, который и отзывается от­рицательно на супруге, оставшемся в наличности. Предполагая в дальнейшем заняться специально рас­смотрением влияния, оказываемого браком, мы ска­жем теперь, что семейный союз точно так же, как и религиозный, является могучим предохраняющим средством от самоубийства.

Это предохранение тем полнее, чем больше семья, т. е. чем больше число ее членов.

Мы уже развивали и обосновывали это положение в статье, помещенной в «Revue philosophique» в ноябре 1888 г. Но недостаток статистических данных, бывших в то время в нашем распоряжении, не позволил нам доказать нашу мысль с той убедительностью, какой мы желали. В самом деле, мы не знали тогда, каков был средний уровень семьи во всей Франции вообще и в каждом департаменте в частности. Мы должны были исходить из предположения, что плотность се­мьи зависит исключительно от количества детей, и так как это число в переписи не было указано, то для определения его нам пришлось руководствоваться кос­венным методом, а именно тем, который в демогра­фии называется физиологическим приращением, т. е. годовым избытком рождений над тысячью смертей. Конечно, такая постановка исследования не лишена основания, потому что там, где наблюдается большое приращение, семьи в общем не могут быть малодетными, хотя полной причинной связи здесь нет, и часто ожидаемого результата может и не получиться в тех местах, где дети имеют привычку рано покидать своих родителей — либо в целях эмиграции, либо желая устроиться своим хозяйством, либо в силу какой-либо другой причины. В таких случаях размеры семьи не пропорциональны числу ее членов. Семья может опу­стеть, несмотря на то что брак был плодовит. Именно так обыкновенно и случается в культурных слоях об­щества, где дети с самого раннего возраста покидают родительский дом, для того чтобы получить или зако­нчить свое образование, или среди жалкой бедноты, где жестокая борьба за существование вынуждает се­мью преждевременно мобилизировать все свои рабо­чие силы. Напротив, при средней степени деторожда-емости семья может сохранить достаточное или даже высокое число составных элементов, если взрослые холостые или даже женатые дети продолжают жить с родителями под общей кровлей и образуют все вме­сте одно общее хозяйство. В силу всех этих причин с достоверностью определить относительную величи­ну- семейных групп можно только иногда, когда их наличный состав хорошо известен.

Перепись 1886 г., результаты которой были опуб­ликованы только в 1888 г., предоставила в наше рас­поряжение эти нужные нам данные. Если, пользуясь ими, определить соотношения между самоубийством и средним наличным составом семьи в различных французских департаментах, то полученные результа­ты выразятся следующим образом.

По мере того как уменьшается число самоубийств, размеры семьи правильно увеличиваются.

Если вместо того, чтобы сравнивать средние числа, мы проанализируем содержимое каждой группы, то не найдем ничего, что бы не подтверждало этого заклю­чения.

 

Число самоубийств жителей на 1 млн (1878— 1887 гг.)

Среднее коли чество членов в 100 семьях   (1886 г.)

1-я группа (11 департаментов)

430-480

347

2-я       »     ( 6)

300-240

360

3-я       »     (15)

230—180

376

4-я       »     (18)

170—130

393

5-я       »     (26)

120— 80

418

6-я       »     (10)

70— 30

434

Во всей Франции средний состав 10 семей равняется 39 человекам. Если высчитать, сколько в каждой из этих 6 групп имеется департаментов со средней вели­чиной семьи, стоящей выше, и сколько со средней величиной семьи, стоящей ниже, чем средняя для всей Франции, то получится следующая картина.

 


Сколько в каждой группе департаментов (в %)

с семьей ниже средней величины

с семьей выше средней величины

1-я группа

100

0

2-я       »

84

16

3-я       »

60

30

4-я       »

33

63

5-я       »

19

81

6-я       »

0

100

 

Группа, где процент самоубийств наибольший, за­ключает в себе исключительно те департаменты, где семейный состав ниже среднего уровня. Мало-помалу, но совершенно равномерно это соотношение принима­ет обратный характер, до тех пор пока не наступает полная противоположность. В последней группе, где самоубийства чрезвычайно редки, все департаменты имеют плотность семьи выше среднего уровня.

Области с наименьшими размерами семьи имеют те же границы, что и наиболее интенсивная зона само­убийств. Эта последняя занимает север и восток Фран­ции и простирается с одной стороны вплоть до Брета­ни, с другой — до Луары. Напротив, на западе и на юге, где случаи самоубийства редки, семьи имеют, в общем, значительный состав. Это взаимоотношение можно проследить несколько детальнее. В северной области следует отметить два департамента, выделяющиеся своей слабой наклонностью к самоубийству: это депар­таменты Nord и Pos-de-Calais. Факт этот тем более поразителен, что в департаменте Nord очень сильно развита промышленность, а она очень благоприятству­ет развитию самоубийств. Та же особенность бросалась в глаза и в другом случае. В указанных двух департаме­нтах размер семьи значителен, тогда как во всех сосед­них департаментах он очень низок. На юге в обоих случаях мы имеем темное пятно, образуемое департа­ментами Bouches-du-Rhone, Vor и Alpes Maritimes; рав­ным образом — Бретань образует светлое пятно. Вся­кие отступления от вышеизложенного являются ис­ключением и к тому же крайне незначительны. Прини­мая во внимание множество фактов, которыми обусловливается это сложное явление, нельзя не счи­тать значительным такое поразительное совпадение.

Такое же, но только обратное соотношение можно найти в том процессе, каким эти два явления развивались с течением времени. Начиная с 1826 г. число самоубийств непрестанно возрастает, а рождаемость сокращается. С 1821 по 1830 г. на 10000 жителей при­ходилось 308 рождений, в течение периода 1881 — 1888 гг. цифра эта понизилась до 240, и за весь этот промежуток сокращение числа деторождении не пре­кращалось. В то же самое время нельзя не заметить, что семья стремится все сильнее и сильнее распылиться и разбиться на отдельные части. С 1856 по 1886 г. число хозяйств в круглых цифрах возросло на 2 000 000; правильно и непрерывно увеличиваясь, это число с 8796276 поднялось до 10662423, хотя за тот же промежуток времени население увеличилось только на 2 млн. Отсюда ясный вывод, что каждая семья должна насчитывать меньшее число членов.

Итак, факты далеко не подтверждают обыденного мнения, что самоубийства вызываются главным об­разом тяготами жизни; наоборот, число их уменьшает­ся по мере того, как существование становится тяже­лее. Вот неожиданное последствие мальтузианизма, которого автор его, конечно, не предполагал. Когда Мальтус рекомендовал воздержание от деторождения, то он думал, что по крайней мере в известных случаях это ограничение необходимо ради общего блага. В действительности оказывается, что воздержание это является настолько сильным злом, что убивает в чело­веке самое желание жить. Большие семьи вовсе не роскошь, без которой можно обойтись и которую мо­жет себе позволить только богатый; это насущный хлеб, без которого нельзя жить. Как бы ни был беден человек, во всяком случае самое худшее помещение капитала — и притом с точки зрения чисто личного интереса — это капитализация части своего потомства.

Этот вывод вполне согласуется с тем, к которому мы пришли выше. Чем объясняется влияние размеров семьи на число самоубийств?

В данном случае нельзя прибегнуть для объяснения этого явления к помощи органического фактора, пото­му что если совершенное бесплодие является главным образом последствием физиологических причин, то не­льзя сказать того же про недостаточную плодови­тость, которая чаще всего носит добровольный харак­тер и диктуется известным настроением умов. Больше того, размер семьи, как мы его определили, зависит не исключительно от рождаемости; мы видели, что там, где мало детей, могут играть роль иные факторы и, наоборот, большое число детей может оказаться без­результатным, если дети фактически и последователь­но не принимают участия в жизни семейной группы. Поэтому данное предохраняющее свойство можно ско­рее приписать чувствам sui generis родителей к своим непосредственным потомкам. Наконец, эти чувства са­ми по себе нуждаются в некотором определенном со­стоянии семейной обстановки, для того чтобы про­явить себя вполне; они не могут быть сильными, если семья лишена внутреннего единства. Следовательно, именно в силу того, что характер семьи меняется в зависимости от ее размеров, число составляющих ее элементов оказывает влияние на наклонность к само­убийству.

Сплоченность какой-либо группы не может умень­шиться без того, чтобы не изменилась ее жизненная сила. Если коллективные чувства обладают исключи­тельной энергией, то это происходит потому, что та сила, с которой каждое индивидуальное сознание пере­живает их, отражается на всех остальных членах. Ин­тенсивность этих чувств находится в прямой зависимо­сти от числа переживающих их совместно индивиду­альных сознаний. Здесь мы находим объяснение тому обстоятельству, что, чем больше толпа, тем более склонны разыгрывающиеся в ней страсти принять на­сильственный характер. Таким образом, в небольшой семье общие чувства и воспоминания не могут быть особенно интенсивны, ибо здесь нет достаточного чис­ла сознаний для того, чтобы представить их себе и уси­лить их путем совместного переживания. Внутри такой семьи не могут создаться твердые традиции, служащие связующей целью для членов одной и той же семейной группы: подобные традиции переживают первоначаль­ную семью и передаются от поколения к поколению. Кроме того, небольшая семья неизбежно отличается недолговечностью, а никакой лишенный длительности союз не может быть прочен. В нем не только слабо развиты коллективные состояния сознания, но самое число этих состояний очень ограничено, потому что существование их обусловливается той живостью и энергией, с которой передаются различные взгляды и впечатления от одного субъекта к другому; с другой стороны, самый обмен мыслей тем быстрее соверша­ется, чем большее число людей в нем участвует. В достаточно обширном обществе этот круговорот мыслей происходит безостановочно, ибо всегда имеются сопе­рничающие между собой социальные единицы; в про­тивном случае их сношения могут носить только пере­межающийся характер, и даже бывают такие моменты, когда всякая общая жизнь прекращается. Точно так же, когда семья ограничена по своему объему, то в каждый данный момент вместе оказываются только очень не­многие члены, семейная жизнь едва влачит свое суще­ствование и бывают моменты, когда домашний очаг совсем пуст.

Но если мы говорим о той или иной группе, что в ней меньше общей жизни, чем в какой-нибудь дру­гой, то мы тем самым указываем, что она менее проникнута, менее захвачена общим духом; ведь жизнеспособность и энергия того или иного социального тела является только отражением интенсивности окру­жающей его коллективной жизни. Данное социальное тело тем более едино и способно сопротивляться, чем активнее и длительнее общение между его членами. Поэтому мы можем следующим образом дополнить предлагаемый нами вывод: поскольку семья является мощным предохранителем от самоубийства, она тем лучше оказывает свое воздействие, чем сильнее ее сплоченность.

 

V

Если бы статистические исследования не ограничива­лись только недавним прошлым, было бы легко по­казать с помощью того же метода, что закон этот приложим и к политическому обществу. История го­ворит нам, что самоубийства вообще редко случаются в молодых обществах*, стоящих на пути к развитию и концентрации, и что, напротив, число их увели­чивается по мере того, как растет общественный рас­пад.

* Не надо смешивать молодые, только еще развивающиеся общества с обществами низшего порядка; в этих последних само­убийство есть, наоборот, очень частое явление, как это будет видно из следующей главы.

 

В Греции и Риме самоубийство выступает на сцену вместе с разрушением организации древней общины, и его прогрессивное развитие отмечает вместе с тем последовательные стадии упадка. То же влияние можно наблюдать и в Оттоманской империи. Во Фра­нции накануне революции общественные неурядицы, вызванные разложением старой социальной системы, привели, по свидетельству писателей того времени, к быстрому повышению числа самоубийств*.

* Вот что писал Гельвеции в 1781 г.: «Расстройство финансов и изменение конституции государства распространили всеобщее уныние. Многочисленные самоубийства в столице являются тому печальным доказательством».

 

Однако и независимо от свидетельств истории ста­тистика самоубийств, хотя она и не заходит в прошлое дальше последних семидесяти лет, доставляет нам не­которые доказательства этого положения,— доказательства, преимуществом которых по сравнению с по­казаниями историков является большая точность.

В литературе встречается мнение, что великие поли­тические перевороты умножают число самоубийств. Но Морселли показал, что факты противоречат этому мнению. Все революции, имевшие место во Франции в течение XIX в., уменьшили количество самоубийств в тот период времени, когда они совершались. Общее число самоубийств, имевших место с 1804 г., падает в революционный 1830 год до уровня 1756 г., что дает внезапное уменьшение приблизительно на 10%. В 1848 г. падение это не менее значительно: общая годовая сумма понижается с 3647 до 3301. Далее, в 1848—1849 гг., кризис, только что разразившийся во Франции, проносится по всей Европе; количество са­моубийств везде уменьшается, и уменьшение тем заме­тнее, чем сильнее и продолжительнее был криЗис.

В Германии возбуждение было более сильно, чем в Дании, и борьба была более продолжительна, чем во Франции, где новое правительство образовалось неме­дленно; в соответствии с этим в германских государствах число самоубийств продолжает понижаться вплоть до 1849 г. В этом последнем году понижение достигает 13% в Баварии, 18% — в Пруссии; в Саксонии за один только 1848—49 гг. оно также равняется 18%.

Если взять всю Францию в целом, то ни в 1851, ни в 1852 гг. мы не замечаем аналогичного явления. Чис­ло самоубийств остается постоянным. Но в Париже coup d'etat производит свой обычный эффект; несмотря на то что он совершился в декабре 1851 г., цифра самоубийств падает с 483 в 1851 г. до 446 в 1852г. (— 8%) и в 1853 г. остается еще на уровне 463. В этом факте можно было бы видеть доказательство того, что переворот сверху, совершенный в 1851 г., гораздо сильнее потряс Париж, чем провинцию, которая, по-видимому, осталась почти индифферентной. Однако влияние подобного рода кризисов вообще гораздо заметнее отражается на столице, нежели на департамен­тах. В 1830 г. в Париже падение равнялось 13% (269 случаев вместо 307 в предшествующем году и 359 в следующем); в 1848 г. оно составляло 32% (481 случай вместо 698).

Даже чисто парламентские кризисы, несмотря на свою сравнительно малую интенсивность, имеют ино­гда тот же самый результат. Так, например, во Фран­ции хроника самоубийств носит на себе явный след парламентского переворота 16 мая 1877 г., того воз­буждения, которое за ним последовало, а также тех выборов, которые в 1889 г. положили конец булан-жистской агитации.

В течение первых месяцев 1877 г. число самоубийств выше соответственного числа 1876 г. (1945 вместо 1784 с января по апрель включительно), и повышение это сохраняется в мае и июне. Лишь в конце последнего были распущены палаты и фактически начался избира­тельный период; по всей вероятности, именно в этот момент политические страсти были возбуждены всего сильнее, ибо в дальнейшем они должны были несколь­ко успокоиться под влиянием времени и усталости. И мы видим, что в июле число самоубийств уже не превышает соответственной цифры предыдущего года, а спускается ниже ее на 14%. Если не считать легкой приостановки в августе, понижение это сохраняется, хотя и в меньшей степени, вплоть до ноября. В этот момент кризис заканчивается. Тотчас же по его оконча­нии повышательное движение самоубийств, временно приостановленное, начинается снова. В 1889 г. интере­сующее нас явление обнаруживается еще ярче. Палата расходится в начале августа; избирательная агитация начинается немедленно и продолжается вплоть до кон­ца сентября, когда и произошли выборы. И в августе наблюдается по сравнению с соответственным месяцем 1888 г. внезапное уменьшение числа самоубийств на 12%, которое сохраняется в сентябре, но более или менее быстро прекращается в октябре, т. е. в тот мо­мент, когда борьба закончена.

Великие национальные войны оказывают то же са­мое влияние, как и политические волнения. В 1866 г., когда разражается война между Австрией и Италией, число самоубийств как в той, так и в другой стране понижается на 14%.

 

1865 г.

1866 г.

1867 г.

В Италии

678

588

657

В Австрии

1464

1265

1407

 

В 1864 г. наступает очередь Дании и Саксонии. В этой последней стране число самоубийств, состав­лявшее 643 на 1 млн жителей в 1863 г., упало в 1864 г. до 545, т.е. на 16%, чтобы в следующем 1865 г. снова подняться до 619. Что касается Дании, то, не имея сведений о числе ее самоубийств в 1863 г., мы не в состоянии сравнить его с числом 1864 г.; но мы знаем, что общий итог самоубийств в этом последнем году выражается цифрой (411), ниже которой число добровольных смертей ни разу не спускалось начиная с 1852 г. И так как в 1865 г. оно поднимается до 451, то, по всей вероятности, цифра 411 знаменует собой значительное понижение. Война 1870—1871 гг. имела такие же последствия для Франции и Германии.

Можно было бы подумать, что это уменьшение вызвано тем обстоятельством, что во время войны часть населения призывается на военную службу, а в действующей армии чрезвычайно трудно, конечно, вести счет самоубийствам. Но женщины не менее муж­чин участвуют в указанном понижении. В Италии чис­ло женских самоубийств со 130 в 1864 г. спускается до 117 в 1866г.; в Саксонии —со 133 в 1863г. до 120 в 1864 г. и до 114 в 1865 г. (уменьшение на 15%). В этой последней стране не менее значительное падение на­блюдается и в 1870 г.: со 130 в 1869 г. число женских самоубийств спускается до 114 в 1870 г. и остается на этом уровне в 1871 г.; понижение равно 13%, т.е. выше, чем понижение, испытанное мужскими само­убийствами за то же время. В Пруссии в 1869 г. окан­чивали жизнь самоубийством 616 женщин на 1 млн жителей, тогда как в 1871 г. таковых насчитывалось не более 540 (—13%). Мы знаем к тому же, что молодые люди в том возрасте, в каком они подлежат призыву, доставляют лишь небольшую долю самоубийц. Толь­ко в течение шести месяцев 1870 г. происходили воен­ные действия; за это время 1 млн французов 25—30 лет дал самое большее сотню случаев самоубийства, тогда как разница между 1870 и 1869 гг. достигает 1057 случаев.

Некоторые задавались вопросом, не проистекает ли внезапное понижение числа самоубийств в период кризиса оттого, что в это время органы администрации парализуются и установление числа случаев самоубий­ства совершается с меньшей точностью. Но многочис­ленные факты доказывают, что этой случайной причи­ны недостаточно для объяснения рассматриваемого нами явления. Прежде всего оно отличается очень большой общностью. Оно имеет место одинаково у победителей и у побежденных, у тех, кто внедряется в чужую страну, и у тех, кто испытывает неприятель­ское нашествие. Мало того, в тех случаях, когда потря­сение очень сильно, результаты его дают себя чув­ствовать долгое время спустя. Число самоубийств по­вышается лишь очень медленно; проходит несколько лет, прежде чем оно достигает своего первоначального уровня; это наблюдается даже в странах, где в нор­мальное время количество самоубийств растет регуля­рно из года в год. К тому же, хотя частичная непол­нота регистрации возможна и даже вероятна в эти эпохи переворотов, понижение процента самоубийств, установленное статистикой, носит слишком постоян­ный характер, для того чтобы его можно было припи­сать кратковременному расстройству административ­ных функций как главной причине.

Далее, не все политические или национальные кри­зисы оказывают такое влияние, а лишь те из них, которые возбуждают страсти,— и в этом лучшее до­казательство того, что перед нами не ошибка подсчета, а явление социально-психологического порядка. Мы уже отметили, что французские революции всегда силь­нее отзывались на числе самоубийств в Париже, чем в департаментах, хотя в рядах провинциальной администрации они вызывали такое же замешательство, как и в рядах столичной. Очевидно, дело только в том, что события этого рода всегда интересовали провинци­алов меньше, чем парижан, которые были их главными деятелями и стояли к ним всего ближе. Равным образом, в то время как великие национальные войны, подобные войне 1870—1871 гг., оказывали и во Фран­ции, и в Германии могучее действие на ход самоубийств, войны, не затрагивавшие особенно глубоко народную массу, вроде крымской или итальянской, не обнаруживали заметного влияния на самоубийства. В 1854 г. произошло даже значительное повышение числа самоубийств (3700 случаев вместо 3415 в 1853 г.). Тот же самый факт наблюдается в Пруссии в течение войн 1864 и 1866 гг. Цифры остаются неподвижными в 1864 г. и немного повышаются в 1866-м. Причина в том, что войны эти были всецело обязаны инициативе профессиональных политиков и не разбудили народ­ных страстей, подобно войне 1870 г.

С этой же точки зрения интересно отметить, что в Баварии 1870 год не имел тех последствий, как в других немецких странах, особенно в Северной Герма­нии. В Баварии в 1870 г. насчитывалось больше само­убийств, чем в 1869 г. (452 вместо 425). Только в 1871 г. наступает небольшое уменьшение; оно слегка усилива­ется в 1872 г., когда имело место не более 412 случаев, что, впрочем, составляет понижение всего на 9% по сравнению с 1869 г. и на 4% по сравнению с 1870. И однако, Бавария принимала в военных событиях такое же материальное участие, как и Пруссия; подобно Пруссии, она мобилизовала всю свою армию, и потому нет никакого основания предполагать, что расстройст­во административного механизма было там менее зна­чительно. Вся разница в том, что ее моральное участие в событиях было не столь интенсивно. В самом деле, как известно, католическая Бавария более, чем какая-либо другая немецкая страна, жила всегда своей особой жизнью и ревностно отстаивала свою независимость. Она принимала участие в войне по воле своего короля, но без внутреннего увлечения. Поэтому она была гораз­до слабее прочих союзных народов затронута тем великим общественным движением, которое охватило в то время Германию; его отраженное влияние дало себя почувствовать в ней лишь гораздо слабее. Энтузи­азм явился лишь по окончании войны и был очень умеренным. Только восторженное упоение славой, раз­горевшееся в Германии на другой день после победы

1870 г., смогло несколько подогреть Баварию, до того момента совершенно холодную и спокойную.

С этим фактом можно сопоставить следующий, вполне аналогичный ему. Во Франции в течение 1870—

1871 гг. число самоубийств упало только в городах.

Не подлежит сомнению, что в деревнях регистра­ция затруднена еще более, чем в городах. Следователь-184

но, не здесь надо искать действительной причины этой разницы. Причина состоит в том, что война оказывает все свое моральное воздействие только на городское население, более отзывчивое, более впечатлительное, чем сельское, и вместе с тем более, чем это последнее, стоящее в курсе событий.

Таким образом, вышеприведенные факты допуска­ют лишь одно объяснение. И объяснение это заключа­ется в том, что великие социальные перевороты, как и великие национальные войны, оживляют коллек­тивные чувства, пробуждают дух партийности и пат­риотизма, политическую веру и веру национальную и, сосредоточивая индивидуальные энергии на осуще­ствлении одной цели, создают в обществе — по край­ней мере на время — более тесную сплоченность. Не самый кризис оказывает то благотворное влияние, которое мы только что установили, но та социаль­ная борьба, которая этот кризис создает. Так как борь­ба эта заставляет людей сближаться между собой пе­ред лицом общей опасности, отдельные лица начина­ют меньше думать о себе, больше об общем деле. И само собой понятно, что такая интеграция может не ограничиваться самым моментом опасности, но в некоторых случаях — особенно если она очень ин­тенсивна,—способна пережить те причины, которые ее непосредственно вызвали.

VI

Мы последовательно установили следующие три по­ложения:

Число самоубийств изменяется обратно пропорци­онально степени интеграции религиозного общества.

Число самоубийств изменяется обратно пропорци­онально степени интеграции семейного общества.

Число самоубийств изменяется обратно пропорци­онально степени интеграции политического общества.

Из этого сопоставления видно, что если эти различ¬ные общества оказывают на самоубийства умеряющее влияние, но не в силу каких-либо особенностей, присущих каждому из них, а в силу общей им всем причины. Не специфическая природа религиозных чувств дает религии силу воздействовать на число самоубийств, ибо семья и политическое общество, когда они крепко сплочены, обнаруживают одинаковое влияние; впро­чем, мы это уже доказали выше, изучая непосредствен­но действие различных религий на самоубийство.

В свою очередь специфические черты семейного и политического союза не могут нам объяснить оказы­ваемого ими умеряющего влияния на развитие само­убийств, потому что то же влияние наблюдается и со стороны религиозного общества. Причина может ле­жать только в каком-нибудь общем для всех них свой­стве, которым обладают все эти социальные группы, хотя и в разной степени. Единственно, что удовлет­воряет такому условию,— это тот факт, что все они представляют собой тесно сплоченные социальные группы. Мы приходим, следовательно, к нашему об­щему выводу: число самоубийств обратно пропорци­онально степени интеграции тех социальных групп, в которые входит индивид.

Но сплоченность общества не может ослабиться без того, чтобы индивид в той же мере не отставал от социальной жизни, чтобы его личные цели не перевешивали стремления к общему благу,— словом, без то­
го, чтобы единичная личность не стремилась стать выше коллективной. Чем сильнее ослабевают внутренние связи той группы, к которой принадлежит индивид, тем меньше он от нее зависит и тем больше в своем поведении он будет руководствоваться соображениями своего личного интереса. Если условиться называть эгоизмом такое состояние индивида, когда индивидуальное «я» резко противополагает себя социальному «я» и в ущерб этому последнему, то мы можем назвать эгоистичным тот частный вид самоубийства, который вызывается чрезмерной индивидуализацией.

Но каким образом самоубийство может иметь та­кое происхождение?

Ясно прежде всего, что коллективная связь, будучи одним из препятствий, задерживающих всего сильнее самоубийства, не может ослабеть, не увеличивая тем самым число самоубийств. Когда общество тесно сплочено, то индивидуальная воля находится как бы в его власти, занимает по отношению к нему чисто служебное положение, и, конечно, индивид при таких условиях не может по своему усмотрению располагать собою. Добровольная смерть является здесь изменой общему долгу. Но когда люди отказываются признать законность такого подчинения, то какой силой облада­ет общество для того, чтобы утвердить по отношению к ним свое верховенство? В его распоряжении нет достаточного авторитета для того, чтобы удержать людей на их посту в тот момент, когда они хотят дезертировать, и, сознавая свою слабость, общество доходит до признания за индивидом права делать то, чему оно бессильно воспрепятствовать. Раз человек признается хозяином своей жизни, он вправе положить ей конец. С другой стороны, у индивидов отпадает один из мотивов к тому, чтобы безропотно терпеть жестокие жизненные лишения. Когда люди объедине­ны и связаны любовью с той группой, к которой они принадлежат, то они легко жертвуют своими интереса­ми ради общей цели и с большим упорством борются за свое существование. Одно и то же чувство побужда­ет их преклоняться перед стремлением к общему благу и дорожить своею жизнью, а сознание великой цели, стоящей перед ними, заставляет их забыть о личных страданиях. Наконец, в сплоченном и жизненном обществе можно наблюдать постоянный обмен идей и чувств между всеми и каждым, и поэтому индивид не предоставлен своим единичным силам, но имеет долю участия в коллективной энергии, находит в ней поддержку в минуты слабости и упадка.

Однако все это имеет только второстепенное значе­ние. Крайний индивидуализм не только благоприят­ствует деятельности причин, вызывающих самоубийст­ва, но может сам считаться одной из причин такого рода. Он не только устраняет препятствия, сдержива­ющие стремление людей убивать себя, но сам возбуж­дает это стремление и дает место специальному виду самоубийств, которые носят на себе его отпечаток. Надо обратить особенное внимание на это обстоятель­ство потому, что в этом состоит специальная природа рассматриваемого нами типа самоубийств и этим оправдывается название «эгоистическое самоубийст­во», которое мы ему дали. Что же именно в индивиду­ализме приводит к таким результатам?

Часто высказывалось мнение, что в силу своего психологического устройства человек не может жить, если он не прилепляется духовно к чему-либо его пре­вышающему и способному его пережить; эту психологическую особенность человека объясняли тем, что наше сознание не может примириться с перспективой полного исчезновения. Говорят, что жизнь терпима только тогда, если вложить в нее какое-нибудь разум­ное основание, какую-нибудь цель, оправдывающую все ее страдания, что индивид, предоставленный само­му себе, не имеет настоящей точки приложения для своей энергии. Человек чувствует себя ничтожеством в общей массе людей; он ограничен узкими пределами не только в пространстве, но и во времени. Если наше сознание обращено только на нас самих, то мы не можем отделаться от мысли, что в конечном счете все усилия пропадают в том «ничто», которое ожидает нас после смерти. Грядущее уничтожение ужасает нас. При таких условиях невозможно сохранить мужество жить дальше, т. е. действовать и бороться, если все равно из всего затрачиваемого труда ничего не останется. Од­ним словом, позиция эгоизма противоречит человечес­кой природе, и поэтому она слишком ненадежна для того, чтобы иметь шансы на долгое существование.

Но в такой абсолютной форме это положение пред­ставляется очень спорным. Если бы действительно мысль о конце нашего бытия была нам в такой степени нестерпима, то мы могли бы согласиться жить только при условии самоослепления и умышленного убежде­ния себя в ценности жизни. Ведь если можно до извест­ной степени замаскировать от нас перспективу ожида­ющего нас «ничто», мы не можем воспрепятствовать ему наступить: что бы ни делали мы — оно неизбежно. Мы можем добиться только того, что память о нас будет жить в нескольких поколениях, что наше имя переживет наше тело; но всегда неизбежно наступит момент, и для большинства людей он наступает очень быстро, когда от памяти о них ничего не остается. Те группы, к которым мы примыкаем для того, чтобы при их посредстве продолжалось наше существование, сами смертны в свою очередь; они также обречены разрушиться в свое время, унеся с собой все, что мы вложили в них своего. В очень редких случаях память о какой-нибудь группе настолько тесно связана с чело­веческой историей, что ей обеспечено столь же продол­жительное существование, как и самому человечеству. Если бы у нас действительно была такая жажда бес­смертия, то подобная жалкая перспектива никогда не могла бы нас удовлетворить. В конце концов, что же остается после нас? Какое-нибудь слово, один звук, едва заметный и чаще всего безымянный след. Следовательно, не останется ничего такого, что искупало бы наши напряженные усилия и оправдывало их в наших глазах. Действительно, хотя ребенок по природе своей эгоистичен и мысли его совершенно не заняты забота­ми о будущей жизни и хотя дряхлый старик в этом, а также и во многих других отношениях очень часто ничем не отличается от ребенка, тем не менее оба они больше, чем взрослый человек, дорожат своим сущест­вованием. Выше мы уже видели, что случаи самоубий­ства чрезвычайно редки в течение первых 15 лет жизни и что уменьшение числа самоубийств наблюдается так­же в глубокой старости. То же можно сказать и от­носительно животных, психологическое строение кото­рых лишь по степени отличается от человеческого. Неверно поэтому утверждение, что жизнь возможна лишь при том условии, если смысл жизни находится вне ее самой.

В самом деле, существует целый ряд функций, в ко­торых заинтересован только единичный индивиду­ум: мы говорим о тех функциях, которые необходимы для поддержания его физического существования. Так как они специально для этой цели предназначены, то они осуществляются в полной мере всякий раз, как эта цель достигается. Следовательно, во всем, что касается этих функций, человек может действо­вать разумно, не ставя себе никаких превосходящих его целей; функции эти уже тем самым, что они служат человеку, получают вполне законченное оправдание. Поэтому человек, поскольку у него нет других потреб­ностей, сам над собой довлеет и может жить вполне счастливо, не имея другой цели, кроме той, чтобы жить. Конечно, взрослый и цивилизованный человек не может жить в таком состоянии; в его сознании накопляется множество идей, самых различных чувств, правил, не стоящих ни в каком отношении к его органическим потребностям. Искусство, мораль, ре­лигия, политика, сама наука вовсе не имеют своею целью ни правильного функционирования, ни вос­становления физических органов человека. Вся сверхфизическая жизнь образовалась вовсе не под влиянием космической среды, но проснулась и раз­вилась под действием социальной среды. Происхожде­нием чувств симпатии к ближним и солидарностью с ними мы обязаны влиянию общественности. Именно общество, создавая нас по своему образцу, внушило нам те религиозные и политические убеждения, кото­рые управляют нашими поступками. Мы развиваем наш интеллект ради того, чтобы исполнить наше со­циальное предназначение, и само общество, как со­кровищница знания, снабжает нас орудиями для наше­го умственного развития.

Уже в силу того, что высшие формы человеческой деятельности имеют коллективное происхождение, они преследуют коллективную же цель, поскольку они за­рождаются под влиянием общественности, постольку к ней же относятся и все их стремления; можно ска­зать, что эти формы являются самим обществом, воп­лощенным и индивидуализированным в каждом из нас. Но для того, чтобы подобная деятельность имела в наших глазах разумное основание, самый объект, которому она служит, не должен быть для нас безраз­личным. Мы можем быть привязаны к первой лишь в той мере, в какой мы привязаны и ко второму, т. е. к обществу. Наоборот, чем сильнее мы оторвались от общества, тем более мы удалились от той жизни, для которой оно одновременно является и источником, и целью. К чему эти правила морали, нормы права, принуждающие нас ко всякого рода жертвам, эти стес­няющие нас догмы, если вне нас нет существа, которо­му все это служит и с которым мы были бы солидар­ны? Зачем тогда существует наука? Если она не прино­сит никакой другой пользы, кроме той, что увеличива­ет наши шансы в борьбе за жизнь, то она не стоит затрачиваемого на нее труда. Инстинкт лучше испол­няет эту роль; доказательством служат животные. Ка­кая была надобность заменять инстинкт размышлени­ем, менее уверенным в себе и более подверженным ошибкам? И в особенности, чем оправдать переноси­мые нами страдания? Испытываемое индивидуумом зло ничем не может быть оправдано и становится совершенно бессмысленным, раз ценность всего существующего определяется с точки зрения отдельного человека. Для человека твердо религиозного, для того, кто тесными узлами связан с семьей или определенным политическим обществом, подобная проблема даже не существует. Добровольно и свободно, без всякого раз­мышления, такие люди отдают все свое существо, все свои силы: один — своей церкви, или своему Богу, жи­вому символу той же церкви, другой—своей семье, третий — своей родине или партии. В самых своих страданиях эти люди видят только средство послу­жить прославлению группы, к которой они принад­лежат и которой этим они выражают свое благогове­ние. Таким образом христианин достигает того, что преклоняется перед страданием и ищет его, чтобы лучше доказать свое презрение к плоти и приблизиться к своему божественному образцу. Но поскольку веру­ющий начинает сомневаться, т. е. поскольку он эман­сипируется и чувствует себя менее солидарным с той вероисповедной средой, к которой он принадлежит, поскольку семья и общество становятся для индивида чужими, постольку он сам для себя делается тайной и никуда не может уйти от назойливого вопроса: зачем все это нужно?

Другими словами, если, как часто говорят, человек по натуре своей двойствен, то это значит, что к челове­ку физическому присоединяется человек социальный, а последний неизбежно предполагает существование общества, выражением которого он является и которо­му он предназначен служить. И как только оно разбивается на части, как только мы перестаем чувство­вать над собой его животворную силу, тотчас же социальное начало, заложенное внутри нас, как бы теря­ет свое объективное существование. Остается только искусственная комбинация призрачных образов, фан­тасмагория, рассеивающаяся от первого легкого прикосновения мысли; нет ничего такого, что бы могло дать смысл нашим действиям, а между тем в социальном человеке заключается весь культурный человек; только он дает цену нашему существованию. Вместе с тем мы утрачиваем всякое основание дорожить своею жизнью; та жизнь, которая могла бы нас удов­летворить, не соответствует более ничему в действитель­ности, а та, которая соответствует действительности, не удовлетворяет больше нашим потребностям. Так как мы были приобщены к высшим формам существования, то жизнь, которая удовлетворяет требовани­ям ребенка и животного, уже не в силах больше удов­летворить нас. Но раз эти высшие формы ускользают от нас, мы остаемся в совершенно беспомощном состоянии; нас охватывает ощущение трагической пусто­ты, и нам не к чему больше применить свои силы. В этом отношении совершенно справедливо говорить, что для полного развития нашей деятельности необходимо, чтобы объект ее превосходил нас. Не для того нужен нам этот объект, чтобы он поддерживал в нас иллюзию невозможного бессмертия; но он как таковой подразумевается самой нашей моральной природой; и если он исчезает, хотя бы только отчасти, то в той же мере и наша моральная жизнь теряет всякий смысл. Совершенно лишне доказывать, что при таком состоя­нии психической дисгармонии незначительные неудачи легко приводят к отчаянным решениям. Если жизнь теряет всякий смысл, то в любой момент можно найти предлог покончить с нею счеты.

Но это еще не все. Подобное чувство оторванности от жизни наблюдается не только у отдельных индивидов. В число составных элементов всякого националь­ного темперамента надо включить и способ оценки значения жизни. Подобно индивидуальному настрое­нию существует коллективное настроение духа, кото­рое склоняет народ либо в сторону веселья, либо печа­ли, которое заставляет видеть предметы или в радуж­ных, или в мрачных красках. Мало того, только одно общество в состоянии дать оценку жизни в целом; отдельный индивид здесь не компетентен. Отдельный человек знает только самого себя и свой узкий горизонт; его опыт слишком ограничен для того, чтобы служить основанием для общей оценки. Человек мо­жет думать, что его собственная жизнь бесцельна, но он не может ничего сказать относительно других лю­дей. Напротив, общество может, не прибегая к софиз­мам, обобщить свое самочувствие, свое состояние здо­ровья или хилости. Отдельные индивиды настолько тесно связаны с жизнью целого общества, что послед­нее не может стать больным, не заразив их; страдания общества неизбежно передаются и его членам; ощуще­ния целого неизбежно передаются его составным ча­стям. Поэтому общество не может ослабить свои внут­ренние связи, не сознавая, что правильные устои общей жизни в той же мере поколеблены. Общество есть цель, которой мы отдаем лучшие силы нашего сущест­ва, и поэтому оно не может не сознавать, что, отрыва­ясь от него, мы в то же время утрачиваем смысл нашей деятельности. Так как мы являемся созданием обще­ства, оно не может сознавать своего уцадка, не ощу­щая при этом, что создание его опплие не служит более ни к чему. Таким путем обыкновенно образовы­ваются общественные настроения уныния и разочаро­вания, которые не проистекают, в частности, от одного только индивида, но выражают собой состояние раз­ложения, в котором находится общество. Они свиде­тельствуют об ослаблении специальных уз, о своеоб­разном коллективном бесчувствии, о социальной тос­ке, которая, подобно индивидуальной грусти, когда она становится хронической, свидетельствует на свой манер о болезненном органическом состоянии индиви­дов. Тогда появляются на сцене те метафизические и религиозные системы, которые, формулируя эти смутные чувства, стараются доказать человеку, что жизнь не имеет смысла и что верить в существование этого смысла — значит обманывать самого себя. Но­вая мораль заступает на место старой и, возвышая факт в право, если не советует и не предписывает самоубийства, то по крайней мере направляет в его сторону человеческую волю, внушая человеку, что жить надо возможно меньше. В момент своего появле­ния мораль эта кажется изобретенной всевозможными авторами, и их иногда даже обвиняют в распростране­нии духа упадка и отчаяния. В действительности же эта мораль является следствием, а не причиной; новые учения о нравственности только символизируют на абстрактном языке и в систематической форме физио­логическую слабость социального тела. И поскольку эти течения носят коллективный характер, постольку в силу самого своего происхождения они носят на себе оттенок особенного авторитета в глазах индивида и толкают его с еще большей силой по тому направле­нию, по которому влечет его состояние морального распада, вызванного в нем общественной дезорганиза­цией. Итак, в тот момент, когда индивид резко отдаля­ется от общества, он все еще ощущает на себе следы его влияния. Как бы ни был индивидуален каждый человек, внутри его всегда остается нечто коллектив­ное: это уныние и меланхолия, являющиеся следствием крайнего индивидуализма. Обобщается тоска, когда нет ничего другого для обобщения.

Рассмотренный выше тип самоубийств вполне оправдывает данное ему нами название; эгоизм яв­ляется здесь не вспомогательным фактором, а про­изводящей причиной. Если разрываются узы, со­единяющие человека с жизнью, то это происходит потому,1 что ослабла связь его с обществом. Что же касается фактов частной жизни, кажущихся не­посредственной и решающей причиной самоубийства, то в действительности они могут быть признаны толь­ко случайными. Если индивид так легко склоняется под ударами жизненных обстоятельств, то это проис­ходит потому, что состояние того общества, к которо­му он принадлежит, сделало из него добычу, уже совершенно готовую для самоубийства.

Несколько примеров подтверждают наше положе­ние. Мы знаем, что самоубийство среди детей — факт совершенно исключительный и что с приближением глубокой старости наклонность к самоубийству ослабевает; в обоих случаях физический человек захватыва­ет все существо индивида. Для детей общества еще нет, так как оно еще не успело сформировать их по образу своему и подобию; от старика общество уже отошло, или — что сводится к тому же — он отошел от обще­ства. В результате и ребенок, и старик более, чем другие люди, могут удовлетворяться сами собой; они меньше других людей нуждаются в том, чтобы пополнять себя извне, и, следовательно, скорее других могут найти все то, без чего нельзя жить. Отсутствие само­убийства у животных имеет такое же объяснение. В следующей главе мы увидим, что если общества низшего порядка практикуют особую, только им свой­ственную форму самоубийства, то тот тип, о котором мы только что говорили, им совершенно неизвестен. При несложности общественной жизни социальные наклонности всех людей имеют одинаковый характер и в силу этого нуждаются для своего удовлетворения в очень немногом; а кроме того, такие люди легко находят вне себя объект, к которому они могут приле­питься. Если первобытный человек, отправляясь в пу­тешествие, мог увезти с собою своих богов и свою семью, то он уже тем самым имел все, чего требовала его социальная природа.

Здесь мы находим также объяснение тому обсто­ятельству, почему женщина легче, чем мужчина, переносит одиночество. Когда мы видим, что вдова скорее, чем вдовец, мирится со своею участью и с меньшей охотой ищет возможности второго брака, то можно подумать, что эта способность обходиться без семьи может быть отнесена на счет превосходства ее над мужчиной; говорят, что аффективные женщины, буду­чи по природе своей очень интенсивными, легко нахо­дят себе применение вне круга домашней жизни, тогда как мужчине необходима женская преданность для того, чтобы помочь ему переносить жизненные затруд­нения. В действительности если женщина и обладает подобной привилегией, то скорее в силу того, что чувствительность у нее недоразвита, чем в силу того, что она развита чрезмерно. Поскольку она больше, чем мужчина, живет в стороне от общественной жизни, постольку она меньше проникнута интересами этой жизни. Общество ей менее необходимо, так как она менее проникнута общественностью; потребности ее почти не обращены в эту сторону, и она с меньшей, чем мужчина, затратой сил удовлетворяет им. Не вышедшая замуж женщина считает свою жизнь запол­ненной выполнением религиозных обрядов и ухажива­нием за домашними животными. Если такая женщина остается верной религиозным традициям и вследствие этого имеет надежное убежище от самоубийства,— это значит, что очень несложных социальных форм до­статочно для удовлетворения всех ее требований. На­оборот, мужчина нашего времени чувствует себя стес­ненным религиозной традицией; по мере своего раз­вития мысль его, воля и энергия выступают из этих архаических рамок; но на место их ему нужны другие; как социальное существо более сложного типа, он только тогда сохраняет равновесие, когда вне себя находит много точек опоры; и так как моральная устойчивость его зависит от множествах^нешних усло­вий, то вследствие этого она легче и нарушается.

 

ГЛАВА IV. АЛЬТРУИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО

Ничто чрезмерное не может считаться хорошим в общем порядке жизни. Та или иная биологическая способность может выполнять предназначенные ей функции только при условии соблюдения известных пределов. То же самое следует сказать и о социальных явлениях. Если, как мы только что видели, крайний индивидуализм приво­дит человека к самоубийству, то недостаточно развитая индивидуальность должна приводить к тем же результа­там. Когда человек отделился от общества, то в нем легко зарождается мысль покончить с собой; то же самое происходит с ним и в том случае, когда общественность вполне и без остатка поглощает его индивидуальность.

I

Часто можно встретиться с мнением, что самоубийст­во незнакомо обществам низшего порядка; правда, только что рассмотренный нами эгоистический тип самоубийства может быть частным явлением в этой среде, но зато мы встречаемся здесь с другим, эн­демическим, вид ом самоубийства.

Bartholin в своей книге «De causis contempae mortisa Danis» говорит, что датские воины считали позором для себя умереть на своей постели или покончить свои дни от болезни и в глубокой старости, и, для того чтобы избежать такого позора, сами кончали с собой. Точно так же готы думали, что люди, умирающие естественною смертью, обречены вечно гнить в пеще­рах, наполненных ядовитыми животными. На границе вестготских владений возвышалась высокая скала, но­сившая название «скалы предков», с которой старики бросались вниз и умирали, когда жизнь становилась им в тягость. У фракийцев и герулов можно найти тот же обычай. Silvius It aliens говорит следующее об ис­панских кельтах: «Это народ, обильно проливающий свою кровь и как бы ищущий смерти. Как только кельт вступает в возраст, следующий за полным физическим расцветом, он с большой нетерпеливостью переносит свое существование и, презирая старость, не хочет дожидаться естественной смерти; своими руками кла­дет он конец своему существованию». По их мнению, людей, добровольно обретших смерть, ожидает бла­женная жизнь, и, наоборот, для того, кто умер от болезни или старческой дряхлости, уготована ужасная преисподняя. В Индии долгое время существовал та­кой же обычай. Благосклонного отношения к само­убийству, может быть, еще нельзя найти в книге Вед, но, во всяком случае, оно имеет очень древнее проис­хождение. Плутарх говорит следующее по поводу са­моубийства брамина Калана: «Он принес сам себя в жертву, согласно существовавшему среди мудрецов той страны обычаю». Квинт Курций пишет: «Среди них существует особый род грубых и диких людей, которым дается имя мудрецов; в их глазах считается заслугой предупредить день своей смерти, и они сжига­ют себя заживо, как только наступает старость или приходит болезнь. Ожидать спокойно своей смерти считается бесчестьем жизни; тела людей, умерших от старости, не удостаиваются никаких ^почестей; огонь считается оскверненным, если жертва еУо бездыханна». Аналогичные факты наблюдались на островах Фиджи, Новых Гебридах, у мангов и т. д. В Кеосе люди, пере­ступившие известный возраст, собирались на торжест­венном празднестве с головами, украшенными цвета­ми, и весело пили цикуту. Те же самые обычаи суще­ствовали у троглидитов и у Сиропэонов, прослави­вших себя своею высокою нравственностью.

Известно, что помимо стариков у этих же народов подобная участь ожидала вдов. Этот варварский обы­чай настолько внедрился в практику индусов, что ни­какие усилия англичан не могут уничтожить его. В 1817 г. в одной только бенгальской провинции по­кончили с собой 716 вдов, в 1821 г. на всю Индию приходилось 2366 таких случаев. Кроме того, если умирает принц крови или вождь, то за ним обязаны последовать все его слуги. Так бывало и в Таллии. Анри Мартен говорит, что похороны вождей пред­ставляли собой кровавые гекатомбы; вся одежда их, оружие, лошади, любимые рабы следовали за умер­шим господином, к ним присоединялись преданные воины, не нашедшие себе смерти в последнем бою, и все они предавались торжественному сожжению. Ни один преданный воин не должен был переживать свое­го вождя. У ашантиев после смерти короля его при­ближенные должны были покончить с собою. Наблю­датели встречались с подобными же обычаями на ост­ровах Гаваи.

Итак, мы видим, что у первобытных народов само­убийство— явление очень частое, но имеет свои характерные особенности.

В самом деле, все выше изложенные нами факты могут быть отнесены к одной из трех нижеследующих категорий:

1) Самоубийство людей престарелых или больных.

2) Самоубийство жен после смерти мужей.

3) Самоубийство рабов, слуг и т. д. после смерти хозяина или начальника.

Во всех этих случаях человек лишает себя жизни не потому, что он сам хотел этого, а в силу того, что он должен был так сделать. Если он уклоняется от испол­нения этого долга, то его ожидает бесчестье и чаще всего религиозная кара. Вполне естественно, что когда нам говорят о стариках, которые кончают с собою, то по первому впечатлению можно думать, что мы имеем здесь дело с человеком, уставшим от жизни, от невыносимых страданий, свойственных этому возрасту. Но если бы действительно самоубийство в данном случае не имело другого объяснения, если бы индивид убивал себя исключительно для того, чтобы избавиться от тяжкой жизни, то нельзя было бы сказать, что он обязан делать это. Нельзя человека заставлять пользоваться привилегией. Однако мы видим, что если он продолжает жить, то тем самым он лишается общего уважения; ему отказывают в установленных погре­бальных почестях, и, по общему верованию, его ожи­дают за гробом ужасные мучения. Общество оказыва­ет на индивида в данном случае определенное психи­ческое давление для того, чтобы он непременно покон­чил с собой. Конечно, общество играет некоторую роль и в эгоистическом самоубийстве, но влияние его далеко не одинаково в этих двух случаях. В первом случае роль его исчерпывается тем, что оно теряет связь с индивидом и делает его существование беспочвенным; во втором оно формально предписывает чело­веку покончить с жизнью. В первом случае оно внуша­ет и, самое большее, советует, во втором оно обязыва­ет и само определяет условия и обстоятельства, при которых обязательство это должно быть выполнено.

И общество требует подобного самопожертвования в социальных интересах. Если клиент не должен переживать своего патрона, а слуга — своего господина, значит, общественное устройство устанавливает между покровительствуемым и покровителем, между коро­лем и его приближенными настолько тесную связь, что не может быть и речи об отделении одних от других, и участь, ожидающая их всех, должна быть одинакова. Подданные должны всюду следовать за своим гос­подином, даже в загробной жизни, точно так же, как его одежды ~и его оружие; если бы был допустим иной порядок, социальная иерархия не была бы вполне тем, чем она должна быть. Тот же характер носит отноше­ние жены к мужу. Что касается стариков, которые обязаны не дожидаться естественной смерти, то, по всей вероятности, этот обычай, по крайней мере в большинстве случаев, покоится на мотивах религиозного порядка. В самом деле, дух, покровительствующий семье, поселяется в ее главе; с другой стороны, приня­то думать, что бог, обитающий в чужом теле, участву­ет в жизни этого тела, болеет и стареет -вместе с ним. Время не может расшатать силы одного без того, чтобы целая группа не оказалась в положении, угрожа­ющем ее существованию, раз охраняющее ее божество лишилось всякой силы. Поэтому в общих интересах отец не должен ожидать крайнего срока своей земной жизни, чтобы вовремя передать своим наследникам тот драгоценный дар, который он хранит в себе.

Такого объяснения вполне достаточно для того, чтобы понять, чем вызывается этот вид самоубийства. Если общество может принуждать некоторых из своих членов к самоубийству, то это обстоятельство обозна­чает, что индивидуальная личность в данной среде ценится очень низко. Первый признак самоопределе­ния личности — это признание за собою права на жизнь, права, которое нарушается только в исключи­тельных случаях, как, например, во время войны. Но эта слабая степень индивидуализации может в свою очередь иметь только одно объяснение. Для того что­бы индивид занимал такое незначительное место на фоне коллективной жизни, необходимо почти полное поглощение его личности той группой, к которой он принадлежит, и, следовательно, эта последняя должна являться очень крепко сплоченной. Но составные части могут в такой ничтожной степени пользоваться само­стоятельным существованием лишь в том случае, если целое представляет собою компактную и сплошную массу. И действительно, в другом месте мы показали, что в обществе, где наблюдаются подобные обычаи, имеется налицо такая крепкая спаянность его отдель­ных частиц. В силу немногочисленности составных элементов общества они все живут однородной жиз­нью и имеют общие идеи, чувства, занятия. В то же время, опять-таки в силу той же незначительности самой группы, она близка к каждому своему члену и легко может не терять его из виду; в результате коллективное наблюдение не прекращается ни на ми­нуту, касается всех сторон жизни индивида и срав­нительно легко предупреждает всякого рода расхожде­ние его с группой. В распоряжении индивида не имеет­ся, таким образом, средств создать себе особую среду, под защитой которой он мог бы развить все свои индивидуальные качества, выработать свою собствен­ную физиономию. Ничем не отличаясь от других чле­нов группы, индивид является только, так сказать, некоторой частью целого, не представляя сам по себе никакой ценности. При таких условиях личность це­нится так дешево, что покушения против нее со сторо­ны частных лиц вызывают только очень слабую ре­прессию. Вполне естественно, что личность еще менее защищена от коллективных требований; и общество, нисколько не колеблясь, требует от нее по самому ничтожному поводу прекращения жизни, которая так мало им ценится.

Можно считать вполне установленным, что здесь мы имеем дело с типом самоубийства, резко отлича­ющимся от рассмотренного выше. В то время как последний объясняется крайним развитием индивидуализма, первый имеет своей причиной недостаточное развитие индивидуализма. Один тип самоубийства вы­текает из того обстоятельства, что общество, разложи­вшееся в известных своих частях или даже в целом, дает индивиду возможность ускользнуть из-под своего влияния; другой же тип есть продукт абсолютной зави­симости личности от общества. Если мы назвали «эгоизмом» то состояние, когда человеческое «я» живет только личною жизнью и следует только своей личной воле, то слово «альтруизм» так же точно выражает обратное состояние, когда «я» не принадлежит самому человеку, когда оно смешивается с чем-то другим, чем оно само, и когда центр его деятельности находится вне его существа, но внутри той группы, к которой данный индивид относится. Поэтому то самоубийство, которое вызывается чрезмерным альтруизмом, мы и называем альтруистическим. Но так как характер­ным для данного типа самоубийства является то об­стоятельство, что оно совершается во имя долга, то и в самой терминологии должна быть оттенена эта его особенность; ввиду этого охарактеризованный нами сейчас тип самоубийства мы будем называть обяза­тельным альтруистическим типом самоубийства.

Наличность этих двух прилагательных необходима для полного определения данного типа, потому что не каждое альтруистическое самоубийство является обязательным. Существует целый ряд самоубийств, где властная рука общества чувствуется не в такой исключительной степени, и поэтому самоубийство носит более факультативный характер. Иначе говоря, альтруистическое самоубийство представляет собою некоторый вид, обнимающий различные разновидности. Одну из таких разновидностей мы уже рассмотрели,обратимся теперь к другим.

В тех обществах, о которых мы только что говори­ли, или в других, однородных с ними, часто наблюда­ется самоубийство, имеющее своим непосредственным и наглядным мотивом какое-нибудь совер­шенно ничтожное обстоятельство. Тит Ливии, Цезарь, Валерий Максим говорят нам с удивлением, гранича­щим с восторгом, о том величавом спокойствии, с ко­торым галльские и германские варвары кончали с со­бой. Некоторые кельты готовы были умереть ради денег или вина. Были среди них люди, не считавшие достойным отступать перед пламенем пожара или морским прибоем. Современные путешественники мо­гли наблюдать подобные случаи в массе у диких наро­дов. В Полинезии было достаточно самой легкой оби­ды для того, чтобы толкнуть человека на самоубийст­во; то же самое наблюдалось среди индейцев Северной Америки; достаточно супружеской ссоры или вспышки ревности, для того чтобы мужчина или женщина кончали с собой. У племени Дакота и Криксы малейшее огорчение вызывает самое отчаянное реше­ние. Известна та легкость, с которой японцы вспарыва­ют себе живот по самому незначительному поводу; передают, что существует даже особый вид дуэли, при котором состязаются не в искусстве нанесения ударов противнику, а в проворстве вспарывания себе живота своими собственными руками. Аналогичные факты на­блюдаются в Китае, Кохинхине, Тибете и Сиамском королевстве.

Во всех этих случаях человек лишает себя жизни без явно выраженного к тому принуждения. Однако этот вид самоубийства по природе своей ничем не отличает­ся от обязательного. Если общественное мнение формально не предписывает здесь покончить с собой, то относится к этому благосклонно. Если считается добродетелью и даже добродетелью par excllence не до­рожить своею жизнью, то наибольшие похвалы вызы­вает тот, кто уходит из жизни под влиянием самого легкого побуждения или даже просто ради бравады.

Самоубийство как бы удостаивается общественной премии, которая действует на человека воодушевляющим образом, и лишение этой награды имеет те же последствия, хотя и в меньшей степени, как само наказание. То, что делается в одном случае для избежания позора, повторяется в другом с целью завоевания большего уважения. Если с самого детства человек привыкает дешево ценить «свою» жизнь и презирать людей, слишком к ней привязанных, то вполне понят¬но и неизбежно, что он кончает с собой под влиянием самого незначительного предлога. Вполне естественно, что человек без всякого труда решается на жертву, которая для него так мало стоит. Так же, как и обязательное самоубийство, явление это составляет самую основную черту морали обществ, принадлежащих к низшему порядку. Так как такие общества могут существовать лишь при отсутствии у индивида всяких личных интересов, то необходимо, чтобы этот послед­ний был воспитан в духе полного самоотречения и са­моотвержения; отсюда вытекают этого рода само­убийства, в значительной своей части добровольные.

Точно так же, как и в том случае, когда общество более определенно предписывает индивиду покончить с собой, рассматриваемые самоубийства вызываются тем состоянием безличности или, как мы назвали его выше, «альтруизма», которым характеризуется вооо-ще мораль первобытного человека. Поэтому эту разновидность самоубийства мы также называем альтру­истической, и если с целью сильнее оттенить ее специальный признак мы прибавляем определение «факуль­тативный», то это надо понимать в том смысле, что данный вид самоубийства менее настоятельно диктует­ся обществом, чем те самоубийства, которые являются результатом безусловного обязательства. Эти две раз­новидности настолько тесно сливаются между собой, что невозможно даже определить, где начинается одна и где кончается другая.

Существует, наконец, целый ряд других случаев, когда альтруизм более непосредственно и с большей силой побуждает человека к самоубийству. В преды­дущих примерах он влечет индивида к самоубийству только при наличии известных обстоятельств: или че­ловеку требование умереть внушалось как долг, или каким бы то ни было образом затрагивалась его честь, или в силу какого-нибудь постигшего его несчастья жизнь совершенно теряла в его глазах всякую цен­ность. Но бывает и так, что человек убивает себя, упоенный исключительно самою радостью принесения себя в жертву, т. е. отречение от жизни само по себе и без всякой особой причины считается похвальным.

Индия — классическая страна для подобных само­убийств; уже под влиянием одного брахманизма ин­дусу легко покончить с собой. Правда, законы Ману говорят о самоубийстве с известным ограничением: человек должен достигнуть известного возраста или оставить после себя по крайней мере одного сына. Но, удовлетворив этим условиям, индус уже ничем не связан с жизнью. «Брахман, освободившийся от своего тела при помощи одного из способов, заве­щанных нам великими святыми без страха и горя, считается достойным быть допущенным в местопре­бывание Брахмы» («Законы Ману» VI.22). Хотя буд­дизму часто предъявляют обвинение в том, что он довел этот принцип до его крайних пределов и возвел самоубийство до степени религиозного обряда, но в действительности он скорее его осуждает. Конечно, согласно учению буддийской религии, нет высшего блаженства, как уничтожиться в Нирване; но такое отрешение от бытия может и должно быть осуще­ствимо уже в земной жизни, и для его реализации нет надобности в насильственных средствах. Во всяком случае, идея о том, что человек должен бежать от жизни, настолько совпадает с мировоззрением инду­сов, что ее можно найти в различных видах во всех главных сектах, произошедших от буддизма или образовавшихся одновременно с ним; таков, например, джайнизм. Хотя одна из канонических книг этой секты осуждает самоубийство, обвиняя его в том, что оно преувеличивает цену жизни, надписи, собранные в очень большом количестве храмов, свидетельствуют, что, в особенности среди южных последователей этой секты, самоубийство на религиозной почве — явление очень распространенное; так, например, здесь люди часто обрекают себя на голодную смерть.

Среди индусов очень распространен обычай искать смерти в водах Ганга и других священных рек. Найден­ные надписи говорят нам о королях и министрах, которые готовились кончить свои дни таким образом, и нас уверяют, что еще в начале XIX в. этот суеверный обычай был в полной своей силе.

У племени Билъ есть скала, с вершины которой люди бросались в знак религиозной преданности боже­ству Шива; в 1822 г. один офицер присутствовал при жертвоприношении такого рода. Существует поистине классический рассказ о фанатиках, которые массами раздавливались колесами идола Джаггернаута. Шарлевуа наблюдал такого же рода ритуал в Японии. «Очень часто можно видеть,— говорит он,— вдоль берегов моря целый ряд лодок, наполненных фанати­ками, которые или бросаются в воду, предварительно привязав к себе камни, или просверливают свои лодки и постепенно погружаются в море, распевая гимны в честь своих идолов. Громадная толпа зрителей сле­дит глазами за ними, возносит до небес их доброде­тели и просит их благословить себя, прежде чем они исчезнут под водой». Последователи секты Амида за­ставляют замуровывать себя в пещерах, где едва мож­но поместиться в сидячем положении и куда воздух проходит только через отдушину, и затем спокойно умирают голодною смертью. Другие взбираются на вершины высочайших скал, под которыми покоятся залежи серы и по временам вылетает пламя. Стоя на вершине, фанатики громко взывают к богам, прося принять в жертву их жизнь и послать на них пламя. Как только появляется огненный язык, они приветствуют его как знак согласия богов и головой вниз бросаются в пропасть. Память этих так называемых мучеников пользуется большим почетом.

Нет другого вида самоубийства, где бы сильнее был выражен альтруистический характер. Во всех этих случаях мы видим, как субъект стремится освободить­ся от своей личности для того, чтобы погрузиться во что-то другое, что он считает своею настоящей сущностью. Как бы ни называлась эта последняя, индивид верит, что он существует в ней и только в ней, и, стремясь к утверждению своего бытия, он вместе с тем стремится слиться воедино с этой су­щностью. В этом случае человек не считает своего теперешнего существования действительным. Безлич­ность достигает здесь своего максимума, и альтруизм выражен с полною ясностью. Но, возразят нам, не объясняется ли этот вид самоубийства только пес­симистическим взглядом человека на жизнь? Ведь если человек с такой охотой убивает себя, он, очевидно, не дорожит жизнью и, следовательно, представляет ее себе в более или менее безотрадных тонах. При такой точке зрения все самоубийства оказались бы похожими друг на друга. Между тем было бы большой ошибкой не делать между ними никакого различия; рассматриваемое отношение к жизни не всегда зависит от одной и той же причины, и потому, несмотря на кажущееся совпадение, оно является неодинаковым в различных случаях. Если эгоист, не признающий ничего реального в мире, кроме своей личности, не знает в жизни радости, то его нельзя ставить на одну доску с крайним альтруистом, неудержимая скорбь которого происходит оттого, что существо­вание индивидов ему кажется лишенным всякой ре­альности. Один отрывается от жизни, потому что не видит в ней для себя никакой цели и считает свое существование бессмысленным и бесполезным, другой убивает себя потому, что его желанная цель лежит вне этой жизни и последняя служит для него как бы препятствием. Различие мотивов сказывается, конечно, на последствиях, и меланхолия одного по природе своей глубоко разнится от меланхолии дру­гого. Меланхолия первого создана чувством неизле­чимой усталости и психической подавленности; она знаменует полный упадок деятельности, которая, не имея для себя никакого полезного применения, терпит окончательное крушение. Меланхолия альтруиста пол­на надежды: он верит, что по ту сторону этой жизни открываются самые радужные перспективы; подобное чувство вызывает даже энтузиазм, нетерпеливая вера стремится сделать свое дело и проявляет себя актом величайшей энергии.

В конце концов одного более или менее мрачного взгляда на жизнь недостаточно для объяснения интенсивной наклонности к самоубийству у определен­ного народа. Так, например, пребывание на земле вовсе не рисуется христианину в более приветливом свете, чем последователю секты джайнов. Жизнь представляется христианину в виде цепи тяжких испы­таний; христианская душа надеется обрести свою настоящую обитель тоже не на этой земле, но тем не менее мы знаем, какое отвращение к акту са­моубийства проповедует и внушает христианство. Это обстоятельство объясняется тем, что христианские об­щества уделяют индивиду гораздо больше места, чем общества, о которых мы только что говорили. На каждом христианине лежат определенные личные обя­занности, от исполнения которых он не может ук­лониться; только в зависимости от того, насколько хорошо верующий исполнит свой долг здесь, на земле, ему приуготовлены высшие радости и награды на небе, и эти радости — только личные, как и дела, которые дали на них право. Таким образом, уме­ренный индивидуализм, присущий духу христианства, помешал ему отнестись благосклонно к самоубийству наперекор его теориям о человеке и его судьбе.

Системы метафизические и религиозные, служащие как бы логической рамкой для этих моральных обычаев, доказывают нам, что именно таково и есть их происхождение и значение. Уже давно замечено, что подобные системы существуют обыкновенно наряду с пантеистическими верованиями. Без сомнения, джайнизм, так же как и буддизм, атеистичен; но пантеизм, безусловно, еще теистичен. Главной характерной чер­той пантеизма является идея о том, что все реальное в индивиде не относится к его природе, что душа, одухотворяющая его, не есть его душа и что в силу этого нет и не может быть индивидуального бытия. Именно эта догма и легла в основание учения индусов, она встречается уже в брахманизме. Наоборот, там, где начало существ не сливается с ними, но само мыслится в индивидуальной форме, т. е. у моноте­истических народов, к которым принадлежат евреи, христиане, магометане, или у политеистов — греков, латинян — данная форма самоубийства является ис­ключительной, и нигде нельзя встретиться с нею в ка­честве религиозного обычая. Следовательно, можно думать, что между этой формой самоубийства и пан­теизмом действительно существует причинная связь. Так ли это?

Допущение, что именно пантеизм вызвал этот род самоубийства, не может быть принято; людьми управляют не абстрактные идеи, и исторический ход собы­тий нельзя объяснить игрой чистых метафизических понятий. У народов, так же как и у индивидов, пред­ставления имеют раньше всего своей задачей выразить ту реальность, которая не ими создана, но от которой, наоборот, сами они истекают и если затем могут видо­изменить ее, то только в очень ограниченной степени. Религиозные концепции создаются социальной средой, а отнюдь не создают ее, и если, вполне сформировав­шись, они реагируют в свою очередь на породившие их причины, то эта реакция не может быть особенно глубокой. Поэтому если основой пантеизма является более или менее коренное отрицание индивидуально­сти, то понятно, что подобная религия может образо­ваться только среди такого общества, где человеческая индивидуальность совсем не ценится, т. е. где она по­глощена без остатка самим обществом. Человек не может представить себе мир иначе как по образцу того небольшого социального мирка, в котором он живет. Религиозный пантеизм поэтому есть только следствие и отражение пантеистической организации общества. Следовательно, этой последней и определяется тот особый вид самоубийства, который везде находится в связи с пантеистическим миропониманием.

Таким образом, шы установили и второй тип са­моубийств, состоящий в свою очередь из трех разновидностей: обязательное альтруистическое само­убийство, факультативное альтруистическое самоубий­ство и чисто альтруистическое самоубийство, совер­шеннейшим образцом которого служит самоубийство мистическое. Во всех этих формах альтруистическое самоубийство представляет поразительный контраст с эгоистическим. Первое связано с той жестокой мо­ралью, которая не признает ничего, что интересует только одного индивида, второе — с той утонченной этикой, которая настолько высоко ставит человечес­кую личность, что эта личность не может уже более ничему подчиняться.

Между этими двумя типами лежит все то расстоя­ние, которое разделяет первобытные народы от наро­дов, достигших вершин цивилизации.

Однако если общества низшего порядка являются par excellence средой для альтруистического самоубийства, то это последнее встречается также и во времена более развитой цивилизации. Под эту рубрику, напри­мер, можно подвести известное число христианских мучеников. Многие из них были в сущности самоубий­цами и если не кончали с собой собственноручно, то охотно позволяли убивать себя. Если они не сами умерщвляли себя, то всеми силами искали смерти и ве­ли себя так. что неизбежно навлекали ее на себя. Для того чтобы признать в известном факте самоубийство, совершенно достаточно того, чтобы действие, неминуемо влекущее за собой смерть, было совершено в со­знании этого последствия. С другой стороны, тот страстный энтузиазм, с которым первые христиане шли на смерть, показывает нам, что в этот момент они совершенно отрекались от своей личности ради той великой идеи, которой хотели быть носителями. Весь­ма вероятно, что эпидемические самоубийства, кото­рые несколько раз опустошали средневековые мона­стыри и которые, по-видимому, создавались религиоз­ным рвением, по характеру своему принадлежали к той же группе.

В наших современных обществах, где индивидуаль­ная личность все более и более эмансипируется от коллективной, подобный вид самоубийства не может быть частым явлением. Конечно, будет вполне прави­льно сказать, что и солдаты, предпочитающие смерть позору поражения, подобно коменданту Борепэру или адмиралу Вильневу, и несчастные, убивающие себя, чтобы избавить свою семью от бесчестья, поступают так в силу альтруистических мотивов. И те, и другие отказываются от жизни в силу того, что у них есть нечто такое, что они любят сильнее самих себя. Но вышеприведенные случаи носят исключительный хара­ктер. Однако и в настоящее время существует..социа­льная среда, где альтруистический тип самоубийств может считаться явлением обыденным,— это армия.

Для всех европейских стран установлено, что склон­ность у военных к самоубийству значительно интенсивнее, чем у лиц гражданского населения того же возраста. Разница колеблется от 25 до 900%.

Дания является единственной страной, где процент самоубийств в обеих группах населения почти совпадает: 388 случаев самоубийства на 1 млн среди гражданс­кого элемента и 382 случая — среди солдат за период 1846—1856 гг. В эту цифру не входит число само­убийств среди офицеров.

Этот факт тем сильнее поражает с первого взгляда, что, как казалось бы, очень многие причины предох­раняют армию от самоубийств. Прежде всего надо взять во внимание, что в физическом отношении армия представляет собою цвет страны. Выбранные с боль­шим старанием, солдаты не могут иметь значительных физических недостатков. Кроме того, корпоративный дух, совместная жизнь должны были бы оказывать здесь то профилактическое влияние, которое обыкно­венно наблюдается в других подобных случаях. Чем же объясняется такое повышение процента само­убийств?

Так как простые рядовые всегда не женаты, то в этом явлении хотели видеть результат холостой жиз­ни; но прежде всего безбрачие не должно было бы в армии иметь таких печальных последствий, как среди гражданского населения, потому что, как мы уже гово­рили раньше, солдат не изолирован: он является чле­ном твердо организованного общества, которое по характеру своему отчасти может заменить ему семью. Но как бы ни относились к соображениям, на которых покоится эта гипотеза, у нас всегда есть средство фак­тически проверить его, изолировав данный фактор; для этого достаточно сравнить число самоубийств солдат с числом самоубийств холостяков того же возраста. За период 1885—1890 гг. во Франции насчитывалось 380 случаев самоубийства на 1 млн во всей армии; в то же время неженатые в возрасте 20—25 лет гражданского населения давали 237 случаев. На 100 самоубийств гражданских холостяков приходится 160 самоубийств среди военных; следовательно, мы имеем коэффициент увеличения, равный 1,6, вне всякой зависимости от безбрачия.

Если брать отдельно число самоубийств среди ун­тер-офицеров, то коэффициент этот станет еще выше. За период 1867—1874 гг. 1 млн унтер-офицеров давал среднее число в 993 случая. По данным переписи 1866 г., средний возраст их был немногим выше 31 го­да. Правда, мы не знаем, какой высоты достигал в это же время процент самоубийств среди холостых 30-летнего возраста в гражданском населении. Приводи­мые нами сведения относятся к значительно более позднему времени (1889—1891 гг.), и к тому же они являются единственными, которые мы имеем в ин­тересующей нас сейчас области; но если взять за исход­ный пункт даваемые ими цифры, ошибка, которую мы совершим, не будет иметь другого результата, как понижение коэффициента увеличения у унтер-офицеров ниже того уровня, на котором он стоит на самом деле. Действительно, так как число самоубийств второго периода по сравнению с первым удвоилось, то процент среди холостых рассматриваемого нами возраста со­ответственно этому, конечно, тоже увеличился. Поэто­му, сравнивая число самоубийств унтер-офицеров за период 1867—1874гг. с числом самоубийств среди холостых за период 1889—1891 гг., мы можем только затушевать, а отнюдь не преувеличить то дурное вли­яние, которое военная профессия оказывает на наклон­ность к самоубийству. Если, несмотря на эту погреш­ность, мы все же находим коэффициент увеличения, то мы можем быть уверены не только в том, что это увеличение действительно существует, но и в том, что оно значительно выше, чем это показывают наши ста­тистические данные. В 1889—1891 гг. 1 млн холостых 31 года давали от 394 до 627 самоубийств, в среднем — 510. Это число относится к 993, как 100 к 194. Значит, мы имеем коэффициент увеличения, равный 1,94, и его можно повысить почти до 4, не боясь переступить действительно существующего уровня.

Наконец, корпус офицеров за период 1862—1878 гг. давал в среднем 430 самоубийств на 1 млн. Средний их возраст, который не должен особенно сильно менять­ся, равнялся в 1866 г. 37 годам и 9 месяцам. Ввиду того что многие из офицеров женаты, сравнивать их надо не с холостяками этого же возраста, но с общей массой мужского населения, женатого и холостого вместе. В 1863—1868 гг. 1 млн мужчин всевозможных семей­ных положений 37-летнего возраста давал немногим более 200 случаев. Это число относится к 430, как 100 к 215, т. е. мы имеем коэффициентом увеличения циф­ру 2,15, совершенно не зависящую ни от брака, ни от условий семейной жизни.

Этот коэффициент в зависимости от разных ступе­ней военной иерархии колеблется между 1,6 и 4 и мо­жет быть объяснен только причинами, присущими ис­ключительно военной службе. Правда, это повышение числа самоубийств среди военных установлено нами только относительно Франции; для других стран мы не имеем данных, необходимых для того, чтобы было возможно изолировать влияние безбрачия. Но так как французская армия меньше всех других, за исключени­ем датской, страдает от самоубийств, то можно быть уверенным, что наш вывод имеет общий характер и должен быть даже еще усилен в применении к оста­льным европейским странам. Чем можно объяснить подобное явление?

В качестве причины называли алкоголизм, как го­ворят, сильнее развитый среди армии, чем среди граж­данского населения. Но раньше всего, как уже было нами установлено выше, алкоголизм не имеет вообще определенного влияния на процент самоубийств; сле­довательно, в частности он не должен оказывать вли­яния и на процент самоубийств среди военных. Затем, тех нескольких лет военной службы (3 года во Франции и 2 1/2 в Пруссии), которые выпадают на долю мужс­кого населения, недостаточно для того, чтобы выработать из новобранцев закоренелых алкоголиков, и пото­му громадный контингент самоубийств в армии не может объясняться этой причиной. Наконец, по заклю­чению даже наблюдателей, приписывающих самое бо­льшое значение алкоголизму, оказывается, что только 1\10 всех случаев самоубийства в армии могла бы быть отнесена на счет его влияния. Следовательно, даже в том случае, если бы число самоубийств на почве алкоголизма среди солдат было в 2 или в 3 раза больше, чем среди гражданского населения того же возраста — что еще не доказано, то все-таки оставался бы значительный перевес на стороне самоубийств в ар­мии, для которого пришлось бы искать другого объяс­нения.

Мотив, который наиболее часто приводится в та­ких случаях,— это отвращение к военной службе. Такое объяснение вполне согласуется с тем мнением, что самоубийство вообще вызывается тяжелыми услови­ями существования; строгость дисциплины, отсутствие свободы, полное лишение всяких удобств — все это заставляет человека смотреть на жизнь в казарме как на нечто исключительно невыносимое. Аргументирующие таким образом забывают, что есть много дру­гих, еще более тяжелых профессий, которые тем не менее не увеличивают наклонности к самоубийству. Солдат по крайней мере всегда обеспечен в смысле жилища и питания. Но каково бы ни было значение вышеприведенных соображений, следующие факты го­ворят нам о том, что этого упрощенного объяснения недостаточно.

1) Логика заставляет допустить, что отвращение к военной службе должно сильнее чувствоваться в течение первых годов службы, а затем ослабевать по мере того, как солдат начинает привыкать к жизни в казарме. По истечении известного времени проис­ходит некоторая акклиматизация либо в силу привыч­ки, либо потому, что наиболее непокорный элемент или дезертирует, или кончает с собой. И эта акклима­тизация тем глубже пускает свои корни, чем дальше продолжается служба под знаменами. Если бы переме­на привычек и невозможность приспособиться к ново­му образу жизни определяли специальную наклон­ность солдата к самоубийству, то коэффициент увели­чения должен был бы уменьшаться по мере того, как подвигается вперед военная служба. В действительно­сти же этого нет.

Во Франции меньше чем за 10 лет службы процент самоубийств почти утраивается, тогда как для холостых гражданского населения он за это же время повы­шается всего с 237 до 394. В английской армии в Индии за 20 лет службы процент самоубийств поднимается в 8 раз; нигде и никогда мы не увидим, чтобы процент этот прогрессировал настолько быстро среди граж­данского населения. В этом мы имеем новое доказате­льство того, что повышенная наклонность к самоубий­ству, свойственная военным, не становится меньше по истечении первых лет службы.

То же самое, по-видимому, происходит в Италии. Правда, в нашем распоряжении нет относительных цифр для наличного состава по отдельным годам. Но валовые цифры почти одинаковы для всех трех лет военной службы: 15,1 —для первого, 14,8—для второго, 14,3—для третьего года. Не подлежит сомнению, что наличный состав армии уменьшается с каждым годом службы вследствие смертности, преобразований полков, ухода в отставку и т. д. Абсолютные цифры могли удержаться на одном уровне только при том условии, чтобы относительные цифры значительно по­высились. Однако нет ничего невероятного в том, что в некоторых странах известное число самоубийств в начале службы нужно приписать именно перемене образа жизни. Действительно, в Пруссии самоубийства исключительно часто встречаются в течение первых 6 месяцев службы. Точно так же в Австрии на 1000 слу­чаев приходится 156, совершенных в течение первых 3 месяцев службы, что составляет, без сомнения, очень значительную сумму. Но эти факты нисколько не противоречат предыдущему. Весьма возможно, что поми­мо временного увеличения, происходящего в период пертурбации, вызванной внезапным изменением жиз­ненной обстановки, существует еще и другое, определяемое совсем иными причинами и прогрессирующее согласно тому закону, который мы наблюдали во Фра­нции и в Англии. В конце концов в самой Франции уровень второго и третьего года несколько ниже первого, что не препятствует, однако, дальнейшему повы­шению числа самоубийств.

2) Военная жизнь является значительно менее труд­ной, менее суровой для офицеров и унтер-офицеров, чем для солдат. Поэтому коэффициент увеличения в двух первых категориях должен быть ниже, чем в третьей. В действительности же происходит совер- -шенно обратное; мы уже установили это для Франции; то же самое повторяется и в других странах. В Италии^ офицерство за период 1871 —1878 гг. давало среднюю годовую в 565 случаев самоубийств на 1 млн, тогда как нижние чины давали только 230 случаев (по Морселли). Для унтер-офицеров процент самоубийств еще больше — свыше 1000 случаев на 1 млн. В Пруссии нижние чины дают 560 самоубийств на 1 млн, в то время как унтер-офицеры —1140. В Австрии одно са­моубийство офицера приходится на 9 самоубийств сре­ди солдат, тогда как, без всякого сомнения, в армии на каждого офицера имеется более чем 9 нижних чинов. Точно так же, хотя унтер-офицеров меньше чем по одному на двух солдат, одно самоубийство среди пер­вых приходится на 2,5 среди вторых.

3) Отвращение к военной службе должно ощущаться в меньшей степени у тех, кто выбирает ее по призванию. Вольноопределяющиеся и сверхсрочные должны были бы проявлять меньшую наклонность к самоубийству; между тем в действительности именно в этой-то среде и наблюдается исключительно сильная к нему наклон­ность.

Итак, всего более испытывают влечение к самоубий­ству те чины армии, у которых наибольшее призвание к военной карьере, которые наиболее свободны от связанных с нею неудобств и лишений. Отсюда вытека­ет, что специфический для этой профессии коэффициент увеличения самоубийств имеет своей причиной не от­вращение к службе, а, наоборот, совокупность навыков, приобретенных привычек или природных предрасполо­жений, составляющих так называемый военный дух. Первым качеством солдата является особого рода без­личие, какого в гражданской жизни в такой степени нигде не встречается. Нужно, чтобы солдат низко ценил свою личность, если он обязан быть готовым принести ее в жертву по первому требованию начальства. Даже вне этих исключительных обстоятельств, в мирное вре­мя и в обыденной практике военного ремесла, дисцип­лина требует, чтобы солдат повиновался не рассуждая и иногда даже не понимая. Но для этого необходимо духовное самоотрицание, что, конечно, несовместимо с индивидуализмом. Надо очень слабое сознание своей индивидуальности для того, чтобы так спокойно и по­корно следовать внешним импульсам. Одним словом, правила поведения солдата лежат вне его личности; а это и есть характеристическая черта альтруизма. Из всех элементов, составляющих наше современное обще­ство, армия больше всего напоминает собой структуру общества низшего порядка. Подобно им, армия состо­ит из компактной массивной группы, поглощающей индивида и лишающей его всякой свободы движения. Так как подобное моральное состояние является естест­венной почвой для альтруистического самоубийства, то есть полное основание предполагать, что самоубийство среди военных носит такой же характер и имеет такое же происхождение.

Таким путем можно объяснить себе, почему коэф­фициент увеличения самоубийств возрастает вместе с продолжительностью военной службы; это — оттого, что способность к самоотречению, обезличение развиваются как результат продолжительной дрессиров­ки. Точно так же, поскольку военный дух развит сильнее среди сверхсрочников и среди офицеров, чем среди простых рядовых, постольку вполне естественно, что первые два класса обладают более сильно вы­раженной наклонностью к самоубийству, чем третий. Эта гипотеза дает нам даже возможность понять странное на первый взгляд превосходство в этом отношении унтер-офицеров над офицерами. Если они чаще лишают себя жизни, то это происходит потому, что не существует другой должности, которая тре­бовала бы от субъекта в такой степени привычки к пассивному повиновению. Как бы ни был дисци­плинирован офицер, но в известной мере он должен быть способным к проявлению инициативы; поле его деятельности более широко, и в силу этого инди­видуальность его больше развита. Условия, благопри­ятные для альтруистического самоубийства, менее ре­ализованы в офицерской корпорации, чем среди унтер-офицеров; первые живее чувствуют ценность жизни, и им поэтому труднее отказаться от нее. Это объ­яснение дает нам не только возможность понять мно­гие уже рассмотренные факты, но, кроме того, под­тверждается еще следующими данными.

1) Коэффициент увеличения самоубийств среди во­енных тем выше, чем меньше общая масса гражданского населения проявляет склонности к самоубийству, и наоборот. Дания по части самоубийств классическая страна, и солдаты в ней убивают себя не чаще, чем остальная масса населения. По числу самоубийств за нею следом идут Саксония, Пруссия, Франция; в них армия не особенно сильно страдает от самоубийств; коэффициент увеличения колеблется между 1,25 и 1,77. Напротив, этот коэффициент очень значителен для Австрии, Италии, Соединенных Штатов и Англии; все это те страны, где случаи самоубийства среди граж­данского населения очень немногочисленны. Розен-фельд в уже цитированной нами раньше статье класси­фицировал главные европейские страны с точки зрения числа самоубийств среди военных и, не задаваясь це­лью вывести из этой классификации какое-нибудь опре­деленное заключение, пришел к тем же результатам.

За исключением того, что Австрия должна была бы стоять выше Италии, обратная пропорциональность здесь вполне выдержана. Австро-Венгрия дает нам еще более поразительную картину. Наиболее высокий коэффициент наблюдается там в тех частях войск, которые расположены в об­ластях с наименьшим числом самоубийств среди граж­данского населения, и обратно.

Существует только одно исключение в лице тер­ритории Инсбрука, где уровень самоубийств среди гра­жданского населения стоит низко, а коэффициент уве­личения не поднимается выше среднего. В Италии из всех военных округов меньше всего самоубийств на­считывается в Болонье (180 случаев на 1 млн), но прочее население чаще всего прибегает к самоубийству именно здесь (89,5). Апулия и Абруцца, наоборот, насчитывают больше всего самоубийств среди воен­ных (370 и 400 на 1 млн и только 15 или 16 среди гражданских элементов). Для Франции можно сделать вполне аналогичное замечание. Парижский военный округ имеет 260 самоубийств на 1 млн жителей и зна­чительно уступает Бретани, где мы имеем 440. Даже в Париже коэффициент увеличения должен быть незна­чительным, ибо в департаменте Сены на 1 млн холос­тых в возрасте 20—25 лет приходится 214 само­убийств.

Все эти факты доказывают нам, что причины час­тых самоубийств в армии не только различны, но и диаметрально противоположны тем, которые вызы­вают самоубийство среди гражданского населения. В современных сложных европейских обществах само­убийства граждан обязаны своим существованием крайне развитому индивидуализму, неизбежно сопро­вождающему нашу цивилизацию. Самоубийство в ар­мии должно зависеть от противоположного психичес­кого предрасположения, от слабого развития индиви­дуальности, т. е. от того, что мы назвали альтруиз­мом. И действительно, те народы, у которых особенно часто случаются самоубийства в армии, являются в то же время наименее цивилизованными, и нравы их бли­же всего подходят к обществам низшего порядка. Тра­диционализм, этот главный противник всякого прояв­ления индивидуализма, гораздо больше развит в Ита­лии, Австрии и даже в Англии, чем в Саксонии, Прус­сии и Франции. Он более живуч в Заре, Кракове, чем в Граце и Вене, в Апулии, чем в Риме и Болонье, в Бретани, чем в департаменте Сены. Так как традици­онализм предохраняет от эгоистического самоубийства, то легко понять, что там, где он еще в силе, гражданское население мало склонно к самоубийству. Но он сохраняет свое профилактическое влияние толь­ко до тех пор, пока действует с умеренной силой. Если традиционализм переходит известный предел, то он сам становится источником самоубийств. Но, как мы уже знаем, армия неизбежно стремится его преувели­чить и способна преступить меру тем решительнее, чем больше ее собственное действие поддерживается и уси­ливается влиянием окружающей среды. Воспитание, которое она дает, приводит к результатам тем более ярким, чем лучше оно согласовано с идеями и чувст­вами самого гражданского населения, потому что тог­да оно не встречает никакого сопротивления. Напро­тив, там, где военный дух беспрестанно и энергично осуждается общественной моралью, он не может быть так же силен, как там, где вся окружающая среда влияет на молодого солдата в том же самом направле­нии. Теперь понятно, что в таких странах, где начало альтруизма развито достаточно для того, чтобы в из­вестной мере защитить общую массу населения, армия развивает его до такой степени, что оно становится причиной значительного возрастания самоубийств.

2) Во всех армиях специальные, избранные войска обладают в то же время и наибольшим коэффициен­том возрастания самоубийств.

Последняя цифра, взятая по отношению к холостя­кам 1889—1891 гг., значительно приуменьшена, и/все же она много выше, чем в ординарных войсках. Точно так же в алжирской армии, которая считается среди войсковых частей образцовой, за период 1872 -1878 гг. число самоубийств было вдвое больше по сравнению с войсками, расквартированными в самой Франции (570 самоубийств на 1 млн вместо 280). На­именее подверженными самоубийству оказываются понтоньеры, саперы, санитарные служители, рабочие в администрации, т. е. все те, на ком менее всего отражается военный дух. Точно так же в Италии, в то время как армия вообще за период 1878—1881 гг. давала только 430 случаев на 1 млн, у стрелков было 580 случаев, у карабинеров — 800 и в военных школах и учебных батальонах—1010.

Специальные части войск отличаются особенно интенсивным развитием духа военного самоотверже­ния и самоотречения. Значит, самоубийство в армии варьирует в прямой зависимости от этого морального состояния.

3) Последним доказательством этого закона явля­ется то, что самоубийство среди военных всюду умень­шается. В 1862 г. во Франции приходилось 630 случаев на 1 млн, в 1890 г. их было уже только 280. Некоторые полагают, что подобное уменьшение объясняется но­вым законом, сократившим срок службы. Но это умень­шение началось значительно раньше введения ново­го закона, а именно в 1862 г., и продолжалось непре­рывно, если не считать довольно значительного повы­шения в 1882—1888 гг. С этим явлением мы встречаемся всюду. Число самоубийств в прусской армии вместо 716 случаев на 1 млн в 1877 г. спустилось до 550 в 1890г.; в Бельгии вместо 391 в 1885 г. их насчитывалось 185 в 1891 г.; в Италии вместо 431 в 1876 г.— 389 в 1892 г. В Австрии и Англии уменьше­ние числа самоубийств мало заметно, но, во всяком случае, нет и увеличения (1209 в 1892 г. в первой из этих стран и 210 — во второй в 1890 г. вместо 1277 и 217 в 1876г.).

Если предполагаемое нами объяснение правильно, то дело именно так и должно происходить. Можно считать установленным, что во всех странах одновре­менно наблюдается падение старого военного духа. Хорошо это или худо, но только прежние привычки , пассивного послушания, абсолютного подчинения — одним словом, полного безличия мало-помалу при- • шли в противоречие с требованиями общественной совести и потеряли под собой почву. В соответствии с новыми веяниями дисциплина стала менее требова­тельной и стеснительной для индивида. Замечательно, что за этот же период времени в этих же самых странах число самоубийств среди гражданского населения без­остановочно увеличивалось. Новое доказательство то­го, что причины, от которых оно зависит, по природе своей противоположны причине, обусловливающей специфическую наклонность к самоубийству среди со­лдат.

Все убеждает нас в том, что самоубийство в армии представляет собою только известную форму альтруистического самоубийства. Конечно, мы не желаем сказать этим, что все частные случаи самоубийства в полках носят этот определенный характер или имеют только такое происхождение.

Солдат, надевающий военную форму, не делается совершенно новым человеком; следы его предыдущей жизни, влияние полученного им воспитания — все это не может исчезнуть как бы по мановению волшебной палочки; и кроме того, он не настолько отделен от остального общества, чтобы совершенно не участво­вать в общественной жизни. Самоубийство солдата по своим мотивам и по своей природе может иногда не иметь ничего военного. Но если устранить эти отдель­ные случаи, не имеющие между собою никакой связи, то остается сплоченная однородная группа, обнима­ющая собой большинство самоубийств в армии; и здесь определяющую роль играет то состояние аль­труизма, вне которого не может быть военного духа. В лице этой группы мы имеем как бы пережиток самоубийств, свойственных обществам низшего поряд­ка; ведь и сама военная мораль некоторыми своими сторонами составляет как бы пережиток морали пер­вобытного человечества. Под влиянием этого предрас­положения солдат лишает себя жизни при первом стол­кновении с жизнью, по самому ничтожному поводу: вследствие отказа в разрешении отпуска, вследствие выговора, незаслуженного наказания или неудачи по службе; убивает себя по причине ничтожного оскорбле­ния, мимолетной вспышки ревности или даже просто потому, что на его глазах кто-нибудь покончил с со­бой. Здесь мы находим объяснение тех явлений зараже­ния, которые так часто наблюдаются в армии. Выше мы приводили целый ряд относящихся сюда примеров.

Подобные факты были бы необъяснимы, если бы самоубийство в корне своем зависело от индивидуальных причин. Нельзя же допустить, чтобы простой случай собрал именно в одном полку, на одной тер­ритории такое большое число лиц, по своему орга­ническому сложению предрасположенных к самоубийству. С другой стороны, еще менее допустимо пред­положение, чтобы была возможна такая эпидемия под­ражания со стороны индивидов, нисколько не предрасположенных к самоубийству; но все легко объясняется, если согласиться с тем, что военная карьера развивает в человеке такой строй души, который непреоборимо тянет его расстаться с жизнью. Вполне естественно, что этот душевный строй встречается в той или другой степени у большинства людей, от­бывающих военную службу, а так как именно он представляет почву, наиболее благоприятную для са­моубийств, то нужен очень небольшой толчок для того, чтобы претворить в действие готовность убить себя, скрытую в человеке рассматриваемого морально­го склада. Для этого достаточно простого примера, и поэтому-то поступок одного лица с силою взрыва распространяется среди людей, заранее подготовлен­ных следовать ему.

III

Теперь читателю будет более понятно наше желание дать объективное определение факту самоубийства и неизменно придерживаться его в ходе изложения. Хотя альтруистическое самоубийство и содержит в се­бе все характерные черты самоубийства вообще, но в своих наиболее ярких и поразительных проявлениях приближается к той категории человеческих поступков, к которым мы привыкли относиться с полным уважением и даже восторгом; поэтому мы очень часто от­казываемся даже признать в нем факт самоубийства.

В глазах Эскироля и Фальрэ смерть Катона и жи­рондистов не была самоубийством. Но если те самоубийства, которые своею видимой и непосредственной причиной имеют дух отречения и самоотвержения, не заслуживают такой квалификации, то последняя не может быть применена и к тем самоубийствам, кото­рые происходят от того же морального расположения, хотя и менее очевидного; ибо вторые отличаются от первых только некоторыми оттенками. Если житель Канарских островов, бросающийся в пропасть в честь своего бога, не самоубийца, то нельзя дать этого на­звания и последователю секты Джина, если он убивает себя для того, чтобы войти в Ничто; точно так же дикарь, отказывающийся под влиянием аналогичного умственного состояния от жизни после какого-нибудь незначительного оскорбления или даже просто для того, чтобы доказать свое презрение к жизни, в свою очередь не может быть назван самоубийцей, равно как и разорившийся человек, не желающий пережить свое­го позора, и, наконец, те многочисленные солдаты, которые ежегодно увеличивают сумму добровольных смертей. Все эти явления имеют своим общим корнем начало альтруизма, которое в равной степени является и причиной того, что можно было бы назвать героическим самоубийством. Быть может, все эти факты надо отнести к категории самоубийств и исключить из нее только те случаи, в которых имеется налицо совер­шенно чистый мотив самоубийства? Но раньше всего, что может нам послужить критерием для такого раз­деления? С какого момента мотив перестает быть достаточно похвальным, чтобы руководимый им посту­пок мог быть квалифицирован как самоубийство? Разделяя коренным образом эти две категории фактов, мы тем самым лишаем себя возможности разобраться в их природе, потому что характерные для этого типа черты всего резче выступают в обязательном альтруистическом самоубийстве; все остальные разновидно­сти составляют только производные формы. Итак, нам приходится или признать недействительной об­ширную группу весьма поучительных фактов, или же, если не отбрасывать их целиком, то, помимо того что мы можем сделать между ними только самый пра­вильный выбор, мы поставим себя в полную невоз­можность распознать общий ствол, к которому от­носятся те факты, которые мы сохраним. Таковы те опасности, которым подвергается человек, если он определяет самоубийство в зависимости от внушае­мых ему субъективных чувств.

Кроме того, те доводы и те чувства, которыми оправдывается подобное исключение, и сами-то по себе не имеют никакого основания. Обыкновенно опи­раются на тот факт, что мотивы, вызывающие не­которые самоубийства альтруистического характера, повторяются в слегка только измененном виде, в ос­нове тех актов, на которые весь мир смотрит как на глубоко нравственные. Но разве дело обстоит иначе относительно эгоистического самоубийства? Разве чу­вство индивидуальной автономии не имеет нравствен­ного достоинства так же, как и чувство обратного порядка? Если альтруистическое чувство есть предпо­сылка известного мужества, если оно закаляет сердца и даже при дальнейшем развитии очерствляет их, то чувство индивидуалистическое размягчает сердца и от­крывает к ним доступ милосердия. В той среде, где властвует альтруистическое самоубийство, человек всегда готов пожертвовать своею жизнью, но зато он так же мало дорожит и жизнью других людей. Наоборот, там, где человек настолько высоко ставит свою индивидуальность, что вне ее не видит никакой цели в жизни, он с таким же уважением относится и к чужой жизни. Культ личности заставляет его стра­дать от всего того, что может ее умалить даже у себе подобных. Более широкая способность симпатически переживать человеческое страдание заступает на место фанатического самоотвержения первобытных времен.

Итак,  и тот, и другой тип самоубийства являются только преувеличенной или уклонившейся от правиль­ного развития формой какой-либо добродетели. Но в таком случае пути их воздействия на моральное сознание не настолько разнятся между собою, чтобы дать нам право создавать так много зависящих от этого отдельных видов.

ГЛАВА V. АНОМИЧНОЕ САМОУБИЙСТВО

Общество является не только тем объектом, на кото­рый с различной интенсивностью направляются чувст­ва и деятельность индивидов; оно представляет собой также управляющую ими силу. Между способом про­явления этой регулирующей силы и социальным про­центом самоубийств существует несомненное соотно­шение.

I

Известно, что экономические кризисы обладают спосо­бностью усиливать наклонность к самоубийству.

В 1873 г. в Вене разразился такой кризис, достигший своего апогея в 1874 г., и в то же самое время можно было констатировать увеличение числа самоубийств. В 1872 г. насчитывался 141 случай, в 1873 г. их было уже 153, в 1874 г.—216, т. е. число их увеличилось на 51% по отношению к 1872 г. и на 41% — по отношению к 1873 г. Что это увеличение единственной своей причи­ной имело экономическую катастрофу, доказывается тем, что особенно высоко оно было в самый острый момент кризиса, а именно в течение первых 4 месяцев 1874 г. С 1 января по 30 апреля 1871 г. зарегистрирова­но 48 самоубийств, в 1872 г.—44 и в 1873 г.—43; в 1874 г. их насчитывалось за тот же период 73. Мы имеем здесь, следовательно, увеличение на 70%. Тот же самый кризис охватил одновременно Франкфурт-на-Майне. В течение годов, предшествовавших 1874 г., среднее годовое число самоубийств равнялось там 22, в 1874 г. их было уже 32, т. е. на 45% больше.

Еще очень ярко у всех сохранилось в памяти вос­поминание о знаменитом крахе, постигшем парижскую биржу в 1882 г. Последствия его дали себя чувствовать не только в одном Париже, но и во всей Франции. С 1874 до 1876 г. увеличение среднего годового числа самоубийств не превышало 2%; в 1882 г. оно достигает 7%. Кроме того, увеличение это равномерно распреде­лялось на протяжении всего года, но особенно ярко выразилось в течение трех первых месяцев, т. е. как раз в момент этого краха. На эти три месяца приходится 0,59 общего увеличения. Ясно, что это возрастание зависит от исключительных обстоятельств, так как его не только не наблюдалось в 1881 г., но оно исчезло в 1883 г., хотя этот последний имеет в общем немного большее число самоубийств, чем предыдущий.

Соотношение между экономическим состоянием страны и процентом самоубийств наблюдается не толь­ко в нескольких исключительных случаях; оно является общим законом. Цифра банкротств может служить барометром, отражающим с достаточной чувствитель­ностью изменения, происходящие в экономической жизни. Если наблюдается, что при переходе от одного года к следующему цифра эта внезапно увеличивается, можно быть уверенным, что произошла какая-нибудь значительная пертурбация в финансовом мире. В пери­од 1845—1869 гг. 3 раза наблюдалось внезапное повы­шение банкротств — этот характерный симптом кризи­са; в продолжение этого периода годовое увеличение числа банкротств равнялось 3,2%; в 1847 г. оно дости­гает 26%, в 1854 г.—37, в 1861 г.—20%. Именно в эти моменты можно было констатировать также исключи­тельно быстрый рост числа самоубийств; в то время как на протяжении этих 24 лет годовая сумма само­убийств увеличивается только на 2%, в 1847 г. увеличе­ние достигало 17%, в 1854 г.—8, в 1864 г.—9%.

Но чему именно должны мы приписать такое вли­яние кризисов? Не потому ли происходит это явление, что с потрясением общественного благосостояния рас­тет нищета? Не потому ли, что условия жизни стано­вятся тяжелее, расставаться с ней более легко? Подо­бное объяснение соблазнительно по своей несложно­сти, тем более что совпадает с общепринятым мне­нием о самоубийстве; тем не менее факты противоре­чат ему.

В самом деле, если число добровольных смертей увеличивается в силу того, что условия жизни стано­вятся тяжелее, оно должно было бы заметно умень­шаться в тот период, когда благосостояние страны улучшается. Но, в то время как чрезмерное возраста­ние стоимости предметов первой необходимости дей­ствительно вызывает повышение числа самоубийств, это последнее, как показывает опыт, не опускается ниже среднего уровня в тот период, когда наблюдается обратное движение цен. В Пруссии в 1850 г. цена на хлеб была так низка, как еще ни разу на протяжении всего периода с 1848 по 1881 г. 50 килограммов стоили 6 марок 91 иф., а тем не менее число самоубийств вместо 1527 в 1849 г. повысилось до 1736, т. е. увели­чилось на 13%, и продолжало увеличиваться в течение 1851, 1852 и 1853 гг., хотя низкие цены держались устойчиво. В 1858—1859 гг. имело место новое паде­ние цен, но число самоубийств продолжало увеличи­ваться. В 1857 г. оно было 2038, в 1858 г.—2126, в 1859г.— 2146. В продолжение 1863 —1866 гг. цены, достигшие 11 м. 04 пф. в 1861 г., постепенно понижа­ются до 7,95 м. в 1864 г. и остаются весьма умерен­ными до конца этого периода. За то же самое время число самоубийств увеличилось на 17% (2112 — в 1862г. и 2485 —в 1886 г.).

В Баварии наблюдаются аналогичные факты: со­гласно кривой, установленной Мауег'ом в его книге «Die Gesetzmasigkeit in Gesellschaftsleben» для периода 1835—1861 гг., цена ржи была всего ниже в течение 1857—1858 и 1858—1859 гг.; в противовес этому в 1857 г. насчитывалось только 286 случаев само­убийств, в 1858 г. число это поднялось до 329, а в 1859 г.— до 387. То же явление наблюдалось в тече­ние 1848—1850 гг.; цены на хлеб были в это время очень низкие по всей Европе.

И однако, несмотря на легкое и временное по­нижение, обязанное событиям политического харак­тера, о которых мы уже говорили выше, число са­моубийств осталось на том же уровне. В 1847 г. насчитывалось 217 случаев, в 1848 г. их было 215, а после того, как в 1849 г. число их на один момент сократилось до 189, начиная с 1850 г. кривая опять пошла вверх и достигла 250.

Насколько трудно приписать возрастание числа са­моубийств влиянию растущей нищеты, видно из того, что даже счастливые кризисы, во время которых бла­госостояние страны быстро повышается, оказывают на самоубийство такое же действие, как экономические бедствия.

Завоевание Рима Виктором Эммануилом в 1870 г. окончательно завершило объединение Италии и было для всей страны тем моментом, когда началось ее обновление, ведущее ее к положению одной из великих держав Европы. Торговля и промышленность получи­ли энергичный толчок, и все преобразилось с необык­новенной быстротой. В то время как в 1876 г. потреб­ности итальянской промышленности удовлетворялись 4455 паровыми котлами, дававшими в общем 54000 л. с., в 1887 г. число машин поднялось до 9983 с общей мощностью 167000 л. с., т. е. за это время утроилось.

Само собою разумеется, что количество вырабаты­ваемых продуктов увеличилось в такой же пропорции. Обмен прогрессировал в том же размере: не только развился торговый флот, улучшились пути сообщения и транспорт, но удвоилось .также количество переве­зенных товаров и людей. Чрезвычайное оживление хозяйственной деятельности повлекло за собой увели­чение заработной платы (за период 1873—1889 гг. увеличение ее равняется 35%), материальное положе­ние рабочих улучшилось, тем более, что как раз в это время упала цена на хлеб. Наконец, по расчетам Бо-дио, состояние частных лиц поднялось с 45'/2 млрд в среднем за период 1875—1880 гг. до 51 млрд в 1880— 1885 гг. и до 54'/2 млрд —в 1885—1890 гг.

И вот параллельно этому коллективному возрож­дению констатируется исключительное возрастание числа самоубийств. За период 1866—1870 гг. число это держалось почти на одном и том же уровне; в 1871 — 1877 гг. оно увеличилось на 36%. И с этого момента повышение все продолжалось. Общая сумма само­убийств в 1877 г. равнялась 1139, в 1889 г. она подня­лась до 1463, иначе говоря, мы имеем здесь новое увеличение на 28%.

В Пруссии то же явление повторялось 2 раза. В 1866 г. это королевство получило первые приобрете­ния: оно присоединило к себе несколько важных про­винций и в то же время сделалось центром северной конфедерации. Эта полоса славы и мощи знаменуется внезапной вспышкой самоубийств. В период 1856— 1860 гг. на год приходилось в среднем 123 случая на 1 млн населения и только 122 — за 1861 —1865 гг. За пятилетие (1866—1870 гг.), несмотря на уменьшение числа самоубийств в 1870 г., среднее их число повысилось до 133. В 1867 г., непосредственно после победы, число самоубийств достигает самой высшей точки за все время начиная с 1816 г. (1 самоубийство на 5432 жителя, тогда как в 1864 г. приходился 1 случай на 8739).

После кампании 1870 г. происходит новая счаст­ливая перемена. К этому времени Германия объединилась и восторжествовала гегемония Пруссии. Громад­ная контрибуция после удачной войны широкой рекой влилась в народное благосостояние; промышленность и торговля получили благодаря этому могучий толчок. Между тем никогда еще развитие самоубийств не шло таким быстрым темпом, как в течение этого времени. За период 1875—1886 гг. число самоубийств увеличи­лось на 90%—с 3278 возросло до 6212.

Всемирные выставки, если они бывают удачны, считаются счастливым событием для той страны, где они организуются. Выставки оживляют торговый обо­рот, привлекают в страну денежные капиталы и как бы увеличивают национальное богатство, особенно в том городе, где они открываются. Но, несмотря на все это, в конечном счете они, вероятно, также оказывают положительное влияние на увеличение числа само­убийств. Особенно ясно это влияние сказалось во вре­мя выставки 1878 г. В этом году увеличение числа самоубийств превзошло по величине всякий другой период, считая с 1874 года и кончая 1886 г. Уровень самоубийств был на 8% выше, чем во время кризиса 1882г.

У нас нет основания искать другого повода для объяснения этого явления, кроме выставки, потому что 0,86 этого увеличения приходится на те 6 месяцев, в течение которых она продолжалась.

В 1889 г. аналогичное явление не наблюдалось на всем протяжении Франции. Но вполне возможно, что
буланжистская авантюра своим отрицательным влиянием на развитие самоубийств нейтрализовала аффект,
произведенный выставкой. Во всяком случае, известно, что в самом Париже, где расходившиеся политические
страсти, казалось, должны были бы оказать такое же воздействие на ход самоубийств, как и во всей остальной стране, положение сложилось такое же, как и в 1878 г. В продолжение 7 месяцев, пока функционировала выставка, число самоубийств увеличилось почти на 10% (вернее, на 9,66%), тогда как в остальное время года уровень его был ниже, чем в 1888 г. и чем в следующем 1890 г.

Можно предполагать, что если бы не влияние буланжистов, то повышение числа самоубийств выразилось бы еще резче.

Но еще более убедительным доказательством того, что экономическое расстройство не имеет приписыва­емого ему усиливающегося влияния на возрастание числа самоубийств, служит тот факт, что в действитель­ности наблюдается как раз обратное влияние. В Ир­ландии жизнь крестьянина полна всевозможных лише­ний, а самоубийство там явление чрезвычайно редкое. Среди жалкого и дикого населения Калабрии, собст­венно говоря, совершенно не бывает самоубийств; в Испании число самоубийств в 10 раз меньше, чем во Франции. В известном смысле бедность предохраняет от самоубийства. В различных департаментах Фран­ции тем выше число самоубийств, чем больше число людей, живущих на проценты со своих капиталов.

Если промышленный и финансовый кризисы имеют усиливающее влияние на число самоубийств, то это происходит не потому, что они несут с собой бедность и разорение,— ведь кризисы расцвета дают те же результаты,— но просто потому, что они — кризисы, т. е. потрясения коллективного строя.

Всякое нарушение равновесия даже при условии, что следствием его будет увеличение благосостояния и общий подъем жизненных сил, толкает к доброволь­ной смерти. Каждый раз, когда социальное тело тер­пит крупные изменения, вызванные внезапным скач­ком роста или неожиданной катастрофой, люди начи­нают убивать себя с большей легкостью. Чем это объясняется? Каким образом то, что обычно считается улучшением жизни, может отнять ее?

Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо неско­лько предварительных замечаний.

Всякое живое существо может жить, а тем более чув­ствовать себя счастливым только при том условии, если его потребности находят себе достаточное удов­летворение. В противном случае, т. е. если живое существо требует большего или просто иного, чем то, что находится в его распоряжении, жизнь для него неизбежно становится непрерывною цепью страданий. Стремление, не находящее себе удовлетворения, неизбежно атрофируется, а так как желание жить есть по существу своему производное от всех других желаний, то оно не может не ослабеть, если все прочие чувства притупляются.

У животных, когда они находятся в нормальном состоянии, это равновесие устанавливается с автоматической самопроизвольностью, потому что оно зависит от чисто материальных условий. Организм требует лишь, чтобы количества вещества и энергии, непрерыв­но затрачиваемые на существование, были периодичес­ки возмещаемы эквивалентными количествами, т. е. что­бы возмещение равнялось затрате. Когда ущерб, причи­ненный жизнью ее собственным источникам, пополнен, животное довольно и больше ничего не требует: в нем недостаточно сильно развита способность размышле­ния, чтобы оно могло ставить себе другие цели жизни, чем те, которые ставит ему его физическая природа. С другой стороны, так как работа, выпадающая на долю каждого органа, зависит от общего состояния жизненных сил и от необходимого равновесия организ­ма, то трата в свою очередь регулируется возмещением, и таким образом баланс сводится сам собою. Границы одного в то же самое время являются и границами другого: обе они начертаны в самой организации живо­го существа, которое не может их переступить.

Но совсем иначе обстоит дело с человеком, так как большинство его потребностей не в такой полной сте­пени зависит от его тела. Строго говоря, можно счи­тать определимым количество материальной пищи, необходимое для поддержания физической жизни че­ловека, хотя это определение будет уже менее точно, чем в предыдущем случае, и поле более широко от­крыто для свободной игры желаний, ибо сверх необ­ходимого минимума, которым природа всегда готова довольствоваться, когда она действует инстинктивно, более живой интеллект заставляет предусматривать лучшие условия, которые кажутся желательными целя­ми и которые возбуждают к деятельности. Однако же можно допустить, что подобного рода аппетиты рано или поздно достигают известной границы, перейти которую они не в состоянии. Но каким же образом мы можем определить ту степень благополучия, комфорта и роскоши, к которой может вполне законно стремить­ся человеческое существо? Ни в органическом, ни в психическом строении человека нельзя найти ничего такого, что могло бы служить пределом для такого рода стремлений. Существование индивида вовсе не требует, чтобы эти стремления к лучшему стояли именно на данном, а не на другом уровне; доказатель­ством этого служит то обстоятельство, что с самого начала истории они непрерывно развивались, что чело­веческие потребности все время получали более и бо­лее полное удовлетворение, и тем не менее в среднем степень физического здоровья не понизилась. В осо­бенности трудно было бы определить, каким образом данные стремления должны варьировать в зависимо­сти от различных условий, профессий, службы и т. д. Нет такого общества, где бы на разных ступенях со­циальной иерархии подобные стремления получали равное удовлетворение. И однако, в существенных чер­тах человеческая природа почти тождественна у всех членов общества. Значит, не от нее зависит та измен­чивая граница, которой определяется величина потреб­ностей на каждой данной социальной ступени. Следо­вательно, поскольку подобного рода потребности за­висят только от индивида, они безграничны. Наша восприимчивость, если отвлечься от всякой регулиру­ющей ее внешней силы, представит собой бездонную пропасть, которую ничто не может наполнить.

Итак, если извне не приходит никакого сдержива­ющего начала, наша восприимчивость становится для самой себя источником вечных мучений, потому что безграничные желания ненасытны по своему существу, а ненасытность небезосновательно считается призна­ком болезненного состояния. При отсутствии внешних препонов желания не знают для себя никаких границ и потому далеко переходят за пределы данных им средств и, конечно, никогда не находят покоя. Неуто­мимая жажда превращается в сплошную пытку. Прав­да, говорят, что это уже свойство самой человеческой деятельности — развиваться вне всякой меры и ставить себе недостижимые цели. Но трудно понять, почему такое состояние неопределенности должно лучше согласоваться с условиями умственной жизни, нежели с требованиями физического существования. Какое бы наслаждение ни давало человеку сознание того, что он работает, двигается, борется, но он должен чувствовать, что усилия его не пропадают даром и что он подвигается вперед. Но разве человек может совершен­ствоваться в том случае, если он идет без всякой цели или. что почти то же самое, если эта цель по природе своей бесконечна? Раз цель остается одинаково дале­кой, как бы ни был велик пройденный путь, то стре­миться к ней — все равно что бессмысленно топтаться на одном и том же месте. Чувство гордости, с которым человек оборачивается назад для того, чтобы взглянуть на уже пройденное пространство, может дать только очень иллюзорное удовлетворение, потому что путь от этого нисколько не уменьшился. Преследовать какую-нибудь заведомо недостижимую цель - это значит обрекать себя на вечное состояние недовольства. Конечно, часто случается, что человек надеется не только без всякого основания, но и вопре­ки всяким основаниям, и эта надежда дает ему ра­дость. На некоторое время она может поддержать человека, но она не могла бы пережить неопределенное время повторных разочарований опыта. Что может дать лучшего будущее в сравнении с прошлым, если невозможно достигнуть такого состояния, на котором можно было бы остановиться, если немыслимо даже приблизиться к желанному идеалу? И поэтому, чем большего достигает человек, тем соответственно боль­шего он будет желать: приобретенное или достигнутое будет только развивать и обострять его потребности, не утоляя их. Быть может, скажут, что деятельность и труд сами по себе приятны? Но для этого надо прежде всего ослепить себя, чтобы не видеть полной бесплодности своих усилий. Затем, чтобы почувство­вать такое удовольствие, чтобы оно могло успокоить и замаскировать неизбежно сопровождающую его бо­лезненную тревогу, бесконечное движение должно по крайней мере развиваться вполне свободно, не встре­чая на своем пути никаких препятствий. Но стоит ему встретиться с какой-нибудь преградой, и ничто тогда не умиротворит и не смягчит сопутствующего ему страдания. Но было бы истинным чудом, если бы человек на своем жизненном пути не встретил ни одно­го непреодолимого препятствия. При этих условиях связь с жизнью держится на очень тонких нитях, каж­дую минуту могущих разорваться.

Изменить это положение вещей можно лишь при том условии, если человеческие страсти найдут себе определенный предел. Только в этом случае можно говорить о гармонии между стремлениями и потребностями человека, и только тогда последние могут быть удовлетворены. Но так как внутри индивида нет никакого сдерживающего начала, то оно может ис­текать только от какой-либо внешней силы. Духовные потребности нуждаются в каком-нибудь регулиру­ющем начале, играющем по отношению к ним ту же роль, какую организм выполняет в сфере физических потребностей. Эта регулирующая сила, конечно, долж­на быть в свою очередь морального характера. Пробу­ждение сознания нарушило то состояние равновесия, в котором дремало животное, и потому только одно сознание может дать средство к восстановлению этого равновесия. Материальное принуждение в данном слу­чае не может иметь никакого значения; сердца людей нельзя изменить посредством физико-химических сил. Поскольку стремления не задерживаются автоматичес­ки с помощью физиологических механизмов, постоль­ку они могут остановиться только перед такой гра­ницей, которая будет ими признана справедливой. Лю­ди никогда не согласились бы ограничить себя в своих желаниях, если бы они чувствовали себя вправе перей­ти назначенный для них предел. Однако ввиду сооб­ражений, уже указанных нами выше, приходится при­знать, что люди не могут продиктовать сами себе этот закон справедливости; он должен исходить от лица, авторитет которого они уважают и перед которым добровольно преклоняются. Одно только общество — либо непосредственно, как целое, либо через посредство одного из своих органов — способно играть эту умеряющую роль; только оно обладает той моральной силой, которая возвышается над индивидом и превос­ходство которой последний принужден признать. Ни­кому другому, кроме общества, не принадлежит право намечать для человеческих желаний тот крайний пре­дел, дальше которого они не должны идти. Одно толь­ко оно может определить, какая награда должна быть обещана в будущем каждому из служащих ему в ин­тересах общего блага.

И действительно, в любой момент истории в мо­ральном сознании общества можно найти смутное понимание относительной ценности различных социаль­ных функций и того вознаграждения, которого достойна каждая из них; а следовательно, общество сознает, какой степени жизненного комфорта заслужи­вает средний работник каждой профессии. Обществен­ное мнение как бы иерархизует социальные функции, и каждой из них принадлежит тот или иной коэффици­ент жизненного благополучия в зависимости от места, занимаемого ею в социальной иерархии. Например, согласно идеям, установившимся в обществе, суще­ствует известный предел для образа жизни рабочего, выше которого не должны простираться его стремле­ния улучшить свое существование, и, с другой сторо­ны, устанавливается известный жизненный минимум, ниже которого, кроме каких-нибудь исключительных отрицательных случаев, не могут опускаться потреб­ности рабочего. Уровень материального обеспечения, конечно, разнится для городского и сельского рабо­тника, для слуги и поденщика, для приказчика и чинов­ника. Если богатый человек ведет жизнь бедняка, то общественное мнение резко порицает его, но точно так же неодобрительно относится оно к нему, если жизнь его утопает в изысканной роскоши. Экономисты про­тестуют напрасно; в глазах общества всегда будет казаться несправедливым и возмутительным тот факт, что частное лицо может расточительно потреблять громадные богатства; и по-видимому, эта нетерпи­мость к роскоши ослабевает только в эпоху мораль­ных переворотов. Мы имеем здесь настоящую рег­ламентацию, которая всегда носит юридическую форму и с относительной точностью постоянно фик­сирует тот максимум благосостояния, к достижению которого имеет право стремиться каждый класс. Необ­ходимо отметить, впрочем, что вся эта социальная лестница отнюдь не есть что-либо неподвижное. По мере того как растет или падает коллективный доход, меняется и она вместе с переменой моральных идей в обществе. То, что в одну эпоху Считается роскошью, в другую оценивается иначе. Материальное благосо­стояние, признававшееся в течение долгого времени законным уделом одного только класса, поставлен­ного в исключительно счастливые условия, начинает в конце концов казаться совершенно необходимым для всех людей без различия.

Под этим давлением каждый в своей сфере может отдать себе приблизительный отчет в том, до какого предела могут простираться его жизненные требова­ния. Если субъект дисциплинирован и признает над собою коллективный авторитет, т. е. обладает здоро­вой моральной конструкцией, то он чувствует сам, что требования его не должны подниматься выше опреде­ленного уровня. Индивидуальные стремления заклю­чены в этом случае в определенные рамки и имеют определенную цель, хотя в подобном самоограничении нет ничего обязательного или абсолютного. Экономи­ческий идеал, установленный для каждой категории граждан, в известных пределах сохраняет подвижность и не препятствует свободе желаний; но он небезграни­чен. Благодаря этому относительному ограничению и обузданию своих желаний люди могут быть доволь­ны своей участью, сохраняя при этом стремление к лучшему будущему; это чувство удовлетворенности дает начало спокойной, но деятельной радости, кото­рая для индивида точно так же, как и для общества, служит показателем здоровья. Каждый, по крайней мере в общем, примиряется со своим положением и стремится только к тому, на что он может с полным правом надеяться как на нормальную награду за свою деятельность. Человек вовсе не осужден пребывать в неподвижности; перед ним открыты пути к улучше­нию своего существования, но даже неудачные попыт­ки в этом направлении вовсе не должны повлечь за собою полного упадка духа. Индивид привязан к тому, что он имеет, и не может вложить всю свою душу в добывание того, чего у него еще нет; поэтому даже в том случае, если все то новое, к чему он стремится и на что надеется, обманет его, жизнь не утратит для него всякой ценности. Самое главное и существенное останется при нем. Благополучие его находится в слишком прочном равновесии, чтобы какие-нибудь преходящие неудачи могли его ниспровергнуть.

Конечно, было бы совершенно бесполезно, если бы каждый индивид считал справедливой признанную об­щественным мнением иерархию функции, не признавая в то же самое время справедливым тот способ, каким рекрутируются исполнители этих функций. Рабочий не может находиться в гармонии со своим социальным положением, если он не убежден в том, что занимает именно то место, которое ему следует занимать. Если он считает себя способным исполнять другую функ­цию, то его работа не может удовлетворять его. По­этому недостаточно того, чтобы общественное мнение только регулировало для каждого положения средний уровень потребностей; нужна еще другая, более точная регламентация, которая определила бы, каким обра­зом различные социальные функции должны откры­ваться частным лицам. И действительно, нет такого общества, где не существовала бы подобная регламен­тация; конечно, она изменяется в зависимости от времени и места. В прежнее время почти исключительным принципом социальной классификации было происхо­ждение; в настоящее время удержалось неравенство по рождению лишь постольку, поскольку оно создается различиями в унаследованных имуществах. Но под этими различными формами вышеупомянутая регла­ментация имеет всюду дело с одним и тем же объек­том. Равным образом повсюду существование ее возможно только при том условии, что она предписывает­ся индивиду властью высшего авторитета, т. е. авторитета коллективного. Ведь никакая регламентация не может установиться без того, чтобы от тех или других— а чаще всего и от тех, и от других — членов общества не потребовалось известных уступок и жертв во имя общего блага.

Некоторые авторы думали, правда, что это мо­ральное давление сделается излишним, как только исчезнет передача по наследству экономического благо­состояния. Если, говорили они, институт наследства будет уничтожен, то каждый человек будет вступать в жизнь с равными средствами, и если борьба между конкурентами будет начинаться при условии полного равенства, то нельзя будет назвать ее результаты несправедливыми. Все должны будут добровольно при­знать существующий порядок вещей за должный.

Конечно, не может быть никакого сомнения в том, что, чем больше человеческое общество будет прибли­жаться к этому идеальному равенству, тем меньше будет также и нужды в социальном принуждении. Но весь вопрос заключается здесь только в степени, пото­му что всегда останется налицо наследственность или так называемое природное дарование. Умственные способности, вкус, научный, художественный, литературный или промышленный талант, мужество и физи­ческая ловкость даруются нам судьбой вместе с рожде­нием точно так же, как передаваемый по наследству капитал, точно так же, как в прежние времена дворя­нин получал свой титул и должность. Как и раньше, нужна будет известная моральная дисциплина, для того чтобы люди, обделенные природой в силу случай­ности своего рождения, примирились со своим худшим положением. Нельзя идти в требованиях равенства настолько далеко, чтобы утверждать, что раздел до­лжен производиться поровну между всеми, без всякого отличия для более полезных и достойных членов обще­ства. При таком понимании справедливости нужна была бы совершенно особая дисциплина, чтобы выда­ющаяся индивидуальность могла примириться с тем, что она стоит на одной ступени с посредственными и даже ничтожными общественными элементами.

Но само собой разумеется, что подобная дисцип­лина, так же как и в предыдущем случае, только тогда может быть полезной, если подчиненные ей люди при­знают ее справедливой. Если же она держится только по принуждению и привычке, то мир и гармония суще­ствуют в обществе лишь по видимости, смятение и недовольство уже носятся в общественном сознании, и близко то время, когда по внешности сдержанные индивидуальные стремления найдут себе выход. Так случилось с Римом и Грецией, когда поколебались те верования, на которых покоилось, с одной стороны, существование патрициата, а с другой — плебса; то же повторилось и в наших современных обществах, когда аристократические предрассудки начали терять свой престиж. Но это состояние потрясения по характеру своему, конечно, исключительно, и оно наступает то­лько тогда, когда общество переживает какой-нибудь болезненный кризис. В нормальное время большинст­во обыкновенно признает существующий обществен­ный порядок справедливым. Когда мы говорим, что общество нуждается в авторитете, противополага­ющем себя стремлениям частных лиц, то меньше всего мы хотим, чтобы нас поняли в том смысле, что наси­лие в наших глазах—единственный источник порядка. Поскольку такого рода регламентация имеет своей целью сдерживать индивидуальные страсти, постольку источником своим она должна иметь начало, возвы­шающееся над индивидами, и подчинение ей должно вытекать из уважения, а не из страха.

Итак, ошибается тот, кто утверждает, что челове­ческая деятельность может быть освобождена от вся­кой узды. Подобной привилегией на этом свете не может пользоваться никто и ничто, потому что всякое существо, как часть вселенной, связано с ее остальною частью; природа каждого существа и то, как она проявляется, зависят не только от этого существа, но и от всех остальных существ, которые и являются, таким образом, для него сдерживающей и регулирующей силой. В этом отношении между каким-нибудь мине­ралом и мыслящим существом вся разница заключает­ся только в степени и форме. Для человека в данном случае характерно то обстоятельство, что сдержива­ющая его узда по природе своей не физического, но морального, т. е. социального, свойства. Закон являет­ся для него не в виде грубого давления материальной среды, но в образе высшего, и признаваемого им за высшее, коллективного сознания. Большая и лучшая часть жизненных интересов человека выходит за преде­лы телесных нужд и потому освобождается от ярма физической природы, но попадает под ярмо общества.

В момент общественной дезорганизации — будет ли она происходить в силу болезненного кризиса или, наоборот, в период благоприятных, но слишком вне­запных социальных преобразований — общество оказывается временно не способным проявлять нужное воздействие на человека, и в этом мы находим объяс­нение тех резких повышений кривой самоубийств, ко­торые мы установили выше.

И действительно, в момент экономических бедст­вий мы можем наблюдать, как разразившийся кризис влечет за собой известное смешение классов, в силу которого целый ряд людей оказывается отброшенным в разряд низших социальных категорий. Многие при­нуждены урезать свои требования, сократить свои привычки и вообще приучиться себя сдерживать. По от­ношению к этим людям вся работа, все плоды социаль­ного воздействия пропадают, таким образом, даром, и их моральное воспитание должно начаться сызнова. Само собой разумеется, что общество не в состоянии единым махом приучить этих людей к новой жизни, к добавочному самоограничению. В результате все они не могут примириться со своим ухудшившимся положением; и даже одна перспектива ухудшения становит­ся для них невыносимой; страдания, заставляющие их насильственно прервать изменившуюся жизнь, насту­пают раньше, чем они успели изведать эту жизнь на опыте.

Но то же самое происходит в том случае, если социальный кризис имеет своим следствием внезапное увеличение общего благосостояния и богатства. Здесь опять-таки меняются условия жизни, и та шкала, которою определялись потребности людей, оказывается устаревшей; она передвигается вместе с возрастанием общественного богатства, поскольку она определяет в общем и целом долю каждой категории производителей. Прежняя иерархия нарушена, а новая не может сразу установиться. Для того чтобы люди и вещи заняли в общественном сознании подобающее им ме­сто, нужен большой промежуток времени. Пока социаль­ные силы, предоставленные самим себе, не придут в состояние равновесия, относительная ценность их не поддается учету и, следовательно, на некоторое время всякая регламентация оказывается несостоятельной. Никто не знает в точности, что возможно и что невоз­можно, что справедливо и что несправедливо; нельзя указать границы между законными и чрезмерными требованиями и надеждами, а потому все считают себя вправе претендовать на все. Как бы поверхностно ни было это общественное потрясение, все равно, те принципы, на основании которых члены общества распре­деляются между различными функциями, оказываются поколебленными. Поскольку изменяются взаимоотно­шения различных частей общества, постольку и выражающие эти отношения идеи не могут остаться непо­колебленными. Тот социальный класс, который осо­бенно много выиграл от кризиса, не расположен боль­ше мириться со своим прежним уровнем жизни, а его новое, исключительно благоприятное положение неиз­бежно вызывает целый ряд завистливых желаний в окружающей его среде. Общественное мнение не в силах своим авторитетом сдержать индивидуальные аппетиты; эти последние не знают более такой гра­ницы, перед которой они вынуждены были бы остано­виться. Кроме того, умы людей уже потому находятся в состоянии естественного возбуждения, что самый пульс жизни в такие моменты бьется интенсивнее, чем раньше. Вполне естественно, что вместе с увеличением благосостояния растут и человеческие желания; на жизненном пиру их ждет более богатая добыча, и под влиянием этого люди становятся требовательнее, нетер­пеливее, не мирятся больше с теми рамками, которые им ставил ныне ослабевший авторитет традиции. Об­щее состояние дезорганизации, или аномии, усугубля­ется тем фактом, что страсти менее всего согласны подчиниться дисциплине именно в тот момент, когда это всего нужнее.

При таком положении вещей действительность не может удовлетворить предъявляемых людьми требований. Необузданные претензии каждого неизбежно будут идти дальше всякого достижимого результата, ибо ничто не препятствует им разрастаться безгранич­но. Это общее возбуждение будет непрерывно поддер­живать само себя, не находя себе ни в чем успокоения. А так как такая погоня за недостижимой целью не может дать другого удовлетворения, кроме ощущения самой погони, то стоит только этому стремлению встретить на своем пути какое-либо препятствие, что­бы человек почувствовал себя совершенно выбитым из колеи. Одновременно с этим самая борьба становится более ожесточенной и мучительной как потому, что она менее урегулирована, так и потому, что борцы особенно разгорячены. Все социальные классы выхо­дят из привычных рамок, так что определенного клас­сового деления более не существует. Общие усилия в борьбе за существование достигают высшей точки напряжения именно в тот момент, когда это менее всего продуктивно. Как же при таких условиях может не ослабеть желание жить?

Наше объяснение подтверждается тем исключи­тельным иммунитетом в смысле самоубийства, кото­рым пользуются бедные страны. Бедность предохраня­ет от самоубийства, потому что сама по себе она служит уздой. Что бы ни делал человек, но его жела­ния до известной степени должны сообразоваться с его средствами; наличное материальное положение всегда служит в некотором роде исходным пунктом для определения того, что желательно было бы иметь. Следо­вательно, чем меньшим обладает человек, тем меньше у него соблазна безгранично расширять круг своих потребностей. Бессилие приучает нас к умеренности, и, кроме того, в той среде, где все обладают только средним достатком, ни у кого не является достаточ­ного повода завидовать. Напротив, богатство дает нам иллюзию, будто мы зависим только от самих себя. Уменьшая сопротивление, которое нам проти­вопоставляют обстоятельства, богатство позволяет нам думать, что они могут быть бесконечно побежда­емы. Чем меньше человек ограничен в своих желаниях, тем тяжелее для него всякое ограничение. Поэтому не без основания множество религиозных учений восх­валяло благодеяния и нравственную ценность бедно­сти; последняя служит лучшей школой к тому, чтобы человек приучился к самообузданию. Принужденный неустанно дисциплинировать самого себя, индивид лег­че приспособляется к коллективной дисциплине; на­оборот, богатство, возбуждая индивидуальные жела­ния, всегда несет с собой дух возмущения, который есть уже источник безнравственности. Конечно, все вышесказанное нельзя истолковать в том смысле, что следует препятствовать человеку в его борьбе за улуч­шение материального положения; но если против той моральной опасности, которую влечет за собой рост благосостояния, известны противоядия, то все-таки не следует упускать ее из виду.

III

Если бы аномия проявлялась всегда, как в предыдущих случаях, в виде перемежающихся приступов и острых кризисов, то, конечно, время от времени она могла бы заставить колебаться социальный процент само­убийств, но не была бы его постоянным и регулярным фактором. Существует между тем определенная сфера социальной жизни, в которой аномия является хрони­ческим явлением; мы говорим о коммерческом и про­мышленном мире.

В течение целого века экономический прогресс стре­мился главным образом к тому, чтобы освободить промышленное развитие от всякой регламентации. Вплоть до настоящего времени целая система мораль­ных сил имела своей задачей дисциплинировать про­мышленные отношения. Сначала влияние это оказы­вала религия, которая в равной степени обращалась и к рабочим, и к хозяевам, к беднякам и к богатым. Она утешала первых и учила их довольствоваться своей судьбой, внушая им, что социальным порядком руководит Провидение, что доля каждого класса опре­делена самим Богом и что в будущей загробной жизни их ждет справедливая награда за те страдания и униже­ния, которые они претерпели на земле. К богатым религия обращалась со словом увещания, напоминая им, что земные интересы не составляют всей природы человека и не исчерпывают ее, что они должны быть подчинены другим, более высоким целям, а потому в этой жизни следует обуздывать и ограничивать себя. Со своей стороны светская власть, занимая главенст­вующее положение в экономической области, подчиняя себе до известной степени хозяйственную деятель­ность, регулировала ее проявления. Наконец, внутри самого делового мира ремесленная корпорация, рег­ламентируя заработную плату, цены на продукты и да­же самое производство, косвенным образом фиксиро­вала средний уровень дохода, которым, естественно, определяется в значительной мере и самый размер потребностей. Описывая эту организацию, мы, конеч­но, вовсе не желаем выставлять ее как образец. Само собой разумеется, что весь этот порядок вещей не может быть без глубоких преобразований приложен к современному обществу. Мы сейчас только конста­тируем тот факт, что он имел свои положительные стороны и что в настоящее время уже нет ничего подобного.

В самом деле, религия, можно сказать, потеряла громадную долю своей власти. Правительственная власть, вместо того чтобы быть регулятором экономи­ческой жизни, сделалась ее слугой и орудием. Самые противоположные школы, ортодоксальные экономи­сты, с одной стороны, и крайние социалисты—с другой, согласны с тем, что правительство должно занять более или менее пассивную роль посредника между различны­ми социальными функциями. Одни хотят свести роль государства до простого охранителя индивидуальных договоров; другие склонны возложить на него обязан­ность вести коллективную отчетность, т. е. регистрацию запросов потребителей, передачу их производителям, делать опись общей суммы дохода и раскладывать его на основании установленной формулы. Но и те, и другие не признают за правительственной властью никаких способностей к тому, чтобы подчинить себе остальные социальные органы и заставлять их служить какой-либо одной доминирующей цели. С той и с другой стороны заявляют, что нация своим главным, если не единствен­ным, попечением должна иметь промышленное преус­певание страны; это предполагает догма экономического материализма, но это же лежит в основе и других систем, на первый взгляд столь ему враждебных. Все эти теории только отражают господствующее общественное мнение; фактически промышленность, вместо того чтобы служить средством к достижению высшей цели, уже сделалась сама по себе центром конечных стремле­ний как индивидуумов, так и общества. В силу этого индивидуальные аппетиты разрастаются беспредельно и выходят из-под влияния какого бы то ни было сдерживающего их авторитета. Этот апофеоз мате­риального благополучия их освятил и поставил, так сказать, над всяким человеческим законом. Ставить на этом пути какие-либо препятствия считается в насто­ящее время оскорблением святыни, и поэтому даже та чисто утилитарная регламентация промышленности, которую мог бы осуществить сам промышленный мир при помощи своих корпораций, не в состоянии пустить корни. Самое развитие промышленности и беспредель­ное расширение рынков неизбежно благоприятствуют в свою очередь безудержному росту человеческих же­ланий. Пока производитель мог сбывать свои продук­ты только своим непосредственным соседям, умерен­ность возможной прибыли не могла, конечно, возбу­дить чрезмерных притязаний. Но теперь, когда произ­водитель может считать своим клиентом почти целый мир, можно ли думать, что человеческие страсти, опья­ненные этой широкой перспективой, удержатся в пре­жних границах?

Вот откуда происходит это крайнее возбуждение, которое от одной части общества передалось и всем остальным. В промышленном мире кризис и состояние аномии суть явления не только постоянные, но, можно даже сказать, нормальные. Алчные вожделения охва­тывают людей всех слоев и не могут найти себе определенной точки приложения. Ничто не может успоко­ить их, потому что цель, к которой они стремятся, бесконечно превышает все то, чего они могут дейст­вительно достигнуть. Лихорадочная ненасытная пого­ня за воображаемым обесценивает наличную дейст­вительность и заставляет пренебрегать ею; как только удается достигнуть ближайшей цели и что-нибудь ра­ньше только желанное и возможное становится совер­шившимся фактом, тотчас же неудержимая страсть к новым возможностям влечет человека еще и еще дальше. Люди мучаются жаждой новых, еще не изве­данных наслаждений, не испытанных ощущений; но последние тотчас же теряют свою соль, как только станут известны. И достаточно какой-нибудь преврат­ности судьбы для того, чтобы человек оказался бес­сильным перенести это испытание. Лихорадочное возбуждение падает, и человек видит, как бесплодно было все это смятение и как все это море беспредельных желаний не оставляет после себя никакого солидного запаса благополучия, который можно было бы исполь­зовать в годы тяжелых испытаний. Разумный человек умеет найти удовлетворение в том, чего ему удалось достигнуть, и не испытывает неустанной жажды пого­ни за чем-либо большим, и потому в момент несчаст­ного стечения обстоятельств он не склоняется под ударами судьбы и не падает духом. Но тот, кто всю свою жизнь жил только будущим, отдавал ему все силы души, тот не может найти на страницах своего прошлого ничего такого, что бы помогло ему перене­сти горечь настоящего, ибо вся прошлая его жизнь была только одним нетерпеливым ожиданием буду­щих благ. Ослепленный этим ожиданием, он искал далекого счастья, все время только ускользавшего от него. Когда какое-либо препятствие остановит такого человека, то все планы его окажутся разрушенными, и ни позади себя, ни перед собой ему не на чем будет остановить своего взора. В конце концов даже одно ощущение усталости способно породить безнадежное разочарование, ибо трудно не почувствовать всей бес­смысленности погони за недостижимым.

И поэтому с полным основанием можно спросить себя: не в силу ли вышеуказанных причин морального порядка экономические кризисы были за последнее время столь плодовиты самоубийствами? В разумно дисциплинированном обществе отдельный индивид лег­че переносит все удары судьбы. Будучи заранее приучен к воздержанию и умеренности, человек с гораздо меньшим напряжением воли может претерпеть новые необходимые лишения. Но если человеку ненавистны всякие границы как таковые, то может ли более тесное ограничение не показаться невыносимым? Лихорадоч­ное нетерпение, в котором человек жил до тех пор, менее всего предрасполагает к дальнейшему самоот­речению. Как больно сознавать, что жизнь жестоко отбросила его назад, если единственной его жизненной задачей является стремление постоянно превосходить тот пункт, которого он в данный момент достиг. Са­мая дезорганизация, столь характерная для нашего экономического строя, широко открывает дверь для всякого рода авантюр. Фантазия работает неустанно, и так как над ней нет никакого сдерживающего начала, то она находится всецело во власти случая. Вместе с риском растет и процент неудач, и больше всего крахов наблюдается как раз тогда, когда они особенно убийственны.

А между тем эти наклонности настолько укорени­лись в обществе, что оно уже вполне привыкло к ним и считает их совершенно нормальным явлением. Часто утверждают, что чувство постоянного недовольства заложено в самой природе человека, что он без отдыха и покоя стремится к неопределенной цели. Страсть к бесконечному в настоящее время даже считается признаком морального превосходства, тогда как она может зародиться лишь в сознаниях расстроенных, возвышающих в закон эту беспорядочность, от кото­рой они страдают. Символом веры сделалась доктри­на возможно более быстрого прогресса. Но наряду с такими теориями, превозносящими благодеяния не­устойчивости, можно наблюдать появление и других, которые, обобщая породившее их положение вещей, объявляют жизнь дурной, более обильной несчастья­ми, нежели радостями, полной обманчивых соблазнов. Так как этот разлад достигает своего апогея в эконо­мическом мире, то и более всего жертв приходится именно на этот последний.

Промышленные и коммерческие отрасли занятий действительно насчитывают наибольшее число случаев самоубийства в своих рядах. Число это почти равняет­ся тому, которое относится к свободным профессиям, а иногда даже превосходит его; особенно резко чувст­вуется обилие самоубийств в этой категории по сравне­нию с земледельческим населением. Это объясняется тем, что именно в сельской промышленности сдер­живающие и регулирующие силы больше всего со­хранили свое влияние и здесь нет такой благоприятной почвы для всякого рода лихорадочных спекуляций. В этой среде лучше всего сохранились общие основы прежнего экономического порядка. Разница эта была бы еще более значительна, если бы среди самоубийц промышленной среды делали точное различие между хозяином и рабочим, потому что вполне вероятно, что первые сильнее вторых захвачены ослаблением социа­льных уз. Громадный процент самоубийств среди так называемых рантье (720 человек на 1 млн) достаточно убедительно говорит нам о том, что к самоубийству сильнее всего склонны люди, облагодетельствованные судьбой. Все, что требует от людей известного подчинения, ослабляет влияние вышеуказанного состояния. Умственный горизонт низших классов ограничен преде­лом, поставленным им классами, стоящими выше, и от этого желания их носят более определенный хара­ктер. Но те, кто выше себя чувствует уже одно только пустое пространство, невольно в нем теряются при отсутствии той силы, которая могла бы отодвигать их назад.

Поэтому аномия является в наших современных обществах регулярным и специфическим фактором самоубийств; это одно из тех веяний, которыми опреде­ляется ежегодная сумма самоубийств. Следовательно, можно сказать, что мы имеем сейчас дело с новым, отличным от всех других типом самоубийства. Раз­ница заключается в том, что данный тип зависит от характера связи между индивидами и обществом, но не от того способа, каким эта связь регламентируется. Эгоистическое самоубийство проистекает оттого, что люди не видят смысла в жизни, альтруистическое — вызывается тем, что индивид видит смысл жизни вне ее самой; третий, только что установленный нами вид определяется беспорядочной, неурегулированной чело­веческой деятельностью и сопутствующими ей страда­ниями. Принимая во внимание его происхождение, мы дадим этому последнему виду самоубийства название аномичного.

Нельзя, конечно, отрицать, что между этим и эго­истическим видом самоубийства существует некоторое родство. И тот, и другой в своем корне определяются отчужденностью, недостаточной близостью общества к индивиду, но «сфера бездействия», если можно так выразиться, в этих двух случаях совершенно различна. В первом, т. е. при эгоистическом виде самоубийства, дефект находится в собственно коллективной деятельности, которая лишается своего смысла и значения. Наоборот, при аномичном самоубийстве решающую роль играют исключительно индивидуальные страсти, которые не встречают на своем пути никакой сдер­живающей силы. Поэтому можно сказать, что эти два типа самоубийства, несмотря на то что они имеют целый ряд общих точек соприкосновения, остаются независимыми друг от друга. Можно отдавать на слу­жение обществу все, что только есть в нашем существе по своей природе социального, и в то же время не уметь сдерживать своих желаний; можно, вовсе не будучи по натуре своей эгоистом, пребывать в аномичном состоянии, и наоборот. Эгоистическое и аномичное самоубийства большую часть своих жертв вербуют в разнородных слоях общества: первое распространено по преимуществу среди интеллигенции, в сфере умственного труда; второе наблюдается главным образом в мире торговли и промышленности.

IV

Не одна только экономическая аномия оказывает свое действие на развитие самоубийств. Те случаи, которые имеют место при наступлении критического периода вдовства, объясняются, как мы уже говорили об этом раньше, влиянием домашней аномии, как неизбежного результата смерти одного из супругов. Расстройство семейного очага тяжело отзывается на том, кому при­ходится пережить своего жизненного спутника. Он не может приспособиться к своему новому одинокому положению, и соблазн самоубийства легче увлекает его. Но существует еще одна разновидность анемич­ного самоубийства, которая должна обратить на себя наше особое внимание как потому, что она в большин­стве случаев имеет право считаться явлением хроничес­ким, так и потому, что она бросает новый свет на самую природу и функцию брака.

В «Annales de la demographic Internationale» (сентябрь 1882 г.) Г. Бертильон напечатал замечательно интерес­ную работу по вопросу о разводе, в которой он выдви­нул, между прочим, следующее положение: в Европе количество самоубийств изменяется прямо пропорцио­нально числу разводов и раздельных жительств суп­ругов.

Если сравнить различные страны с этой двойной точки зрения, то можно легко установить параллелизм этих двух явлений. Мы имеем в данном случае не только совпадение средних чисел, но даже и деталей. Исключение представляет собой только Голландия, где уровень самоубийств не соответствует числу разводов. Мы получим еще лучшее подтверждение этого закона, если повторим сравнение различных случаев по отношению к различным провинциям одной и той же страны. Например, в Швейцарии совпадение между двумя рассматриваемыми явлениями поразительно.

Наибольшее число разводов падает на протестантские кантоны, и в той же самой среде наблюдается всего больше случаев самоубийства. Затем следуют кантоны со смешанным населением, с обеих точек зрения, и наконец кантоны католические. Внутри каждой из этих групп нужно отметить такое же совпадение. Среди католических кантонов Золотурн, Аппенцель, Иннер-роден выделяются своим количеством разводов; то же самое приходится заметить относительно числа проис­ходящих там самоубийств.

Во Фрибурге, который представляет собою фран­цузский и католический кантон, наблюдается умерен­ное число разводов и в свою очередь умеренный про­цент самоубийств. Среди немецких протестантских ка­нтонов всего сильнее в этом смысле выделяется Шаф-гаузен; он же стоит и во главе самоубийств. Среди кантонов со смешанным населением, за исключением Ааргау, можно наблюдать тот же порядок в обоих отношениях.

Аналогичный результат получается и в том случае, если сравниваются различные французские департаменты. Распределив их на восемь категорий в зависимо­сти от их смертности — самоубийств, мы констатиро­вали, что группы эти сохраняют тот же порядок по отношению к разводу и раздельному жительству суп­ругов.

Установив это состояние, постараемся объяснить его.

Исключительно для памяти мы приведем сначала то объяснение, которое дает нам в общих чертах М. Бертильон. По его убеждению, число самоубийств и разводов варьирует параллельно, потому что и то, и другое явление зависят от одного фактора большего или меньшего количества плохо уравновешенных лю­дей. В самом деле, говорит он, в стране тем большее количество разводов, чем больше число невыносимых супругов. Эти последние встречаются чаще всего среди людей неуравновешенных, с дурным, неустановившимся характером, темперамент которых в той же степени предрасполагает их к самоубийству; по­этому параллелизм этих двух явлений объясняется вовсе не тем обстоятельством, что развод сам по себе имеет влияние на наклонность к самоубийству, но их общим происхождением из одного источника, который они только разным образом выражают.

Совершенно произвольно и бездоказательно, однако, связывать таким образом развод с известными недо­статками психопатического характера: нет никакого основания предполагать, чтобы в Швейцарии было в 15 раз больше людей неуравновешенных, чем в Ита­лии, и в 6 или 7 раз больше, чем во Франции, а между тем развод в первой из этих стран встречается в 15 раз чаще, чем во второй, и приблизительно в 7 раз чаще, чем в третьей. Кроме того, мы теперь прекрасно знаем, насколько чисто индивидуальные причины иг­рают слабую роль по отношению к самоубийству. В последующем изложении читатель найдет еще более веские доказательства неудовлетворительности этой теории.

Причину этого любопытного соотношения между двумя данными явлениями надо искать не в органичес­ком предрасположении субъекта, но во внутренней природе самого развода. По этому пункту может быть прежде всего установлено следующее положение: во всех странах, относительно которых мы располагаем достаточно полными статистическими данными, число самоубийств среди разведенных супругов значительно выше, нежели среди остальных членов общества.

Итак, разведенные супруги обоего пола лишают себя жизни в 3—4 раза чаще, чем люди, состоящие в браке, хотя по возрасту своему они являются более молодыми (40 лет во Франции вместо 46 лет), и случаи самоубийства среди первых значительно чаще, чем у вдовых, несмотря на то что последние в силу одного своего возраста имеют повышенную степень предрас­положения лишать себя жизни. Чем же это объяс­няется?

Без сомнения, перемена материального и мораль­ного режима, как прямое последствие развода, не мо­жет не оказывать в данном случае известной доли влияния; но одного этого влияния недостаточно для объяснения интересующего нас явления. Не надо забы­вать, что вдовство есть не менее глубокое потрясение личной жизни человека; последствия его могут ока­заться даже еще более прискорбными, поскольку смерть мужа или жены является ударом судьбы, тогда как развод служит желанным освобождением от нестер­пимого сожительства, и, несмотря на все это, разве­денные супруги, которые по своему возрасту должны были бы вдвое реже кончать с собой, нежели вдовые, повсеместно превосходят их в этом отношении, и в не­которых странах почти вдвое. Подобная повышенная наклонность, коэффициент увеличения которой колеб­лется от 2,5 до 4, никоим образом не зависит от перемены в положении данных индивидов.

Для того чтобы найти истинную причину интересу­ющего нас явления, будет всего лучше, если мы возвратимся к одному из вышеустановленных нами поло­жений. В III главе этой книги читатель мог уже видеть, что в одном и том же обществе наклонность вдовых к самоубийству находится в зависимости от соответст­вующей наклонности людей, состоящих в браке. Если последние являются по отношению к самоубийству людьми хорошо защищенными, то иммунитет первых несколько слабее, но все же достаточно силен; и тот пол, который наиболее выигрывает от брачного сожи­тельства, сохраняет свое преимущество и в период вдовства. Одним словом, когда брачный союз расстра­ивается вследствие смерти одного из супругов, влияние брака часто еще продолжает сказываться на оставшем­ся в живых супруге. А в таком случае разве мы не имеем права предположить, что то же явление повто­ряется и при разрушении брака не смертью одного из супругов, а особым юридическим актом и что повы­шенная наклонность к самоубийству со стороны разведенных супругов есть следствие не развода, а того брака, которому развод кладет конец. Это увеличение числа случаев самоубийства находит себе объяснение в том, что супруги, хотя и разведенные, продолжают чувствовать на себе известное влияние условий своего бывшего брака. Если они обнаруживают теперь такую резкую склонность к самоубийству, то надо думать, что предрасположение к нему они имели уже и раньше, что оно укоренилось в их психике еще в то время, когда они жили вместе, и именно в силу их совместной жизни.

Как только мы примем это положение, соот­ношение, существующее между разводом и само­убийством, станет вполне понятным. В самом деле, среди тех народов, где развод встречается часто, тот своеобразный характер брака, который сказы­вается и на разведенных, неизбежно должен иметь большее распространение, ибо он, конечно, не является специальной принадлежностью тех браков, которым предназначено судьбой закончиться юридическим расторжением. Если среди этих последних интересу­ющая нас особенность и достигает своей максималь­ной интенсивности, то у других или по крайней мере у большинства других супружеств можно также найти ее, но только в более слабой степени. Подобно тому как в той среде, где много самоубийств, должно быть много попыток к самоубийству, и подобно тому, как смертность не может увеличиться без того, чтобы одновременно не возросло число заболеваемости, точно так же в том обществе, где много разводов, должно быть вместе с тем много супружеств, близких к разводу.

Число разведенных не может увеличиваться без того, чтобы в той же мере не развивалось и не стано­вилось общим фактом то состояние семьи, которое предрасполагает к самоубийству, и потому вполне естественно, что оба эти явления варьируют в одном и том же направлении.

Независимо от того, что гипотеза эта подтвержда­ется всеми аргументами, приведенными нами в предыдущем изложении, она может быть еще доказана са­мым непосредственным путем. В самом деле, если мнение наше основательно, то в тех случаях, где совер­шается большое число разводов, супруги должны иметь более слабый иммунитет по отношению к само­убийству, чем там, где браки не расторгаются. Факты подтверждают это мнение, по крайней мере поскольку дело идет о супругах. Италия, страна католическая, где развод совершенно неизвестен, соответственно с этим имеет наиболее высокий коэффициент предохранения для супругов; коэффициент этот меньше во Франции, где раздельное жительство супругов всегда было более частым явлением; и мы можем проследить постепен­ное понижение этого коэффициента, если обратимся к тем странам, где развод широко практикуется.

Мы не могли найти цифры разводов для великого герцогства Ольденбургского, но, принимая во внима­ние, что это протестантская страна, можно думать, что они должны быть там довольно частым явлением, хотя не чрезмерным, потому что католическое мень­шинство там довольно значительно. Ольденбургское герцогство должно стоять в этом отношении прибли­зительно в одном ряду с Баденом и Пруссией. Одина­ковое положение занимает оно в смысле иммунитета супругов; 100 000 холостых старше 15 лет дают ежегодно 52 случая самоубийства, на 100 000 супругов при­ходится 66 случаев. Коэффициент предохранения для последних равняется 0,79; мы имеем здесь очень боль­шую разницу по сравнению с коэффициентом, наблю­даемым в католических странах, где развод или очень редко встречается, или совершенно неизвестен.

Франция дает нам возможность сделать наблюде­ние, подтверждающее все остальные и тем более для нас ценное, что оно еще более точно, чем все преды­дущие. В департаменте Сены развод распространен гораздо больше, чем во всей остальной стране. В 1885 г. число разводов равнялось 23,99 на 10 000 ненарушенных браков, тогда как в остальной части Франции среднее число разводов достигало только 5,65. И действительно, он только один раз, для перио­да 20— 25 лет, достигает 3; но правильность этой цифры подлежит большому сомнению, потому что она вычислена на основании слишком небольшого числа случаев в предположении, что в этом возрасте среди супругов случается ежегодно только одно самоубийст­во. Начиная с 30 лет коэффициент не идет выше 2, чаще всего он бывает ниже, а между 60—70 годами спуска­ется ниже единицы. В среднем она равняется 1,73. Напротив, в прочих департаментах в 5 случаях из 8 он выше 3; в среднем равняется 2,88, т. е. в 1,66 раза значительнее, чем в департаменте Сены.

Мы имеем здесь новое доказательство того, что высокое число самоубийств в стране, где развод имеет широкое распространение, не зависит от какого-либо органического предрасположения, в особенности от числа неуравновешенных субъектов. Если бы тут за­ключалась настоящая причина, органическое предрасположение должно было бы одинаковым образом от­зываться и на женатых, и на холостых. В действитель­ности же всю тяжесть несут на себе первые; поэтому надо думать, что источник зла лежит, как мы и предполагали, в какой-нибудь особенности либо семьи, либо брака. Объясняется ли меньший иммунитет суп­ругов состоянием домашней среды или состоянием брачного союза? Является ли в данном случае недоброкачественным дух семьи или супружеская связь стоит не на должной высоте?

Первое предположение отпадает в силу того факта, что в тех странах, где всего больше встречается разводов, количество детей вполне достаточно и в силу этого сплоченность семьи очень высока. Мы же хорошо знаем, что сплоченность семьи несет с собою креп­кий семейный дух. Поэтому есть полное основание думать, что объяснение интересующего нас явления надо искать в природе брака.

В самом деле, если бы уменьшение коэффициента можно было отнести на счет положения семьи, то жены также должны были бы пользоваться меньшею степенью предохраненности от самоубийства в стра­нах с широкой практикой развода, так как они не меньше мужей страдают от дурных домашних усло­вий. В действительности имеет место как раз обратное: коэффициент предохранения замужних женщин повы­шается по мере того, как понижается коэффициент предохранения у женатых мужчин, т. е. по мере того, как учащаются разводы, и наоборот. Чем чаще и легче разрываются супружеские связи, тем в более благоприятном положении по отношению к своему мужу оказы­вается жена.

Противоположность этих двух рядов коэффициен­тов прямо поразительна. В странах, где разводов со­всем нет, женщина предохранена от самоубийства сла­бее, чем мужчина; это обстоятельство яснее выступает в Италии, чем во Франции, где брак всегда был менее прочным. Напротив, как только развод получает ши­рокое распространение, тотчас же муж оказывается в худшем положении, чем жена, и преимущество по­следней растет по мере развития практики развода.

Как и в предыдущем случае, великое герцогство Ольденбургское стоит на одном уровне с другими странами Германии, где развод имеет среднюю степень распространенности. 1 млн девушек дает 203 случая самоубийств, 1 млн замужних—156, следовательно, коэффициент предохранения у последних равняется 1,3 и значительно превышает коэффициент супругов — 0,79. Первый в 1,64 раза больше второго — приблизи­тельно так же, как и в Пруссии.

Сравнение департамента Сены с остальными про­винциями блестящим образом подтверждает этот за­кон. В провинции, где развод встречается реже, сред­няя величина коэффициента замужних женщин равня­ется 1,49 и представляет собой только половину сред­него мужского коэффициента — 2,88. В департаменте Сень? мы имеем как раз обратное соотношение. Им­мунитет мужчин выражается коэффициентом 1,56 и даже 1,44, если оставить в стороне довольно сомни­тельные данные относительно 20—25 лет; иммунитет женщин равняется 1,79. Положение жены по отно­шению к мужу здесь вдвое благоприятнее, чем в де­партаментах.

Можно констатировать аналогичное явление, если обратиться к провинциям Пруссии.

Провинции, где на 100000 браков приходится:

810—415 разводов

Коэффици­ент предо­хранения замужних женщин

371—324 развода

Коэффици­ент предо­хранения замужних женщин

229—116 разводов

Коэффици­ент предо­хранения у женщин

Берлин

1,72

Силезия

1,18

Ганновер

0,90

Бранденбург

1,75

Западная Пруссия

1

Рейнская провинция

1,25

Восточная Пруссия

1,50

Шлезинг

1,20

Вестфалия

0,80

Саксония

2,08

Познань

1

 

 

 

Померания

 

1

 

Гессен

 

1,44

 

 

 

 

 

Коэффициенты всей первой группы значительно выше, чем второй, и наибольшее понижение наблюда­ется в третьей. Тессен представляет собой в этом случае единственную аномалию, где в силу неизвестных при­чин замужние женщины одарены довольно значитель­ным иммунитетом, хотя развод там и редко практику­ется.

Несмотря на такую согласованность всех данных, подвергнем правильность нашего закона еще послед­нему испытанию. Вместо того чтобы сравнивать им­мунитет мужей с иммунитетом жен, постараемся опре­делить, каким образом — конечно, различным в от­дельных странах — видоизменяет брак взаимное поло­жение полов в отношении самоубийства?

В тех странах, где развод отсутствует совершенно или есть только практика совсем недавнего прошлого, можно видеть, что женщина в большей пропорции участвует в самоубийствах не состоящих в браке, чем в самоубийствах лиц, в браке состоящих. Отсюда вы­текает вывод, что в этих странах брак благоприятству­ет мужу больше, чем жене, и невыгодное положение последней более резко выступает в Италии, чем во Франции. Средний излишек относительной доли за­мужних женщин над девушками вдвое больше в пер­вой стране, чем во второй. Как только мы перейдем к народам, где институт развода функционирует са­мым широким образом, то получим обратные резуль­таты. Здесь на почве брака выигрывает женщина и те­ряет мужчина; преимущество женщины более резко выступает в Пруссии, чем в Бадене, и в Саксонии сильнее, чем в Пруссии. Оно достигает своего мак­симума в тех странах, где институт развода в свою очередь пользуется наибольшим распространением.

Таким образом, можно считать неоспоримым ниже­следующий закон: брак тем более благоприятствует женщине в смысле защиты ее от самоубийства, чем более распространен в данном обществе институт раз­вода, и обратно.

Из этого закона вытекают два следствия.

Первое из них состоит в том, что одни только мужья способствуют тому увеличению процента самоубийств, которое наблюдается в странах с часто прак­тикующимися разводами, ибо жены убивают себя здесь меньше, чем в прочих странах. Если институт развода не может развиваться без того, чтобы улуч­шалось моральное положение женщины, то совершен­но недопустимо связывание его с каким-либо отрица­тельным состоянием домашней среды, оказывающим усиленное влияние на наклонность к самоубийству, потому что это действие должно было бы отразиться на жене не меньше, чем на муже. Упадок семейного духа не может оказывать противоположного влияния на два различных пола: не может благоприятствовать положению матери, если он тяжело ложится на отца. Следовательно, истинная причина изучаемого нами явления заключается в положении брачного, а не се­мейного союза. И действительно, весьма возможно, что брак оказывает на мужа и жену совершенно обрат­ное влияние. Как родители супруги могут иметь общие цели, но как сожители они могут иметь самые различ­ные и даже противоположные интересы. Вполне воз­можно, что в известных обществах эта сторона брака благоприятствует одному супругу и в то же самое время вредит другому. Из предыдущего изложения мы видим, что именно так обстоит дело при разводе.

Во-вторых, на том же самом основании мы должны отвергнуть гипотезу, согласно которой неудовлетворительное состояние брака, с его двойным последствием в виде повышения числа самоубийств и разводов, ис­черпывается частыми домашними ссорами. Подобная причина точно так же, как и упадок семейных связей, не может иметь своим результатом увеличения им­мунитета жены. Если бы процент самоубийств в той среде, где развод широко практикуется, действительно определялся количеством домашних раздоров, то жена должна была бы страдать от этого в одинаковой степе­ни с мужем. Здесь нельзя найти ничего такого, что по своей природе могло бы предохранять исключительно женщину от самоубийства. Подобная гипотеза тем более неосновательна, что чаще всего развод требуется женой (во Франции — 60% разводов и 83% раздельных жительств). Значит, вина в нарушении семейного мира в громадном большинстве случаев ложится на муж­чину. Но тогда было бы непонятно, каким образом в странах с большим числом разводов мужчина убива­ет себя чаще потому, что заставляет больше страдать жену, а жена, напротив, убивает себя реже потому, что ее муж заставляет ее страдать больше. К тому же вовсе не доказано, что число супружеских раздоров увеличи­вается в той же мере, как и число разводов.

Покончив с этой гипотезой, мы остаемся лицом к лицу только с одним возможным объяснением. Оче­видно, что сам институт развода своим влиянием на брак склоняет человека к самоубийству.

В самом деле, что представляет собой брак? Рег­ламентацию отношений между полами, охватыва­ющую не только сферу физиологических инстинктов, но и всевозможных чувств, привитых цивилизацией на почве материальных интересов. Ибо любовь в наше время в гораздо большей степени духовное, чем ор­ганическое, чувство. Мужчина ищет в женщине не толь­ко одного — удовлетворения потребности деторожде­ния. Если это естественное стремление и послужило зародышем всей половой эволюции, то оно прогрес­сивно усложнялось множеством различных эстетичес­ких и моральных чувств, и в настоящее время оно является только ничтожным элементом того много­сложного процесса, которому оно когда-то положило начало. Под влиянием этих интеллектуальных элемен­тов половое чувство как бы одухотворилось и отчасти освободилось от оков тела. Оно в равной мере питает­ся как моральными исканиями, так и физическими побуждениями, и потому в нем нет уже той автомати­ческой регулярной периодичности, которая проявляет­ся у животного. Психическое возбуждение может вы­звать это чувство во всякое время, и оно ничем не связано с определенным периодом года. Но именно в силу того, что эти различные склонности преобразо­вались под влиянием времени и не находятся уже более в непосредственном подчинении органической необхо­димости, для них и нужна социальная регламентация. Если организм внутри себя не находит ничего сдер­живающего подобные чувства, то эту обязанность должно взять на себя общество. В этом заключается функция брака. Брак, особенно в своей моногамичес­кой форме, регулирует всю эту жизнь страстей. Воз­лагая на мужчину обязанность вечно любить одну и ту же женщину, единобрачие указывает чувству любви совершенно определенный предмет и тем самым за­крывает дальнейшие горизонты.

Благодаря этой определенности и устанавливается то моральное равновесие, которым пользуется супруг. Не нарушая своего долга верности, он не может искать других удовлетворений, кроме тех, которые ему разрешены браком, а потому ограничивает себя в своих желаниях. Спасительная дисциплина, которой подвергается супруг, заставляет его искать счастья в том положении, которое выпало ему на долю, и тем самым дает ему для этого средства. К тому же если чувство одного супруга не склонно к перемене, то объект его отвечает ему тем же: ведь обязательство верности носит взаимный характер. Радости его определены, они обеспечены, и все это действует самым положи­тельным образом на направление его ума. Совершенно иное представляет собою положение холостяка. Для него нет никаких ограничений в его привязанностях, он хватается за все, и ничто его не удовлетворяет. Внут­ренний яд беспредельных стремлений, который аномия всюду несет с собой, проникает и в эту область нашего сознания, как и во всякую другую; очень часто при таких обстоятельствах половое чувство принимает ту форму, которую описал Мюссе. Трудно удержать са­мого себя, если извне никто не сдерживает. Испытав одни наслаждения, человек уже рисует в своем вооб­ражении новые удовольствия, и как скоро он проходит весь круг возможного, то, мучимый постоянною жаж­дою новизны, он будет мечтать о несбыточном. Как же не впасть в отчаяние при такой нескончаемой погоне за неуловимым счастьем? Для того чтобы дойти до та­кого состояния, даже вовсе не необходимо пережить такую массу любовных приключений, как Дон Жуан; достаточно среднего образа жизни какого-нибудь са­мого вульгарного холостяка. Без конца родятся и вслед за тем разбиваются жизнью всевозможные надежды, и в душе непрерывно растет чувство устало­сти и разочарования. И как может укрепиться в уме человека то или иное желание, если нет никакой уве­ренности в том, что объект желания может быть со­хранен. Ведь аномия двустороння: если человек не может вполне отдаться, он не может и вполне овла­деть. Неверность будущего вместе со своей собствен­ной половинчатостью лишают его навсегда покоя. Из всего этого вытекает беспокойство, возбужденное со­стояние и недовольство, неминуемо несущее с собою большую степень наклонности к самоубийству.

Но развод предполагает ослабление брачной рег­ламентации; там, где он практикуется, в особенности же там, где право и нравы усиливают его практику, брак является только слабым намеком на то, чем он должен быть. Это брак второго сорта, и поэтому он не может иметь присущих ему благоприятных результа­тов. Границы, которые он ставил для чувства, теряют свою определенность; они лишаются устойчивости и только в слабой степени могут сдерживать страсти, которые принимают самые широкие размеры. Чувство уже не так легко подчиняется тем условиям, которые ему предписаны. Исчезают спокойствие, моральная уравновешенность, составлявшие преимущество чело­века, состоящего в браке; на их месте появляется известное состояние беспокойства, мешающее человеку дорожить тем. что у него есть. Он тем не менее обращает внимание на настоящее, благосостояние его кажется ему неустойчивым, будущее — менее определенным. Нельзя прочно держаться за ту позицию, на которой находишься, если она в любой момент может быть разрушена с той или другой стороны. В силу этих причин в странах, где влияние брака в сильной степени умеряется разводами, неизбежно ослабляется иммуни­тет женатого человека. Так как вследствие этого состо­яние его приближается к состоянию холостяка, он не может не потерять части своих преимуществ. Таким образом увеличивается общее число самоубийств.

Но такие последствия развода касаются исключитель­но мужа и неприменимы к жене. В самом деле, половая сторона жизни женщины имеет гораздо менее интеллектуальный характер в силу того, что вообще умственная жизнь ее менее сильно развита. Половые потребности женщины более непосредственно связаны с требованиями ее организма, скорее следуют за ними, чем их опережают, и таким образом находят в них действительную узду. В женщине гораздо сильнее, чем в мужчине, развит инстинкт, и, для того чтобы найти для себя покой и мир, ей достаточно только следовать ему. Та узкая социальная регламентация, которую не­сет с собою брак, и в особенности моногамный брак, является для нее необходимой. Но эта дисциплина даже там, где она полезна, сопряжена с рядом неудобств; определяя навсегда брачные условия, она тем самым отрезает отступление, какими бы условиями оно ни было вызвано. Ограничивая горизонт человека, она запирает все возможные выходы, запрещает всякие, даже вполне лояльные, надежды. Мужчина также часто страдает от этой неподвижности, но зло, причиняемое ему ею, широко компенсируется теми благодеяниями, которые он, с другой стороны, получает от нее; к тому же сами нравы данного общества дают ему известные привилегии, позволяющие в известной степени смяг­чить всю суровость супружеского режима. Для женщи­ны, наоборот, не существует ни компенсаций, ни смяг­чений. Для нее моногамия есть строжайшее обязатель­ство, не допускающее никаких послаблений; с другой стороны, брак не нужен для нее, по крайней мере в той степени, как для мужчины, чтобы ограничить ее и без того естественным образом ограниченные желания и чтобы научить ее довольствоваться своим жребием; он только мешает ей изменить свою жизнь, когда она станет для нее нестерпимой. Таким образом, супружес­кая регламентация делается для нее стеснением, лишен­ным больших преимуществ. Следовательно, все, что смягчает эту регламентацию, может только улучшить положение замужней женщины — вот почему налич­ность развода является для нее благоприятным обстоятельством и почему она охотно к нему прибегает.

Таким образом, мы видим, что состояние супружес­кой аномии, создаваемое институтом развода, объяс­няет параллельный рост числа разводов и само­убийств. Поэтому-то такого рода самоубийства мужей в странах с часто встречающимися разводами увеличи­вают число добровольных смертей и составляют одну из разновидностей анемичного самоубийства. Они происходят не потому, что в этих обществах существу­ет большее число дурных супругов или супруг и вслед­ствие этого больше несчастных браков; они являются результатом морального состояния sui generis, которое само по себе вытекает из ослабления брачной регламентации; это возникшее в течение супружества со­стояние, переживающее самый брак, одно только и развивает наклонность к самоубийству, которую об­наруживают разводы. Мы не хотим сказать, что это разрушение брачного регламента целиком создано за­конным введением развода. Юридический развод является всегда на сцену только для того, чтобы ос­вятить нравы общества, сложившиеся до него. Если общественное сознание не пришло бы мало-помалу к заключению, что неразрывность супружеских уз бессмысленна, закон не мог бы сделать их более легко расторжимыми. Брачная аномия может, таким обра­зом, существовать в умах людей даже тогда, когда она не провозглашена законом. Но с другой стороны, она может проявлять все свои последствия только тогда, когда она облечена в законную форму. Поскольку брачное право не смягчено, оно хотя материальным путем может сдерживать человеческие страсти; оно препятствует тому, чтобы вкус к аномии не завоевал себе в умах людей слишком большого места, уже одним тем, что не одобряет его. Вот почему аномия проявляет свои особенно характерные, резко броса­ющиеся в глаза черты только там, где она становится юридическим институтом.

Помимо того что это объяснение бросает свет на параллелизм, наблюдаемый между числом разводов и самоубийств, и те обратные отклонения, которые наблюдаются в области иммунитета мужей и жен, оно подтверждается также многими другими фактами.

1) Только при наличии развода мужей может иметь место настоящая брачная неустойчивость; только он один окончательно разрушает супружеские узы, тогда как раздельное жительство только отчасти ограничивает брак, не давая супругам окончательной свободы. Если эта специальная форма аномии действительно усиливает наклонность к самоубийству, разведенные должны обладать ею в гораздо более сильной степени, чем супруги, жительствующие раздельно. Это именно и вытекает из единственного документа, который мы по этому поводу имеем. Согласно вычислениям, сде­ланным Legoyt, в Саксонии в течение периода от 1847—1856 гг. на 1 млн разведенных приходилось 1400 самоубийств, а на 1 млн раздельно жительствующих только 176. Это последнее число меньше даже того, которое выпадает на долю женатых (318).

2) Если столь сильная степень наклонности к са­моубийству, наблюдаемая у холостяков, в известной своей части зависит от половой аномии, то именно в тот момент, когда половое чувство находится в со­стоянии наивысшего возбуждения, она должна ощу­щаться всего сильнее. В самом деле, от 20 до 45 лет процент самоубийств холостяков гораздо быстрее возрастает, чем впоследствии; в течение этого периода он учетверяется, тогда как начиная с 45 лет вплоть до предельного 85-летнего возраста он только уд­ваивается. Что же касается женщин, то среди них этого ускоренного темпа не наблюдается; в возрасте от 20 до 45 лет число самоубийств среди девушек даже не удваивается, а со 106 поднимается всего до 171. Таким образом, период половой жизни не влечет за собой роста женских самоубийств. Это об­стоятельство только подтверждает вышесказанное на­ми относительно того, что женщина мало подвержена этой форме аномии.

3) Наконец, множество фактов, установленных в главе III этой книги, находят себе объяснение в толь­ко что предложенной теории и этим самым могут служить для нее проверкой.

Мы видели там, что брак во Франции независимо от семейных условий давал человеку коэффициент предохранения, равный 1,5; теперь мы знаем, чему этот коэффициент соответствует. Он представляет со­бою те преимущества, которые извлекает для себя человек из регулирующего влияния, оказываемого на него браком, из его умеряющего воздействия на стра­сти и вытекающего отсюда благополучия. Но и в то же самое время мы констатировали, что в этой же стране условия жизни замужней женщины ухудшились по­стольку, поскольку присутствие детей не исправило дурных для нее последствий брака. Мы только что указали причину этого явления. Это объясняется не тем, что мужчина по природе своей зол и эгоистичен и играет роль мучителя, заставляющего страдать под­ругу жизни, а только тем обстоятельством, что во Франции, где до настоящего времени брак не был ослаблен разводом, он ставил для женщины неруши­мые правила жизни, ярмо, которое было для нее слиш­ком тяжело переносимо и совершенно не давало ника­ких выгод. Вообще, вот та причина, которой обязан своим существованием этот антагонизм полов, не позволяющий мужчине и женщине в одинаковой степени пользоваться преимуществами брака: у них совершен­но различные интересы,— одному необходимо стесне­ние, другой свобода.

Между тем оказывается, что в известные моменты жизни мужчина получает от брака то же, что и женщина, но в силу других причин. Если, как мы указали выше, молодые мужья чаще лишают себя жизни, чем холостые того же возраста, то это указывает на то, что страсти их в это время слишком беспорядочны и они слишком полагаются на самих себя, для того чтобы быть в состоянии подчиниться таким суровым правилам брачной жизни. Брак кажется им непреодолимым препятствием, на которое наталкиваются и о которое разбиваются все их желания. Вот почему возможно, что брак оказывает все свое благотворное влияние только тогда, когда возраст немного успокаивает стра­сти человека и дает ему чувствовать всю необходи­мость дисциплины.

Наконец, в той же самой главе мы видели, что там, где брак благоприятнее для жены, чем для мужа, разни­ца между числом самоубийств тех и других всегда меньше, чем при обратных условиях. Это является доказательством того, что даже в обществах, где брач­ное состояние дает преимущества женщине, оно оказывает ей услуг меньше, чем мужчине, ибо последний все же выигрывает от него больше, чем она. Если оно (состояние.— Примеч. ред.) стесняет ее, она от него страдает, но не может выиграть от него ничего даже в том случае, если оно отвечает ее интересам; это доказывает только то, что она не испытывает в браке никакой необходимости, а это и есть именно то самое, что предполагает вышеизложенная теория. Результа­ты, полученные нами раньше и вытекающие из данной главы, совпадают и взаимно подтверждают друг друга.

Мы пришли, таким образом, к заключению, крайне далекому от того мнения, которое обыкновенно составляют о браке и его роли в жизни человека. Его считают учреждением, защищающим интересы жен­щины и охраняющим ее слабость от мужского своево­лия. Моногамия, в частности, часто изображается в виде жертвы, которую мужчина приносит в ущерб своим полигамическим инстинктам, для того чтобы возвысить и улучшить путем брака условия жизни женщины. На самом деле, каковы бы ни были ис­торические причины, которые заставили его решиться на подобное самоограничение, от него выигрывает только он сам. Свобода, от которой он таким образом отказался, являлась для него только источником муче­ния. У женщины не было этих причин, и потому можно смело сказать, что, подчиняясь этим правилам, жертву приносит она, а не мужчина.

 

ГЛАВА VI. ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ ФОРМЫ РАЗЛИЧНЫХ ТИПОВ САМОУБИЙСТВ

Один из выводов, к которым привело до сих пор наше исследование, гласит: существует не один определен­ный вид самоубийства, а несколько его видов. Конеч­но, по существу своему самоубийство всегда есть и бу­дет поступком человека, который предпочитает смерть жизни, но определяющие его причины не во всех случа­ях одинаковы; иногда они, напротив, по природе своей совершенно противоположны. Вполне понятно, что разные причины приводят и к различным результатам. Поэтому можно быть вполне уверенным, что существует несколько типов самоубийств, качественно раз­личных друг от друга. Но еще недостаточно показать, что это различие должно существовать; необходимо непосредственно уловить его наблюдением и указать, в чем оно заключается. Необходимо, чтобы частные случаи самоубийства были сгруппированы в опреде­ленные классы, соответствующие установленным вы­ше типам. Таким образом, является возможность про­следить весь разнообразный ряд самоубийств, начиная от их социального источника до их индивидуальных проявлений.

Эта морфологическая классификация, казавшаяся в начале этого труда невозможной, может быть с ус­пехом испробована теперь, когда основание для нее открывается в классификации этиологической. В са­мом деле, нам достаточно для этого взять за точку отправления три найденных нами вида факторов само­убийства и установить, могут ли те отличительные особенности, которые обнаруживают самоубийства, реализуясь различными субъектами, вытекать из этих факторов, и каким образом. Конечно, невозможно вы­вести таким путем все существующие особенности са­моубийств, так как некоторые из них должны зависеть от личной природы данных индивидов. Каждое само­убийство носит на себе отпечаток личности, представляет собой проявление темперамента того лица, кото­рое его совершает, зависит от тех условий, в которых оно производится, и поэтому не может быть всецело объяснено одними только общими и социальными причинами. Но эти последние в свою очередь должны наложить на все самоубийства известный колорит sui generis, придать им определенную специфическую осо­бенность. Эту-то коллективную печать нам и предсто­ит выяснить.

Конечно, это исследование не может быть произ­ведено с безусловной точностью; мы не в состоянии сделать методического описания всех ежедневно совер­шаемых самоубийств или всех случаев, имевших место на всем протяжении истории. Мы можем установить только самые общие значительные типы, не имея к то­му же вполне объективного критерия, который дал бы нам возможность сделать этот выбор. Более того, мы можем идти только дедуктивным методом в попытках связать их с теми причинами, от которых они, повидимому, происходят. Все, что в нашей власти,— это показать их логическую необходимость, не имея зачас­тую возможности подкрепить наши рассуждения экс­периментальным доказательством. Конечно, мы прекрасно сознаем, что такая дедукция, которая не может быть проверена опытом, всегда подозрительна, но да­же при наличии этих оговорок нельзя сомневаться в полезности нашего изыскания. Даже в том случае, если бы оно не дало ничего, кроме иллюстраций выше­приведенных выводов, оно все же представляло бы некоторый плюс, сообщая этим выводам более конк­ретную форму, связывая их более тесным образом с данными наблюдения и деталями повседневного опыта. Но этого мало — оно даст нам возможность ввести некоторые разграничения в массу таких фактов, которые обыкновенно смешиваются между собой, как будто бы вся разница между ними исчерпывалась од­ними только оттенками; тогда как в действительности между ними существует иногда диаметральное раз­личие. Это имеет место по отношению к самоубийству и умственному расстройству. Последнее в глазах про­фанов представляет собой некоторое определенное состояние, способное только в зависимости от обсто­ятельств изменяться внешним образом. Для психиатра это слово обозначает, наоборот, целый ряд различных типов болезни. Точно так же в обыденной жизни самоубийцу представляют себе обыкновенно меланхоли­ком, тяготящимся жизнью. В действительности те акты, посредством которых люди расстаются с жизнью, группируются в различные виды, имеющие самое различное моральное и социальное значение.

I

Первый вид самоубийства, без сомнения известный уже в античном мире, но в особенности распространенный в настоящее время, представляет в его идеальном типе Рафаэль Ламартина. Характерной его чертою является состояние томительной меланхолии, парали­зующей всякую деятельность человека. Всевозможные дела, общественная служба, полезный труд, даже до­машние обязанности внушают ему только чувство без­различия и отчуждения. Ему невыносимо соприкос­новение с внешним миром, и, наоборот, мысль и внут­ренний мир выигрывают настолько же, насколько те­ряет внешняя дееспособность. Закрывая глаза на все окружающее, человек главным образом обращает вни­мание на состояние своего сознания; он избирает его единственным предметом своего анализа и наблюде­ний. Но в силу этой исключительной концентрации он только углубляет ту пропасть, которая отделяет его от окружающего его мира; с того момента, как индивид начинает заниматься только самим собой, он уже не может думать о том, что не касается только его. и, углубляя это состояние, увеличивает свое одиночество. Занимаясь только самим собой, нельзя найти повода заинтересоваться чем-нибудь другим. Всякая деятель­ность в известном смысле альтруистична, так как она центробежна и как бы раздвигает рамки живого суще­ства за его собственные пределы. Размышление же, наоборот, содержит в себе нечто личное и эгоистичес­кое; так, оно возможно только при условии, если субъ­ект освобождается из-под влияния объекта, отдаляется от него и обращает мысли внутрь самого себя; и чем совершеннее и полнее будет это сосредоточение в себе, тем интенсивнее будет размышление. Действие возможно только при наличии соприкосновения с объек­том; наоборот, для того чтобы думать об объекте, надо уйти от него, надо созерцать его извне; в еще большей степени такое отчуждение необходимо для того, чтобы думать о самом себе. Тот человек, вся деятельность которого направлена на внутреннюю мысль, становится нечувствительным ко всему, что его окружает. Если он любит, то не для того, чтобы отдать себя другому существу и соединиться с ним в плодотворном союзе; нет, он любит для того, чтобы иметь возможность размышлять о своей любви. Стра­сти его только кажущиеся, потому что они бесплодны; они рассеиваются в пустой игре образов, не производя ничего существующего вне их самих.

Но с другой стороны, всякая внутренняя жизнь получает свое первоначальное содержание из внешнего мира. Мы можем мыслить лишь объекты и тот способ, каким мы их мыслим. Мы не можем размышлять о нашем сознании, беря его в состоянии полной нео­пределенности: в таком виде оно непредставимо. Определиться же оно может только с помощью чего-нибудь другого, находящегося вне его самого. Поэтому, если оно, индивидуализируясь, переходит за границу из­вестной черты, если оно слишком радикально порывает со всем остальным миром, миром людей и вещей — оно уже лишает себя возможности черпать из тех источников, которыми оно нормально должно питать­ся, и не имеет ничего, к чему оно могло бы быть приложено. Создавая вокруг себя пустоту, оно создает ее и внутри себя, и предметом его размышления становится лишь его собственная духовная нищета. Тогда человек может думать только о той пустоте, которая образовалась в его душе, и о той тоске, которая явля­ется ее следствием. Оно и ограничивается этим самосозерцанием, отдаваясь ему с какой-то болезненной радостью, хорошо известной Ламартину, который прекрасно описал это чувство, вложив рассказ о нем в уста своего героя: «Все окружающее меня было наполнено тем же томлением, что и моя душа, и уди­вительно гармонировало с нею и увеличивало мою тоску, придавая ей особую прелесть. Я погружался в бездны этой тоски, но она была живая, полная мыслей, впечатлений, слияния с бесконечностью разно­образных светотеней моей души, и поэтому у меня никогда не являлось желания освободиться от нее. Это была болезнь, но болезнь, вызывавшая вместо страда­ния чувство наслаждения, и следующая за ней смерть рисовалась в виде сладостного погружения в бесконеч­ность. Я решился с этого времени отдаваться этой тоске всецело, запереться от могущего меня развлечь общества, обречь себя на молчание, одиночество и хо­лодность по отношению к тем людям, которые могут встретиться мне на моем жизненном пути; я хотел, чтобы одиночество моей души было для меня как бы саваном, который, скрывая от меня людей, давал бы возможность созерцать только природу и Бога».

Но нельзя оставаться только созерцателем пусто­ты— она неминуемо должна поглотить человека; на­прасно ей дают название бесконечности; природа ее от этого не изменяется. Когда сознание, что он не суще­ствует, доставляет человеку столько удовольствия, то всецело удовлетворить свою наклонность можно толь­ко путем совершенного отказа от существования. Этот вывод вполне совпадает с отмеченным Гартманном параллелизмом между развитием сознания и ослабле­нием любви к жизни. Действительно, мысль и движение— это две антагонистические силы, изменяющиеся в отношении обратной пропорциональности; но движе­ние есть в то же самое время и жизнь. Говорят, что мыслить — значит удерживать себя от действия; это значит в то же время и в той же мере удерживать себя от жизни; вот почему абсолютное царство мысли невозможно, так как оно есть смерть. Но это еще не значит, как говорит Гартманн, что действительность сама по себе нетерпима и выносима только тогда, когда она замаскирована иллюзией. Тоска не присуща предметам; она не является продуктом мира, она есть создание нашей мысли. Мы сами создаем ее от начала до конца, и для этого нужно, чтобы наша мысль функционировала ненормально. Если сознание челове­ка делается для него источником несчастья, то это случается только тогда, когда оно достигает болезнен­ного развития, когда, восставая против своей собствен­ной природы, оно считает себя абсолютом и в себе самом ищет свою цель. Это состояние настолько мало может считаться результатом новейшей культуры, так мало зависит от завоеваний, сделанных наукой, что мы можем заимствовать у стоицизма главнейшие элемен­ты его описания. Стоицизм также учит, что человек должен отречься от всего, что лежит вне его, чтобы жить своим внутренним миром и только с помощью одного себя. Но так как в таком случае жизнь лишается всякого смысла, то эта доктрина ведет к самоубийству.

Тот же самый характер носит и финал, являющийся логическим последствием этого морального состояния.

Развязка не заключает в себе в данном случае ничего порывистого и страстного. Человек точно определяет час своей смерти и задолго наперед составляет план ее выполнения; медленный способ не отталкивает его; последние моменты его жизни окрашены спокойной меланхолией, иногда переходящей в бесконечную мягкость. Такой человек до самого конца не прекращает самоанализа. Образчиком такого случая может слу­жить рассказ, передаваемый нам Falret: один негоци­ант удалился в мало посещаемый лес и обрек себя на голодную смерть. В продолжение агонии, длившейся около трех недель, он аккуратно вел дневник, куда записывал все свои впечатления; впоследствии этот дневник дошел до нас. Другой умирает от удушения, раздувая ртом уголья, которые должны привести его к смерти, и непрерывно записывает свои наблюдения: «Я не собираюсь больше показывать ни храбрости, ни трусости, я хочу только употребить оставшиеся у меня моменты для того, чтобы описать те ощущения, кото­рые испытываешь, задыхаясь, и продолжительность получаемых от этого страданий». Другой, прежде чем пойти навстречу «пленительной перспективе покоя», как он выражается, изобретает сложный инструмент, который должен был лишить его жизни так, чтобы на полу не осталось следов крови.

Нетрудно заметить, что все эти различные особен­ности относятся к эгоистическому самоубийству. Совершенно несомненно, что они являются следствием и выражением специфического характера именно этого вида самоубийства. Эта нелюбовь к действию, эта меланхоличная оторванность от окружающего мира являются результатом того преувеличенного индиви­дуализма, которым мы охарактеризовали выше дан­ный тип самоубийств. Если индивид уединяется от людей, это значит, что нити, связывавшие его с ними, ослабели или порвались; это значит, что общество в тех точках, где он с ним соприкасался, недостаточно сплочено. Эти пустоты, разъединяющие отдельные со­знания и делающие их чуждыми друг другу, непосред­ственно происходят от распадения социальной ткани. Наконец, интеллектуальный и рассудочный характер этого типа самоубийств без труда объясняется, если вспомнить, что эгоистическое самоубийство необходи­мо сопровождается сильным развитием науки и реф­лексии. В самом деле, очевидно, в обществе, где сознание обычно вынуждено расширять свое поле действия, оно также очень часто расположено выходить за те
нормальные границы, преступить которые оно не может, не уничтожая себя самого. Мысль, которая сомневается во всем и в то же самое время недостаточно сильна для того, чтобы нести всю тяжесть своего
неведения, рискует начать сомневаться сама в себе и утонуть в сомнении. Если ей не удается открыть смысл всех тех вещей, которые ее интересуют,— а было бы чудом, если бы она нашла возможность так быстро разгадать столько тайн — она лишает их всякой реальности, и уже один тот факт, что она ставит себе определенную проблему, свидетельствует о том, что она склоняется к отрицательному выводу. Но вместе с тем она лишает самое себя всякого положительного содержания и, не находя перед собой ничего такого, что бы ей сопротивлялось, не находит другого исхода, как потеряться в пустоте своих собственныхгрез.

Но эта возвышенная форма эгоистического само­убийства не является единственной для него; оно мо­жет иметь и другую, более вульгарную. Субъект часто, вместо того чтобы грустно размышлять о своей судь­бе, относится к ней весело и легкомысленно. Он созна­ет свой эгоизм и логически вытекающие из него последствия, но он заранее принимает их и продолжает жить, как дитя или животное, с той только разницей, что он отдает себе отчет в том, что он делает. Он задается одной задачей — удовлетворять свои личные потребности, даже упрощая их для того, чтобы навер­ное быть в состоянии удовлетворить их. Зная, что ни на что другое он не может надеяться, он ничего друго­го и не требует, всегда готовый, в случае если он не будет в состояний достигнуть этой единственной цели, разделаться со своим бессмысленным существовани­ем. К этому типу принадлежит самоубийство, прак­тиковавшееся у эпикурейцев. Эпикур не предписывал своим ученикам стремиться к смерти, он советовал им, наоборот, жить до тех пор, пока жизнь представляет для них какой-нибудь интерес. Но так как он чув­ствовал, что если у Человека нет никакой другой цели, то каждую минуту qn может потерять и ту, которая у него есть, и что чувственное удовольствие слишком тонкая нить, чтобы прочно привязать человека к жиз­ни, то он убеждал их бьтть всегда готовыми расстаться с нею по первому зову обстоятельств. Таким образом, здесь мы видим, что философская мечтательная мелан­холия уступает место скептическому и рассудочному хладнокровию, особенно сильно проявляющемуся в час последней развязки. Здесь человек наносит себе удар без ненависти, без гнева, но и без того болезнен­ного удовлетворения, с которым интеллектуалист сма­кует свое самоубийство; первый еще бесстрастнее вто­рого; его не поражает тот исход, к которому он при­шел. Это событие в более или менее близком будущем он хорошо предвидел; поэтому он не затрудняет себя долгими приготовлениями, а только, следуя желаниям своего внутреннего «я», старается уменьшить свои страдания. Таким обыкновенно бывает самоубийство хорошо поживших людей, которые с наступлением неизбежного момента, когда становится невозможно продолжать свое легкое существование, убивают себя с ироническим равнодушием, спокойствием' и своеоб­разной простотой.

Когда мы устанавливали альтруистический тип са­моубийств, мы иллюстрировали его достаточным ко­личеством примеров, и нам не представляется необ­ходимым дальнейшее описание характеризующих его психологических форм. Они диаметрально противопо­ложны тем, которые обнаруживаются в Эгоистическом самоубийстве, подобно тому как и сам, альтруизм яв­ляется прямой антитезой эгоизму. Убивающий себя эгоист отличается полным упадком (сил, выражаю­щимся или в томительной меланхолии, или в эпику­рейском безразличии. Альтруистическое самоубийст­во, наоборот, имея своим происхождением страстное чувство, происходит не без некоторого проявления энергии. В случаях обязательного самоубийства эта энергия вкладывается в распоряжение разума или во­ли; субъект убивает себя, потому что так велит ему его сознание, он действует, подчиняясь известному повеле­нию; поэтому его поступок характеризуется по пре­имуществу той ясной твердостью/ которую рождает чувство исполняемого долга; смерть Катона является историческим образчиком этого типа. В других случа­ях, когда альтруизм принимает особенно острые формы, этот его акт носит более страстный и менее рассудочный характер. Тогда — перед нами порыв ве­ры и энтузиазма, бросающий человека в объятия смер­ти. Сам по себе этот энтузиазм рывает радостного или мрачного характера, согласно тому, является ли смерть способом соединиться с горячо любимым бо­жеством или носит характер искупительной жертвы, предназначенной для умилостивления жестокой и вра­ждебной силы. Религиозный экстаз фанатика, счита­ющего блаженством быть раздавленным колесницею своего идола, не то же самое, что «acedia» монаха или угрызения совести преступника, который кончает с со­бой для того, чтобы искупить свою вину.

Но под этими различными оттенками основные черты явления остаются неизменными. Это — тип активной? самоубийства, являющегося в силу этого кон­трасте того упадочного типа, о котором речь шла выше.

Такой вид встречается даже среди более простых типов самоубийств; например, он наблюдается у солдата, который убивает себя вследствие того, что лег­кая обида запятнала его честь, или просто с целью доказать свою храбрость. Но та легкость, с которой совершаются подобного рода самоубийства, не долж­на быть смешиваема с рассудочным хладнокровием эпикурейцев готовность человека пожертвовать своей жизнью не перестает быть активной наклонностью даже тогда, кргда она глубоко вкоренилась в существо человека и оказывает на него влияние с легкостью и самопроизвольностью инстинкта. Leroy передает нам факт, который может служить примером этого. Дело касается офицера, который, после того как уже раз безуспешно пытался повеситься, готовится возоб­новить покушение на свою жизнь, но предварительно заботится о том, чтобы записать свои последние впе­чатления. «Странная судьба выпала мне на долю,— пишет он.— Я только что пытался повеситься, уже потерял сознание, но веревка оборвалась, и я упал на левую руку... Окончив новые приготовления, я хочу снова попытаться лишить себя жизни, но хочу вы­курить еще одну трубку; я надеюсь, последнюю. Пе­рвый раз совершить самоубийство для меня не пред­ставляло никакой урудности; надеюсь, что и теперь не будет никакого затруднения. Я так же спокоен, как если бы я утром, собирался выпить рюмку водки; бесспорно, это несколько странно, но между тем это действительно так. Все написанное — правда. Я умру второй раз со спокойной совестью». Под этим спо­койствием не кроется ни иронии, ни скептицизма, ни особого невольного содрогания, которого решивший­ся на самоубийство прожигатель жизни никогда не мог бы скрыть.

Спокойствие — полное; никаких следов самопринуждения, акт совершается от чистого сердца, потому
что все деятельные наклонности человека прокладывают ему путь.

Наконец, существует третий тип самоубийств, от­личающийся от первого тем, что совершение его все­гда носит характер страстности, а от вторых тем, что вдохновляющая его страсть совершенно иного происхождения. Здесь не может быть речи об энтузиазме, религиозной вере, морали или политике, ни о ка­кой-нибудь военной доблести; здесь играют ролъ гнев и все то, что обыкновенно сопровождает разочарование. Brierre de Boismont, рассмотревший воспоминания 1507 самоубийц, констатировал тот факт, что боль­шинство из них было проникнуто отчаянием и раз­дражением. Иногда они выражались в проклятиях, в горячем протесте против жизни вообще; иногда это были жалобы на определенное лицо, которое само­убийца считал ответственным за все свои несчастья. К этой группе, очевидно, относятся самоубийства, яв­ляющиеся как бы дополнением предварительно совер­шенного убийства: человек лишает себя жизни, убив перед этим того, кого он считает отравившим ему жизнь. Нигде отчаяние самоубийцы не проявляется так сильно, как в этих случаях, ведь тут онообнаруживает­ся не только в словах, но и в поступках. Убивающий себя эгоист никогда не допустит себя до таких диких насилий; случается, конечно, что и он пеняет на жизнь, но в более жалобном тоне; жизнь угнетает его, но не вызывает острого чувства раздражения; он скорее ощу­щает ее пустоту, чем ее печали; она не интересует его, но и не внушает ему положительных страданий; то состояние подавленности, в котором он находится, не допускает его даже терять самообладание. Что же касается альтруиста, то он находится совсем в другом состоянии. Он приносит в жертву себя, а не своих близких.

Таким образом, перед нами особый, отличный от предыдущих психический феномен; он характеризует собою природу анемичного самоубийства. В самом деле, акты, лишенные планомерности и регулярности, не согласующиеся ни между собой, ни с теми условиями, которым они должны отвечать, не могут уберечься от болезненного между собой столкновения. Ано­мия независимо от того, прогрессивна она или регрес­сивна, освобождая желания от всякого ограничения, широко открывает дверь иллюзиям, а следовательно, и разочарованию. Человек, внезапно вырванный из тех условий, к которым он привык, не может не впасть в отчаяние, чувствуя, что из-под ног его ускользает та почва, хозяином которой он себя считал; и отчаяние его, конечно, обращается в сторону той причины — ре­альной или воображаемой, которой он приписывает свое несчастье. Если он считает себя ответственным за то, что случилось, то гнев его обращается против него самого; если виноват не он, то — против другого. В первом случае самоубийства не бывает, во втором оно может следовать за убийством или за каким-ни­будь другим проявлением насилия. Чувство в обоих случаях одно и то же, изменяется только его проявле­ние. В таких случаях человек всегда лишает себя жизни в гневном состоянии, если даже его самоубийству и не предшествовало никакого убийства. Нарушение всех его привычек вызывает в нем острое раздражение, которое ищет исхода в каком-нибудь разрушительном поступке. Объект, на которого изливается этот образо­вавшийся таким образом избыток страсти, играет второстепенную роль. От случая зависит, в каком направ­лении разрядится накопленный запас энергии.

То же самое наблюдается и тогда, когда человек отнюдь не опускается, а, наоборот, непрерывно стре­мится, но без нормы и меры, превзойти самого себя. Иногда он теряет ту цель, достигнуть которой он считает себя способным, но которая на самом деле превосходила его силы; это — самоубийства неприз­нанных людей, часто встречающиеся в эпоху, когда нарушена всякая определенная классификация. Иногда же случается, что после того, как человеку в течение долгого времени удавалось удовлетворять все свои прихоти и желания, он наталкивается на такое препят­ствие, которое у него не хватает силы преодолеть, и он нетерпеливо спешит прекратить свое существование, которое с этого момента становится для него полным лишений. В таком положении находился Вертер, неуго­монное сердце, как он сам себя называл,— человек, влюбленный в бесконечное, убивающий себя оттого, что любовь его была безответна. Таковы те артисты, которые, долгое время наслаждаясь блестящим усг/е-хом, убивают себя после одного услышанного свистка, или прочитав о себе слишком суровую критику, рли потому, что мода на них начинает проходить.

Существуют и такие самоубийцы, которые не мбгут пожаловаться ни на людей, ни на обстоятельства, а са­ми по себе устают в бесконечной погоне за недостижи­мой целью, в которой желания их не только неудов­летворяются, но возбуждаются еще сильнее; тогда они возмущаются жизнью и обвиняют ее в том, что она обманула их. Между тем то тщетное возбуждение, во власти которого они находились, оставляет после себя особого рода изнеможение, мешающее ослабевшим страстям проявляться с той же силой, как и в преды­дущих случаях; они как бы утрачивают свою силу и поэтому с меньшей энергией оказывают свое влияние на человека; индивид, таким образом, впадает в состо­яние меланхолии и до некоторой степени напоминает собой интеллектуального эгоиста, но не ощущает в своей меланхолии присущей этому последнему томи­тельной прелести; в нем доминирует более или менее сильное отвращение к жизни. Подобное состояние у своих современников уже наблюдал Сенека одновре­менно с вытекающими из него самоубийствами. «По­ражающее нас зло находится не около нас, оно — в нас самих. Мы лишены сил что-либо перенести, не в состо­янии вытерпеть страдания, нетерпеливы, не можем, наслаждаться радостью. Сколько людей призывают смерть потому, что, испробовав все возможные пере­мены, они приходят к заключению, что им знакомы уже все ощущения и ничего нового они испытать не могут». В новейшей литературе наиболее ярким пред­ставителем такого типа является Рене у Шатобриана. В то время, как Рафаэль — мечтатель, погружающийся в себя, Рене — ненасытен. «Меня упрекают в том,— во­склицает он с горечью,— что у меня непостоянные вкусы, что одна и та же химера не в состоянии долго занимать меня, что я вечно нахожусь во власти вооб­ражения, которое стремится возможно скорее исчер­пать дно моих желаний, как будто их наличность его удручает; меня обвиняют в том, что я всегда ставлю себе цель, которой не могу достигнуть; увы! я только ищу неизвестное благо, которое я инстинктивно чув­ствую. Не моя в том вина, что я повсюду нахожу препятствия и что все уже достигнутое теряет для меня всякую ценность». Это описание довершает хара­ктеристику тех черт сходства и различия между само­убийством эгоистическим и аномичным, которые уже были выше установлены нашим социологическим ана­лизом. Самоубийцы и того, и другого типа страдают тем, что можно называть «болезнью бесконечности», но в обоих случаях эта болезнь принимает неодинако­вые формы. В первом случае мы имеем дело с рас­судочным умом, который испытывает болезненное из­менение и чрезмерно гипертрофируется, во втором случае дело идет о чрезмерной и нерегулярной чувст­вительности. У одного — мысль, возвращаясь все вре­мя к самой себе, теряет наконец всякий объект, у дру­гого— не знающая границ страсть не видит впереди никакой цели; первый теряется в бесконечности мечта­ний, второй — в бездне желаний.

Таким образом, мы видим, что психологическая формула самоубийцы не так проста, как это обыкновенно думают. Сказать, что он устал, испытывает отвращение к жизни, еще не значит определить эту формулу. На самом деле существуют самые различные типы самоубийц, и эти различия ощущаются особенно сильно в том способе, которым совершается самоубий­ство. Можно таким путем распределить самоубийства и самоубийц на определенное количество видов; они должны совпадать в их существенных чертах с типами, установленными нами выше, согласно природе тех социальных причин, от которых они зависят; они явля­ются как бы продолжением этих социальных фактов во внутреннем мире индивида.

Необходимо прибавить, что они не всегда наблю­даются в опыте в чистом виде; часто случается, что они комбинируются между собой и дают начало слож­ным видам; признаки, принадлежащие нескольким из них, встречаются одновременно в одном и том же самоубийстве. Причиной этого явления служит то обстоятельство, что различные причины самоубийства могут одновременно оказывать свое действие на одного и того же индивида, и таким образом результаты их перемешиваются. Так, мы видим часто больного, под­верженного различным бредовым идеям, которые пе­репутываются между собой, но все же воздействуют в одном и том же направлении и, несмотря на различ­ное происхождение, приводят к одному и тому же поступку; они взаимно усиливают друг друга. Таким же образом различные лихорадки, соединяясь у одного и того же субъекта, способствуют каждая поднятию температуры его тела.

Существует два фактора самоубийства, обладаю­щих по отношению друг к другу особым сходством,— это эгоизм и аномия. В самом деле, нам известно, что обыкновенно они представляют собой только две раз­личные стороны одного и того же социального состо­яния, поэтому нет ничего удивительного, что они мо­гут встретиться у одного и того же индивида. Даже почти неизбежно бывает так, что у эгоиста замечается наклонность к беспорядочности: так как он оторван от общества, последнее уже не может регулировать его внутреннего мира. Если же, тем не менее, желания его разгораются чрезмерно, то это происходит вследствие того, что жизнь страстей течет у него очень медленно, что взоры его обращены всецело на него самого и окружающий мир не привлекает его. Но может слу­читься, что человек не будет ни полным эгоистом, ни ярко эмоциональным типом; в таком случае он соеди­няет в себе две соперничающие между собою личности. Для того чтобы заполнить пустоту, которую он ощу­щает внутри себя, он ищет новых ощущений; правда, в это искание он вкладывает меньше горячности, чем человек действительно страстный, но зато он быстрее устает, чем этот последний, и эта усталость снова направляет его внимание на самого себя и усиливает его первоначальную меланхолию. Наоборот, дезорга­низаторская тенденция не может не содержать в себе зачатка эгоизма, так как нельзя восстать против всяких социальных уз, будучи в сильной степени социализиро­ванным человеком. Только там, где первенствующую роль играет аномия, зачаток этот не имеет возмож­ности развиться, потому что аномия, заставляя челове­ка выходить из границ, тем самым мешает ему уеди­ниться в самом себе. Но в том случае, если действие аномии менее интенсивно, она позволяет в известной степени эгоизму проявить себя. Например, то препят­ствие, на которое наталкивается ненасытное желание человека, может заставить его обратиться к своему внутреннему миру и поискать в нем отвлекающего средства против своих потерпевших крушение стра­стей. Но так как он не находит там ничего такого, за что он мог бы прочно ухватиться, и так как тоска, которую в нем вызывает созерцание этого зрелища, может только усилить желание бежать от самого себя, то, конечно, вследствие всего этого его беспокойство и недовольство только возрастают. Таким образом возникает тип смешанных самоубийств, где подавлен­ность чередуется с возбуждением, мечта с действитель­ностью, порывы желаний с меланхолическими размы­шлениями.

Аномия может точно так же сочетаться и с аль­труизмом. Один и тот же кризис может потрясти существование индивида, нарушить равновесие между ним и его средой и в то же самое время обратить его альтруистические наклонности в состояние, воз­буждающее в нем мысль о самоубийстве. Это тот случай, который мы называем самоубийством одер­жимых. Если, например, евреи в большом количестве лишали себя жизни во время взятия Иерусалима, то делали это потому, что, во-первых, победа над ними римлян, превращая их в подданных и данников, тем самым меняла тот образ жизни, к которому они уже привыкли, а во-вторых, потому, что они слишком были преданы своему культу и слишком любили свой город, для того чтобы пережить не­минуемое разрушение того и другого. Точно так же часто случается, что разорившийся человек лишает себя жизни как потому, что он не хочет жить в сте­сненных обстоятельствах, так и потому, что он хочет спасти свое имя и имя своей семьи от позора банк­ротства. Если офицеры и унтер-офицеры с легкостью лишают себя жизни в тех случаях, когда они вынуждены подать в отставку, то это также вызы­вается как мыслью о той перемене, которая должна произойти в их образе жизни, так и их общим пред­расположением считать жизнь за ничто. Две различ­ные причины действуют здесь в одном и том же направлении. Результатом их являются самоубийства, в которых страстная экзальтация или непоколебимая твердость альтруистического самоубийства соединя­ется с безумным отчаянием, являющимся продуктом аномии.

Наконец, эгоизм и альтруизм, две полные проти­воположности, могут скрещиваться в своем воздейст­вии на человека. В известное время, когда распавшееся общество не может уже более концентрировать индивидуальную деятельность, бывают тем не менее ин­дивиды или группы индивидов, которые, испытывая на себе это общее состояние эгоизма, стремятся к чему-то другому. Прекрасно чувствуя, что нельзя уйти от само­го себя, переходя от одних эгоистических удовольствий к другим и сознавая, что быстротекущие радости, даже непрестанно обновляемые, никогда не могут усмирить их беспокойства, они ищут более длительного объекта для своей привязанности, который мог бы дать им смысл в жизни, но так как они не дорожат ничем реальным, то получить некоторое удовлетворение они могут только тогда, когда создадут для себя идеаль­ный объект. Мысль их создает это воображаемое бы­тие, они делаются его слугами и отдаются ему с тем большей исключительностью, что они ненавидят все остальное, даже самих себя. Весь смысл жизни вклады­вают они в свой идеал, и ничто иное не имеет для них цены. Они живут, таким образом, двойной, полной противоречий жизнью: являются индивидуалистами по отношению ко всему, что касается реального мира, и безграничными альтруистами по отношению к вышеупомянутому идеальному объекту. А мы знаем, что оба этих состояния неизбежно ведут человека к са­моубийству.

Таковы признаки и источники стоического само­убийства; мы указали сейчас, каким образом в нем проявляются существенные черты эгоистического са­моубийства, но они могут проявляться и другим об­разом. Если стоик учит абсолютному безразличию ко всему, что выходит за пределы его индивидуального «я», если он заставляет индивида довольствоваться самим собой, то он з то же время ставит его в тесную зависимость от вселенского разума и низводит его до положения орудия, с помощью которого этот разум реализуется. Таким образом, стоик сочетает две проти­воположные концепции: моральный индивидуализм в наиболее радикальной форме и крайний пантеизм. Таким образом, рекомендуемое им самоубийство явля­ется одновременно бесстрастным, как у эгоиста, и об­леченным в форму долга, как у альтруиста. В нем проявляются меланхолия одного и деятельная энергия другого; эгоизм в нем перемешивается с мистицизмом. Между прочим, это смешение отличает мистицизм, присущий эпохам падения, от того чрезвычайно отлич­ного от него, несмотря на одинаковую внешность, мистицизма, который наблюдается у молодых наро­дов в период формирования. Первый вытекает из коллективного порыва, увлекающего по одному пути самых различных людей, из самоотвержения, с ко­торым люди забывают себя во имя общего дела; второй является эгоизмом, занятым только собой, тем «ничто», которое старается превзойти себя, но достигает этого только по видимости и искусствен­ным образом.

II

A priori можно подумать: между природой самоубий­ства и видом смерти, который выбирает для себя самоубийца, существует какое-нибудь соотношение. В самом деле, представляется вполне естественным, что те средства, которые он употребляет для выполне­ния своего решения, находятся в зависимости от вызы­вающих его поступок чувств и, следовательно, выра­жают их. Поэтому может явиться попытка восполь­зоваться теми сведениями, которые на этот счет дают нам статистики, и дать более обстоятельную харак­теристику самоубийств по внешним формам их осуще­ствления. Но все попытки, которые мы предприняли в этом смысле, дали нам только отрицательные ре­зультаты.

Между тем несомненно, что выбор способа смерти зависит только от социальных причин, так как относительное число различных способов самоубийства в течение долгого времени остается неизменным в рамках одного и того же общества, тогда как оно чувст­вительно изменяется при переходе от одного общества к другому.

У каждого народа есть свой излюбленный вид смерти, и порядок его предпочтений очень редко изме­няется. Он даже постояннее, чем общее число само­убийств: обстоятельства, которые иногда слегка изме­няют второе, совершенно не затрагивают первого. Бо­льше того, социальные причины имеют настолько преобладающее значение, что влияние космических факторов делается незаметным. Таким образом, число утопленников не изменяется вопреки всем предположе­ниям в зависимости от времени года, согласно какому-либо специальному для этого закону. Вот каково было их помесячное распределение во Франции в течение периода 1872—1878 гг. в сравнении с распределением числа самоубийств вообще.

Мы видим, что число утопленников повышается в течение лета лишь чуть-чуть сильнее, чем число самоубийц вообще; разница очень незначительна. И однако, лето должно было бы благоприятствовать этому виду самоубийства. Правда, говорят, что утоп­ленников бывает больше на юге, чем на севере, и объ­ясняют это обстоятельство влиянием климата. Но в Копенгагене в течение периода 1845—1856 гг. этот способ самоубийства встречался не менее часто, чем в Италии (281 случай вместо 300). В С.-Петербурге в 1873—1874 гг. способ этот применялся чаще всех других. Следовательно, температура не представляет этому роду смерти никаких препятствий.

Однако социальные причины, от которых зависят вообще самоубийства, отличаются от тех, которые определяют способ их выполнения, так как нельзя установить никакого соотношения между различаемы­ми нами типами самоубийств и наиболее распрост­раненными способами их выполнения. Италия — стра­на глубоко католическая; научная культура ее вплоть до настоящего времени была развита очень слабо; можно было бы предполагать, что альтруистический вид самоубийства распространен в ней больше, чем во Франции и Германии, ибо между ним и уровнем интел­лектуального развития наблюдается до известной сте­пени обратная пропорциональность. Следовательно, в силу того что самоубийство путем огнестрельного оружия там чаще встречается, чем в странах, располо­женных в центре Европы, можно подумать, что этот способ убивать себя находится в зависимости от альтруизма. Можно даже в подтверждение этого предполо­жения сослаться на то, что этот способ самоубийства предпочитается солдатами. Оказывается, однако, что во Франции наиболее интеллигентная часть населе­ния— писатели, артисты, чиновники — лишает себя жизни этим способом. Точно так же может показаться, что меланхолическое самоубийство всего чаще выра­жается в повешении; между тем в действительности оно всего чаще встречается в деревнях, хотя мелан­холия более присуща городским жителям.

Как мы видим, те причины, которые толкают чело­века на самоубийство, и те, которые заставляют его выбрать определенный род смерти, неодинаковы; условия, определяющие его выбор, имеют совсем иное происхождение. Во-первых, совокупность привычек и всевозможных обстоятельств заставляет его выбрать то, а не иное орудие смерти. Следуя постоянно по пути наименьшего сопротивления, до тех пор пока на сцене не появляется новый фактор, человек хватается за то орудие, которое у него находится непосредственно под руками и которое ежедневное употребление сделало для него наиболее привычным. Вот почему, например, в больших городах чаще бросаются с возвышенных мест: там дома выше, чем в деревнях. Точно так же, по мере того как земной шар покрывается сетью желез­ных дорог, явился новый способ лишать себя жизни, бросаясь под поезд. Таким образом, динамика различ­ных способов самоубийства в общей картине добро­вольных смертей является показателем' усовершенст­вования промышленной техники, наиболее распрост­раненной архитектуры, научных знаний(и т. д. Когда электричество будет более распространено, то участят­ся самоубийства посредством электрического тока.

Но причины здесь могут быть еще б^олее наглядны; они зависят от того достоинства, которое имеют раз­личные виды самоубийства в глазах каждого народа или — в пределах одного народа — в глазах известных социальных групп. В самом деле, различные виды смерти занимают разные места; некоторые считаются более благородными, другие — более вульгарными и даже унизительными, и способ их оценки различен у разных социальных групп. В армии, например, обезглавление считается позорной смертью; в других слу­чаях унизительным считается повешение. Вот почему повешение распространено в деревнях гораздо больше, чем в городах, и в маленьких городах гораздо более, чем в больших; это объясняется тем, что этот вид смерти носит на себе отпечаток чего-то грубого и ди­кого, что оскорбляет утонченность городских нравов и тот культ, который городские классы населения под­держивают по отношению к человеческой личности. Может быть, отвращение к этому виду смерти про­истекает еще от того позорного характера, который придан этому способу умерщвления по причинам ис­торического порядка и который утонченный городской житель воспринимает с большею живостью и чувст­вительностью, чем деревенский.

Следовательно, вид смерти, избранный самоубий­цей, есть явление, совершенно не зависящее от самой природы самоубийства. Как ни тесно связаны на пе­рвый взгляд эти два элемента одного и того же акта, но на самом деле они не зависят друг от друга; во всяком случае, они обнаруживают только внешнее совпадение, так как, несмотря на то что оба они зависят от социальных причин, выражаемые ими социальные состояния далеко не одинаковы; пер­вое нисколько не объясняет нам второго и требует совершенно самостоятельного изучения. Вот почему, несмотря на то что обыкновенно исследователи очень обстоятельно говорят о способах смерти, мы больше не будем останавливаться на этом вопросе. Это ничего не прибавило бы к тем результатам, которые дали наши предыдущие изыскания.

 

КНИГА III. О САМОУБИЙСТВЕ КАК СОЦИАЛЬНОМ ЯВЛЕНИИ ВООБЩЕ

Глава I

Социальный элемент в самоубийстве

Глава II

Соотношения   между   самоубийством и другими социальными явлениями

Глава III

Практические выводы

 

ГЛАВА I. СОЦИАЛЬНЫЙ ЭЛЕМЕНТ В САМОУБИЙСТВЕ

Теперь, когда мы познакомились с факторами, в зави­симости от которых изменяется социальный процент самоубийств, мы можем с точностью определить при­роду той реальности, которой он соответствует и кото­рую он выражает в числах.

I

Индивидуальные условия, которым a priori можно при­писать влияние на самоубийство, бывают двух родов.

Во-первых, существуют внешние обстоятельства, в которых находится самоубийца: иногда люди, лишающие себя жизни, страдают от семейных огорчений, от оскорбленного самолюбия, иногда они удручены бед­ностью и болезнью, иногда же их мучают укоры сове­сти и т. д. Но мы уже видели, что эти индивидуальные особенности не в состоянии объяснить социального процента самоубийств, потому что он довольно существенно изменяется, в то время как различные ком­бинации обстоятельств, непосредственно предшеству­ющих отдельным самоубийствам, сохраняют почти ту же относительную частоту. Это доказывает, что они не являются решающими причинами того акта, которому они предшествуют. Та выдающаяся роль, которую они иногда играют в решении, не является еще доказатель­ством их силы. В самом деле, небезызвестно, что выводы, до которых человек дошел путем сознательного размышления, часто бывают только формальными и не имеют другого результата, кроме укрепления прежнего решения, принятого по причинам, для созна­ния совершенно неизвестным.

Кроме того, обстоятельства, которые кажутся при­чинами самоубийства потому только, что они часто его сопровождают, насчитываются в неограниченном числе. Один убивает себя, живя в богатстве, другой — в бедности; один был несчастлив в семейной жизни, другой при помощи развода разорвал брачные узы, делавшие его несчастным. Здесь лишает себя жизни солдат, который был несправедливо наказан за преступление, которого он не сделал, там преступник убивает себя потому, что его преступление осталось ненаказан­ным. События жизни, самые разнообразные и иногда противоположные, могут явиться поводом к само­убийству, а это значит, что ни одно из них не может быть названо его специфической причиной. Быть может, возможно по крайней мере искать эту причину в том общем характере, который свойствен всем им? Но существует ли он в действительности? Самое боль­шее, что можно сказать,— это то, что этот общий характер заключается в неприятностях и огорчениях, но совершенно нельзя определить, какой интенсивно­сти должно достигнуть горе, чтобы привести человека к такой трагической развязке. Не существует ни одного самого незначительного недовольства, о котором мо­жно было бы утверждать, что оно не сделается нестер­пимым, точно так же как нет никакой необходимости в том, чтобы оно непременно сделалось нестерпимым. Мы видим иногда, что люди переносят ужасные не­счастья, в то время как другие убивают себя из-за незначительной досады. Мы уже имели случай указать, что индивиды, жизнь которых особенно тяжела, не принадлежат к числу людей, убивающих себя наиболее часто. Скорее наоборот, избыток удобств жизни во­оружает человека против себя самого. Те классы обще­ства легче расстаются с жизнью, которым свободнее и легче живется, и в те эпохи, когда свободы этой всего больше; если и случается в действительности, что личное состояние самоубийцы является основной причи­ной принятого им решения, то это бывает чрезвычайно редко и, следовательно, не может служить объяснени­ем социального процента самоубийств.

И даже те исследователи, которые приписывают наибольшее влияние индивидуальным условиям, ищут их не столько во внешних случайностях, сколько во внутренней природе субъекта, т. е. в биологической его конструкции и той физической среды, от которой она зависит. Самоубийство изображают поэтому как продукт известного темперамента, как эпизод неврасте­нии, подчиненный действию тех же факторов, как и она. Но мы не нашли никакого непосредственного и правильного соотношения между неврастенией и социальным процентом самоубийств. Случается, что эти два явления изменяются в обратном смысле и что одно достигает минимума там, где другое находится в апо­гее. Мы не нашли также никаких определенных соотношений между движением самоубийств и состоянием физической среды, которая, как говорят, оказывает на нервную систему особенно сильное влияние, как, на­пример, раса, климат, температура. И если даже при­знать, что при известных условиях невропат проявляет некоторое предрасположение к самоубийству, то это еще не значит, что ему предназначено судьбой лишить себя жизни; и воздействие космических факторов не в состоянии сообщить вполне точное и определенное направление этим чрезвычайно общим наклонностям его природы.

Совершенно другие результаты мы получили, ког­да, оставив в стороне самого индивида, стали искать в природе самих обществ причины того предрасполо­жения к самоубийству, которое наблюдается в каждом из них. Насколько отношения между самоубийством и законами физического и биологического порядка сомнительны и двусмысленны, настолько непосредст­венны и постоянны соотношения между самоубий­ством и известными состояниями социальной среды. На этот раз оказались налицо настоящие законы, по­зволяющие нам испробовать методическую классифи­кацию типов самоубийства. Определенные таким об­разом нами социологические причины объяснили нам даже те отдельные совпадения, которые часто припи­сывались влиянию материальных причин и в которых хотели видеть доказательство этого влияния. Если чис­ло женщин, покончивших с собой, гораздо меньше, чем число мужчин, то это происходит оттого, что первые гораздо меньше соприкасаются с коллективной жизнью и поэтому менее сильно чувствуют ее дурное или хорошее воздействие. То же самое наблюдается по отношению к старикам и детям, хотя по несколько другим причинам. Затем, если число самоубийств уве­личивается начиная с января и кончая июнем, а затем начинает уменьшаться,— это происходит потому, что и социальная деятельность испытывает те же сезонные изменения. Вполне естественно, что различные резуль­таты, которые производит эта деятельность, подчинены тому же самому ритму, как и она сама, а следова­тельно, наиболее ощутимы в течение первого из ука­занных периодов; но так как самоубийство есть тоже продукт этой деятельности, то и оно подчиняется тем же законам.

Из всех этих фактов можно вывести только то заключение, что процент самоубийств зависит только от социологических причин и что контингент добро­вольных смертей определяется моральной организаци­ей общества. У каждого народа существует известная коллективная сила определенной интенсивности, толкающая человека на самоубийство. Те поступки, кото­рые совершает самоубийца и которые на первый взгляд кажутся проявлением личного темперамента, являются на самом деле следствием и продолжением некоторого социального состояния, которое находит себе в них внешнее обнаружение.

Таким образом разрешается вопрос, поставленный нами в начале этой книги. Следовательно, утвержде­ние, что каждое человеческое общество имеет более или менее сильно выраженную наклонность к само­убийству, не является метафорой; выражение это имеет свое основание в самой природе вещей. Каждая социа­льная группа действительно имеет к самоубийству определенную, присущую именно ей коллективную на­клонность, которая уже определяет собой размеры индивидуальных наклонностей, а отнюдь не наоборот. Наклонность эту образуют те течения эгоизма, альтру­изма или аномии, которые в данный момент охватыва­ют общество, а уже их следствием являются предрас­положения к томительной меланхолии, или к деятель­ному самоотречению, или к безнадежной усталости. Эти-то коллективные наклонности, проникая в индиви­да, и вызывают в нем решение покончить с собой. Что касается случайных происшествий, считающихся обыкновенно ближайшими причинами самоубийства, то они оказывают на человека только то влияние, которое возможно при наличии данного морального пред­расположения человека, являющегося в свою очередь только отголоском морального состояния общества. Для того чтобы объяснить отсутствие привязанности к жизни, человек ссылается на обстоятельства, кото­рые его непосредственно окружают; он находит, что жизнь скучна, потому что ему самому скучно. Конеч­но, с одной стороны, тоска приходит к нему извне, но не зависит от той или другой случайности в его жизни, а от той общественной группы, часть которой он со­ставляет. Вот почему нет ничего, что бы могло слу­жить случайной причиной самоубийства; все зависит от той интенсивности, с которой влекущие за собой самоубийство причины оказывали свое воздействие на индивида.

II

Это заключение может найти себе подтверждение уже в одном постоянстве процента самоубийств. Если, сле­дуя нашему методу, мы должны были оставить до настоящего времени эту проблему нерешенной, то фактически очевидно, что она не допускает никакого дру­гого решения. Когда Quetelet обратил внимание фило­софов на поразительную регулярность, с которой из­вестные социальные явления повторяются в течение тождественных периодов времени, он полагал, что объяснением ей может служить его теория среднего человека,— теория, оставшаяся до сих пор единствен­ной систематической попыткой дать объяснение этой замечательной особенности. По его мнению, в каждом обществе имеется определенный тип, которого более или менее правильно воспроизводит вся масса индиви­дов и среди которого только меньшинство имеет тенденцию отклоняться от средней под влиянием причин, нарушающих обычное течение жизни. Например, су­ществует совокупность физических и моральных при­знаков, наблюдаемая у большинства французов, но которой нет в том же виде и размере у итальянцев и немцев, и наоборот. Так как эти признаки являются наиболее распространенными, то и вытекающие из них поступки встречаются очень часто, они образуют самую обширную группу. Те же индивиды, которые, наоборот, определяются выходящими из ряда особенностями, редки, как и сами эти особенности. С другой стороны, не будучи абсолютно неизменным, общий тип изменяется гораздо медленнее, чем тип индивиду­альный, так как гораздо труднее измениться всему обществу в целом, чем отдельным лицам. Это посто­янство естественно сообщается и поступкам, которые вытекают из характеристических свойств этого типа. Первые не изменяются ни по качеству, ни по величине, пока не изменяются вторые, а так как в то же время эти способы действия являются наиболее распростра­ненными, то постоянство неизбежно становится об­щим законом проявлений человеческой активности, как это и показывает статистика. В самом деле, стати­стик подсчитывает все однородные факты, соверша­ющиеся в недрах одного и того же общества. А так как эти последние остаются неизменными до тех пор, пока сохраняется постоянным общий тип общества, и так как, с другой стороны, изменения типа осуществляют­ся лишь с большими затруднениями, то результаты статистических обследований необходимо должны оставаться одинаковыми в течение довольно длинного ряда последовательных лет. Что же касается тех фак­тов, которые совершаются под влиянием исключи­тельных особенностей и индивидуальных случайностей, то они, конечно, не обнаруживают такой прави­льности. Вот почему постоянство никогда не бывает абсолютным.

Но это — лишь исключения; следовательно, неиз­менность можно считать правилом, а изменчивость — исключением.

Этому общему типу Quetelet дал название среднего типа, так как он точно определяется, если взять среднюю арифметическую всех индивидуальных типов. Например, если, определивши все длины роста, сложить эти величины и сумму разделить на число под­вергавшихся измерению индивидов, то полученное частное выразит с достаточным приближением среднюю длину роста, так как можно допустить, что отклонения вверх и вниз, т. е. люди высокого и низкого роста, встречаются почти в одинаковом количестве. Они ком­пенсируют друг друга и, следовательно, не изменяют частного.

Такая теория кажется очень простой; но во-первых, она может быть рассматриваема как объяснение то­лько в том случае, если она дает нам понять, откуда происходит то, что средний тип осуществляется в преобладающей массе индивидов. Для того чтобы он не изменялся в то время, как изменяются эти послед­ние, нужно, чтобы, с одной стороны, он был независим от них, а с другой стороны, чтобы был все же какой-нибудь путь, которым он мог бы накладывать на них свою печать. Правда, исчезает самая эта пробле­ма, если допустить, что интересующий нас тип со­впадает с этническим типом. В самом деле, элементы, создающие расу, имея свое происхождение вне индиви­да, не подчиняются тем изменениям, как и он, хотя в нем и только в нем одном они реализуются. Весьма понятно, что они пронизывают собой чисто индивиду­альные элементы и даже служат для них основанием. Однако это объяснение могло бы соответствовать са­моубийству лишь в том случае, если бы наклонность, влекущая к нему человека, зависела непосредственно от расы, а мы знаем, что существующие факты проти­воречат этой гипотезе. Могут сказать, что общее со­стояние социальной среды, будучи одно и то же для большинства отдельных личностей, касается их всех одинаковым образом и дает им, в частности, одну духовную физиономию. Но ведь по существу своему социальная среда состоит из идей, верований, привы­чек, общих стремлений; для того чтобы последние могли воздействовать таким образом на индивидов, они должны существовать до известной степени неза­висимо; как видим, этого рода соображения неизбежно приближают нас к тому разрешению вопроса, которое мы предложили выше. В самом деле, здесь молчаливо допускается, что существует коллективная наклон­ность к самоубийству, из которой вытекают индивиду­альные наклонности, и вся задача сводится к тому, чтобы узнать, в чем эта коллективная наклонность состоит и каким образом она действует.

Но этого мало: каким бы способом ни объясняли распространенность среднего человеческого типа, по­нятие о нем ни в каком случае не объяснит той регуля­рности, с которой воспроизводится социальный про­цент самоубийств. В самом деле, согласно определе­нию, этот тип может состоять только из тех характер­ных черт, которые свойственны большинству населения; самоубийство же является делом меньшин­ства. В тех странах, где оно более всего распрост­ранено, насчитывается не больше 300 или 400 случаев на 1 млн населения. Сила, которую инстинкт самосох­ранения поддерживает у средних людей, исключает самоубийство коренным образом; средний человек не лишает себя жизни. Но в таком случае, если наклон­ность к самоубийству является редкостью и аномали­ей, она совершенно чужда среднему типу, и даже глу­бокое изучение этого последнего не помогло бы нам понять, каким образом число самоубийств может быть постоянным для одного и того же общества, не помогло бы нам объяснить, откуда даже является наклон­ность к самоубийству. Следовательно, теория Quetetet покоится на неправильном допущении. Он считал уста­новленным тот факт, что постоянство наблюдается только в наиболее общих проявлениях человеческой деятельности; но мы видим, что оно существует в той же степени в спорадических проявлениях, наблюдае­мых лишь в изолированных и одиноких пунктах социа­льного поля. Он думал, что ответил на все desideratce, указав на то, каким образом можно объяснить неиз­меняемость того, что не является исключением; но исключение само имеет свою неизменяемость, ниско­лько не меньшую, чем всякая другая. Все умирают, каждый живой организм устроен так, что он рано или поздно должен разрушиться. Наоборот, очень мало имеется людей, лишающих себя жизни; у громадного большинства нет ничего такого, что бы вызывало в них склонность к самоубийству; тем не менее про­цент самоубийств еще более постоянен, чем процент общей смертности. Это значит, что между распрост­раненностью известного признака и его строгим по­стоянством нет той тесной связи, которую допускал Quetelet.

К тому же результаты, к которым приводит его собственный метод, подтверждают наше заключение. В силу его принципа, для того чтобы измерить интен­сивность какого-нибудь признака, присущего среднему типу, надо было бы разделить сумму фактов, которы­ми он заявляет себя среди данного общества, на число индивидов, способных на такое же проявление. Так, например, в такой стране, как Франция, где в течение долгого времени не наблюдалось больше чем 150 слу­чаев самоубийства на 1 млн жителей, средняя интенсивность наклонности к самоубийству выразилась бы следующим отношением: 150:1 000000 = 0,00015; в Ан­глии, где мы имеем только 80 случаев на то же коли­чество населения, это отношение равнялось бы 0,00008.

Вот, следовательно, те величины, которыми можно бы было измерять наклонность среднего индивида к самоубийству; но практически такие цифры равны нулю. Столь слабая наклонность до такой степени удалена от самого выполнения, что может считаться несуществующей; сама по себе она не обладает до­статочной силой, для того чтобы вызвать самоубийст­во. Поэтому вся общность такой наклонности еще не может объяснить нам, почему то или иное число само­убийств совершается ежегодно в том или ином обще­стве.

Кроме того, эта оценка очень преувеличена. Quetelet пришел к своим цифрам, приписывая произ­вольно средним людям известную наклонность к само­убийству на основании проявлений, которые обыкно­венно наблюдаются не у среднего человека, а только у небольшого числа исключительных субъектов; таким образом, аномальное служит у него определением нор­мального. Quetelet думал, правда, избежать этого возражения, указывая на то, что аномальные случаи, от­клоняясь то в одну, то в другую сторону от нормы, компенсируются и взаимно уничтожаются. Но такая компенсация имеет место только в отношении тех свойств, которые в различной степени встречаются у всех, каков, например, рост человека. В самом деле, можно допустить, что исключительно большие люди и исключительно малые находятся на земном шаре почти в одном и том же количестве. Следовательно, средняя арифметическая для роста всех этих исключи­тельных субъектов должна приблизительно равняться росту, наиболее обычному среди людей; поэтому именно этот последний и получится в результате ста­тистического подсчета. Но результат будет совершен­но противоположен, если дело идет о таком исключи­тельном по своей природе факте, как наклонность к самоубийству; в этом случае способ Quetelet может только искусственным путем подвести под среднюю такой элемент, который в действительности стоит вне этой средней. Конечно, как мы только что видели, этот элемент вводится сюда только в чрезвычайно разбав­ленном виде и как раз потому, что число индивидов, между которыми он здесь распространяется, значите­льно выше того их числа, которому он свойствен на самом деле; но если ошибка практически и маловажна, она тем не менее существует.

В действительности отношение, вычисленное Quetelet, измеряет собой лишь вероятность того, что человек, принадлежащий к данной социальной группе, покончит с собою в течение года. Если, например, на население в 100000 душ приходится в год 15 само­убийств— значит, имеется 15 шансов на 100000 в пользу того, что любой произвольно выбранный субъект данного общества покончит с собою в течение того же самого промежутка времени. Но эта вероят­ность не дает нам никакого понятия о размере средней наклонности к самоубийству и не может служить до­казательством того, что эта наклонность действитель­но существует. Тот факт, что столько-то процентов лишают себя жизни, не доказывает еще того, что оста­льные в каком бы то ни было размере подвержены этой возможности, и не может нам дать никаких указа­ний относительно природы или интенсивности причин, вызывающих самоубийства.

Таким образом, теория о среднем человеке не реша­ет поставленной нами проблемы. Вернемся же к этой последней и посмотрим, как она ставится. Самоубий­цы в очень ограниченном количестве рассеяны по земному шару, каждый из них отдельно совершает свой акт, не зная, что другой поступает так же; и тем не менее, пока общество не изменяется, число самоубийц остается неизменным. Для этого нужно, чтобы все индивидуальные проявления, какими бы независимы­ми друг от друга они ни казались, на самом деле были продуктом одной и той же причины или одной и той же группы причин, воздействующих на индивидов. Иначе нельзя было бы понять, почему ежегодно все различные воли, взаимно друг друга не знающие, приводят к тому же количеству одинаковых актов. Они не оказывают, по крайней мере в большинстве случаев, друг на друга никакого влияния, и между ними нет никакого соглашения; а между тем все происходит так, как будто они выполняют один приказ. Это значит, что в общей среде, окружающей их, существует какая-то сила, которая направляет их в одну и ту же сторону, причем в зависимости от большей или меньшей интен­сивности этой силы повышается или понижается число отдельных самоубийств. Проявления интересущей нас силы не изменяются при перемене органической или космической среды, а зависят исключительно от состо­яния социальной среды, т. е. сила эта коллективна. Другими словами, каждый народ обладает по отноше­нию к самоубийству известной коллективной наклон­ностью, которая ему присуща и от которой зависит величина той дани, которую этот народ платит до­бровольной смерти.

С этой точки зрения неизменность процента са­моубийств не имеет в себе ничего таинственного; она не более загадочна, чем присущий каждому из них индивидуальный характер. Так как каждое общество обладает своим темпераментом, который не меняется изо дня в день, и так как эта наклонность к самоубий­ству проистекает из морального настроения обще­ственных групп, то она неизбежно различна в разных группах и в течение долгого периода остается постоян­ной. Она является одним из существенных элементов социального самочувствия. Но у коллективов, как и у отдельных лиц, самочувствие представляет собой наиболее индивидуальную и в то же время наиболее постоянную черту, ибо нет ничего более глубокого и основного, чем оно.

А в таком случае и вытекающие из него последст­вия должны отличаться таким же индивидуальным и устойчивым характером. Вполне естественно даже, что они обнаруживают большее постоянство, чем об­щая смертность, так как температура, влияние клима­та, геологические явления — словом, различные усло­вия, от которых зависит человеческое здоровье, подвер­жены из года в год гораздо большим изменениям, чем национальный характер.

Существует, однако, еще одна гипотеза, отличаю­щаяся, по-видимому, от предыдущей и не лишенная для некоторых умов известной притягательной силы. Для того чтобы разрешить затруднение, не достаточно ли будет предположить, что различные события част­ной жизни, которые кажутся определяющими причина­ми самоубийства, по преимуществу регулярно возоб­новляются каждый год в одной и той же пропорции? Каждый год, говорят нам, совершается одинаковое приблизительно число несчастных браков, банкротств, крушений карьеры, разорений и т. д. Поэтому вполне естественно, что, попадая ежегодно в одно и то же положение в одном и том же числе, индивиды в том же числе принимают решение, вытекающее из этого поло­жения. Нет надобности воображать, что они подчиня­ются при этом давлению тяготеющей над ними силы; достаточно предположить, что, поставленные в одни и те же условия, они в общем рассуждают одинаково.

Но мы знаем, что эти индивидуальные обстоятель­ства если и предшествуют обыкновенно самоубийст­вам, то не являются их действительными причинами. Скажем еще раз, что в жизни человека не существует несчастий, влекущих его неизбежно к самоубийству, если он в силу чего-либо другого не склонен к нему сам. Регулярность, с которой известные обстоятельст­ва способны повторяться, не может поэтому объяснить регулярности самоубийств. Сверх того, какое бы влия­ние им ни приписывали, такое решение, во всяком случае, передвинуло бы только проблему на другое место, не разрешая ее. Ибо осталось бы необъяснен­ным, почему эти отчаянные положения неизменно по­вторяются каждый год согласно закону, присущему каждой отдельной стране. Каким образом случается то, что в одном и том же обществе — предполагая, что оно находится в упроченном состоянии,— всегда одина­ковое число распавшихся семейств, экономических крахов и т. д.? Это регулярное повторение одних и тех же событий в одном и том же количестве, для одного и того же народа, но очень различных у разных наро­дов было бы необъяснимым, если бы в каждом обще­стве не существовало определенных течений, увлека­ющих его членов с определенной силой в коммерческие или промышленные авантюры, в область таких поступг ков, которые способны нарушить спокойствие страны и т. д. Допустить это — значило бы, таким образом, восстановить в почти неизменной форме ту самую гипотезу, которой мы, казалось, сумели избежать.

III

Постараемся же понять смысл и значение тех тер­минов, которые мы только что употребили.

Обыкновенно, когда говорят о коллективных на­клонностях или страстях, то склонны видеть в этих выражениях только метафоры или manieres de parler, не обозначающие собой ничего реального, кроме некоторой средней известного числа индивидуальных состоя­ний. На них не смотрят, как на вещи, как на силы sui generis, которые управляют сознанием частных лиц. Однако в действительности именно такова их природа, что блестяще доказывается статистикой самоубийств. Состав индивидов, образующих известное общество, из года в год меняется, а число самоубийств тем не менее остается тем же до тех пор, пока не изменится само общество. Население Парижа обновляется с не­обыкновенной быстротой; тем не менее доля Парижа в общем числе самоубийств во Франции остается неиз­менной. Хотя для того, чтобы наличный состав войск совершенно преобразился, достаточно всего нескольких лет, тем не менее процент самоубийств в армии изменяется для одной и той же нации чрезвычайно медленно. Во всех странах коллективная жизнь в тече­ние года движется согласно одному и тому же режиму; он повышается приблизительно от января до июля, а затем снова понижается. Поэтому, хотя члены различ­ных европейских обществ происходят от самых различ­ных средних типов, тем не менее сезонные и даже месячные изменения числа самоубийств следуют по­всюду одинаковому закону. Точно так же, каково бы ни было различие индивидуальных характеров, соотноше­ние между наклонностью к самоубийству у людей, состоящих в браке, и у вдов и вдовцов идентично в самых разнообразных социальных группах, и это потому, что моральное состояние вдовства повсюду находится в одном и том же отношении к моральному состоянию, характерному для брачной жизни. Следова­тельно, причины, определяющие число добровольных смертей для определенного общества или для известной его части, должны оставаться независимыми от инди­видов, так как они обладают одинаковой интенсивно­стью, каковы бы ни были те субъекты, на которых они оказывают свое воздействие. Могут на это сказать, что данный образ жизни везде одинаковый, везде произво­дит одни и те же результаты. Конечно, это так; но образ жизни — это вещь, которой нельзя пренебрегать, и его постоянство нуждается в объяснении. Если он остается неизменным, в то время как в рядах людей, придержи­вающихся его, происходят бесконечные изменения, то совершенно невозможно, чтобы он всецело определялся индивидуальными особенностями этих людей.

Некоторые считали возможным уклониться от это­го вывода, заметив, что сама эта непрерывность есть дело индивидов и что, следовательно, для того чтобы объяснить ее, нет надобности приписывать социаль­ным явлениям своего рода трансцендентность по от­ношению к индивидуальной жизни. В самом деле, иногда рассуждают так: «Всякое социальное явление — какое-нибудь слово данного языка, религиозный об­ряд, секрет ремесла, прием искусства, статья закона, правило морали — передается и переходит к индивиду от другого индивида, являющегося его родственником, учителем, другом, соседом, товарищем».

Конечно, если бы речь шла только о том, каким образом в общих чертах мысль или чувство передаются из поколения в поколение, каким образом память о нем не теряется при этом, то в этих рамках такое объяснение могло бы быть признано достаточным. Но передача таких фактов, как самоубийство или, говоря общее, как все те поступки, о которых мы получаем сведения посредством моральной статистики, предста­вляет своеобразную особенность, которую нельзя объ­яснить себе так просто и легко. Эта передача имеет своим объектом не только известный способ действий вообще, но и число тех случаев, в которых применяет­ся этот образ действия. Мы видим, что самоубийства не только совершаются ежегодно, но что, по общему правилу, их ежегодно бывает одинаковое количество. Состояние духа, заставляющее человека решиться на самоубийство, не только просто передается, но—что всего замечательнее — оно передается одинаковому числу индивидов, которые все поставлены в условия, необходимые для того, чтобы это состояние перешло в действие. Как это случается, если налицо имеются только индивиды? Само по себе число не может быть объектом прямой передачи. Современное человечество не могло узнать от предыдущего поколения, каков размер той дани, которую оно должно заплатить са­моубийству; и тем не менее, если обстоятельства не меняются, размеры этой дани будут совершенно равны размерам предыдущей.

Неужели нужно воображать, что каждый отдель­ный самоубийца имеет своим руководителем и вдохновителем одну из жертв предыдущего года, которой он является только моральным наследником? Только при этом условии можно допустить, что социальный процент самоубийств может увековечиться путем меж-индивидуалъных традиций. Поэтому, если вся цифра не может быть передана оптом, нужно, чтобы те еди­ницы, из которых она состоит, передавались каждая в отдельности; таким образом, каждый самоубийца должен был бы получить от кого-нибудь из своих предшественников наклонность к самоубийству и ка­ждое самоубийство должно было бы быть как бы эхом предыдущего. Но нет налицо ни одного факта, на основании которого можно было бы допустить существование такой индивидуальной связи между ка­ждым в настоящем году и каким-либо однородным событием в предыдущем. Совершенно исключитель­ное явление, как мы уже указали выше, представляют те случаи, когда одно самоубийство вызывается таким образом другим, одинаковым с ним. И почему же эти рикошеты так правильно повторяются из года в год? Почему факту, порождающему новый, подо­бный себе факт, нужен целый год, для того чтобы воспроизвести этот последний? Почему, наконец, он воспроизводит только одну-единственную копию? Ведь с точки зрения рассматриваемой гипотезы необ­ходимо, чтобы в среднем каждая модель воспро­изведена была только один раз, иначе целое потеряло бы свое постоянство. Таким образом, мы можем пре­кратить обсуждение этой столь же произвольной, как и бесполезной, гипотезы. Но если отвергнуть ее окон­чательно, если численное равенство годовых итогов происходит не от того, что каждый частный случай зарождает себе подобный в следующем за ним пе­риоде, то это численное равенство может зависеть только от перманентного воздействия какой-нибудь неличной причины, стоящей выше всех этих частных случаев.

Поэтому надо пользоваться терминами с величай­шей строгостью. Коллективные наклонности имеют свое особенное бытие; это силы настолько же реаль­ные, насколько реальны силы космические, хотя они и различной природы; они влияют на индивида также извне, хотя это совершается иными путями. Позволительно утверждать, что реальность первых не ниже реальности вторых; это доказывается тем же путем, а именно ознакомлением с постоянством их резуль­татов.

Когда мы констатируем, что число смертей лишь очень мало изменяется из года в год, то мы объясняем эту закономерность зависимостью от климата, тем­пературы, состава почвы — словом, известным числом материальных причин, которые, будучи независимыми от индивида, не изменяются и тогда, когда меняются поколения. Следовательно, раз такие моральные акты, как самоубийство, воспроизводятся с единообразием не только не меньшим, но и большим, мы должны допустить, что они зависят от сил, лежащих вне ин­дивидов; и так как эти силы могут быть только мо­ральными, а вне индивида нет другого морального существа, кроме общества, то неизбежно приходится признать, что силы эти социальны. Но каким бы име­нем их ни называть, важно только признать за ними реальность и считать их совокупностью энергии, кото­рые извне направляют наши поступки точно так же, как физико-химические энергии, действию которых мы подвергаемся. Это не словесные сущности, а реаль­ности sui generis, которые можно измерять, сравнивать по величине, как это делают по отношению к интенсив­ности электрических токов или источников света. Та­ким образом, наше основное положение, что социа­льные факты объективны,— положение, которое мы имели случай установить в нашей другой работе и ко­торое мы считаем принципом социологического мето­да, находит в моральной статистике, и в особенности в статистике самоубийств, новое и особенно демон­стративное доказательство.. Конечно, оно задевает здравый смысл, но каждый раз, как наука открывала людям существование незнакомой им силы, она встре­чала недоверие с их стороны. Когда надо изменить систему существующих понятий, для того чтобы очи­стить место новому порядку вещей и создать новые представления, то умы людей, объятые ленью, неиз­бежно сопротивляются новизне. И тем не менее необ­ходимо прийти к какому-нибудь соглашению. Если социология действительно существует, то предметом ее изучения может быть только неизведанный еще мир, не похожий на те миры, которые исследуются другими науками; но этот новый мир будет ничто, если он не будет представлять собою целой системы реальностей.

Но именно потому, что это представление натал­кивается на традиционные предрассудки, оно подняло ряд возражений, на которые нам необходимо ответить.

Во-первых, оно предполагает, что коллективные мысли и наклонности другого происхождения, чем индивидуальные, и что у первых существуют такие черты, которых нет у вторых. Но как же это возможно, если общество состоит только из индивидов? На это можно ответить, что в живой природе нет ничего такого, чего бы не встречалось в мертвой материи, потому что клеточка состоит исключительно из атомов, которые не живут. Точно так же совершенно верно, что общество не включает в себя никакой другой действующей силы, кроме силы индивидов; и однако, эти индивиды, соединяясь, образуют пси­хическое существо нового типа, которое, таким об­разом, обладает своим собственным способом думать и чувствовать. Конечно, элементарные свойства, из которых складывается социальный факт, в зароды­шевом состоянии заключаются в частных умах. Но социальный факт получается из них только тогда, когда они преобразованы путем сочетания, ибо он проявляется исключительно при этом условии. Со­четание само является активным фактором, произ­водящим специфические результаты; и следовательно, оно как таковое есть уже нечто новое. Когда сознания, вместо того чтобы оставаться изолированными одно от другого, группируются и комбинируются, то это знаменует собой некоторую перемену в мире. И вполне естественно, что это изменение в свою очередь про­изводит другие изменения, что этот новый факт по­рождает другие новые факты, что возникают, наконец, явления, характерные черты которых отсутствуют в элементах, их составляющих.

Только одним способом можно оспаривать это по­ложение: допустить, что целое качественно тождест­венно с совокупностью своих частей, что результат качественно сводим к совокупности породивших его причин; а это привело бы к тому, что пришлось бы отрицать всякое изменение или признать его необъяс­нимым. Между тем некоторые ученые не остановились перед защитой этого крайнего тезиса; но для его обо­снования нашлись только два поистине необычайных аргумента. Говорили, во-первых, что «в силу странной привилегии мы располагаем в социологии интимным познанием как единичного элемента, который есть на­ше индивидуальное сознание, так и того сложного образования, которым является совокупность отдель­ных сознаний; во-вторых, утверждали, будто в силу этой двойной интуиции мы можем ясно констатиро­вать, что по удалении всех индивидуумов общество обращается в ничто».

Первое утверждение является смелым отрицанием всей современной психологии. В настоящее время все ученые согласны с тем, что психическая жизнь не мо­жет быть познана с первого взгляда, что она, наобо­рот, имеет глубокую подпочву, куда не может проник­нуть интимное самонаблюдение и которую мы пости­гаем только мало-помалу, путем обходных и сложных приемов, аналогичных с теми, которые употребляет наука по отношению к внешнему миру. Таким обра­зом, нельзя сказать, что природа сознания не представ­ляет уже более для нас никаких тайн. Что же касается второго положения, то оно совершенно произвольно. Автор может уверять, что, согласно его личному впе­чатлению, в обществе нет ничего реального, кроме того, что происходит от индивида, но для поддержки этого утверждения нельзя выдвинуть никаких доказа­тельств, и, следовательно, всякий спор на эту тему невозможен. И как легко в противовес этому чувству было бы выставить другое, противоположное чувство большого числа людей, которые представляют себе общество не как форму, которую самопроизвольно принимает природа индивида, выходя за свои собст­венные пределы, но как противодействующую ей силу, которая ограничивает индивидов и против кото­рой они направляют свои силы! И наконец, что можно сказать об этой интуиции, посредством которой мы якобы прямо и непосредственно знакомимся не только с элементом, т. е. с индивидом, но и с их соединением, т. е. с обществом? Если действительно достаточно то­лько открыть глаза и быть внимательным, чтобы тот­час же заметить законы социального мира, то социо­логия оказалась бы лишней или по крайней мере очень простой. К несчастью,факты слишком ясно доказыва­ют, как некомпетентно сознание по отношению к это­му делу. Никогда оно само по себе, без всякого воздей­ствия извне, не могло бы даже заподозрить той желез­ной закономерности, которая ежегодно и в одном и том же количестве воспроизводит определенное чис­ло демографических явлений. И уже само собою разу­меется, сознание, предоставленное своим собственным силам, не в состоянии открыть причины этой законо­мерности.

Но, отделяя таким образом социальную жизнь от индивидуальной, мы отнюдь не хотим сказать, что в ней нет психологического элемента. Наоборот, совершенно очевидно, что она по существу своему состоит из представлений; но только коллективные представления обладают совершенно иной природой, чем представления индивидуальные. Мы не видим никакой несообразности в том мнении, что социология есть психология, если только при этом добавить, что социальная психология имеет свои собственные законы, отличающиеся от законов психологии инди­видуальной. Мы подтвердим нашу мысль примером, который сделает ее более понятной. Обыкновенно происхождение религии приписывают чувству страха или уважения, которое внушают сознательным суще­ствам таинственные и страшные явления. С этой точки зрения религия представляется простым проявлением индивидуальных переживаний и чувств. Но это упро­щенное объяснение не имеет ничего общего с фактами. Достаточно отметить, что в животном царстве, где социальная жизнь всегда рудиментарна, религия со­вершенно неизвестна, что она наблюдается только там, где существует коллективная организация, что она меняется в зависимости от природы общества, чтобы признать, что только объединенные в группу люди мыслят религиозно. Никогда индивид, который знал бы только самого себя и физическую вселенную, не мог бы подняться до мысли о силах, бесконечно превосходящих его и все, что его окружает. Даже те великие естественные силы, с которыми он со­прикасается, не могли бы зародить в его душе такого понятия, так как первоначально он отнюдь не знал с такою точностью, как в настоящее время, в какой степени эти силы превосходят его; он думал, наоборот, что он в состоянии располагать ими по своему усмотрению. Только наука показала ему, насколько он ниже этих сил. Та сила, которая так могла заставить его проникнуться чувством уважения и сделалась пред­метом его поклонения, есть общество; и лишь гипостазированной формой последнего являются боги. Религия — это в конце концов система символов, посредством которых общество сознает самого себя; это образ мышления, присущий только коллективному существу. Таким образом, открывается обширная со­вокупность умственных состояний, которые не воз­никли бы, если бы частные сознания не соединились в одну группу, которые вытекают из этого союза и присоединяются к состояниям сознания, порожда­емым природой индивида. Можно самым кропотли­вым образом анализировать эти последние, но никогда не удастся открыть в них ничего такого, что могло бы объяснить, каким образом возникли и развились своеобразные верования и обряды религий, каким образом зародился фетишизм, каким образом выро­сло из него обожествление сил природы и каким образом это последнее в свою очередь преобразо­валось здесь — в отвлеченную религию Иеговы, там — в политеизм греков и римлян и т. д. Но, утверждая разнородность социального и индивидуального, мы хотим сказать, что предыдущие соображения приме­нимы не только к религии, но и к праву, морали, моде, политическим учреждениям, педагогической пра­ктике и т. д.— словом, ко всем формам коллективной жизни.

Но нам сделано было еще одно возражение, кото­рое может показаться на первый взгляд более важным. Мы признали, что социальные состояния не только качественно отличаются от индивидуальных, но что они в некотором смысле находятся вне самих индиви­дов. Мы не убоялись даже сопоставить этот внешний характер с тем, который присущ силам физическим. Но, возражали нам, если общество состоит только из индивидов, то как же может быть что-нибудь, лежащее вне их?

Если бы это возражение было основательно, то мы пришли бы к неразрешимому противоречию. В самом деле, не надо терять из виду того, что было установ­лено выше. Так как та горсть людей, которая ежегод­но кончает с собой, не образует естественной группы и так как люди эти совершенно не соприкасаются между собою, то постоянство числа самоубийств мо­жет зависеть только от некоторой общей причины, которая господствует над людьми и их переживает. Сила, которая собирает в одно целое множество еди­ничных случаев, рассеянных по поверхности земного шара, должна, конечно, находиться вне каждого из них. Если бы действительно оказалось для нее невоз­можным занять по отношению к ним внещнее положе­ние, то проблема была бы неразрешимой; но эта невоз­можность— только кажущаяся.

Во-первых, это не совсем верно, что общество состоит только из индивидов; в него входят также и материальные элементы, играющие существенную роль в общественной жизни. Часто социальный факт материализируется до такой степени, что становится элементом внешнего мира. Например, определенный архитектурный тип будет явлением социальным; он частью воплощается в домах, в различных зданиях, которые, раз уже они выстроены, становятся само­стоятельными реальностями, независимыми от ин­дивидов. То же самое относится к путям сообщения и транспорту, к инструментам и машинам, упот­ребляемым в промышленном мире или в частной жизни и выражающим состояние техники в каждый исторический момент, к письменности и т. д. Со­циальная жизнь, которая таким образом как бы кристаллизуется и отвердевает на материальных под­порах, тем самым внедряет в мир окружающие нас вещи и начинает воздействовать на нас извне. Пути сообщения, которые построены были раньше нас, придают ходу наших дел определенное направление, позволяя нам сообщаться с той или иной страной. Вкус ребенка формируется, приходя в соприкосновение с памятниками национального вкуса, заветами преды­дущих поколений. Иногда даже мы видим, что такие памятники в течение долгих веков подвергаются забвению. Затем, в то время как воздвигшие их нации уже давно погасли, они снова показываются на свет Божий и снова начинают свое существование в среде нового общества. Это и является характерной чертой того очень редкого явления, которое носит название Возрождения. Возрождение означает, что социальная жизнь, после того как она долгое время была как бы упакована и пребывала в скрытом состоянии, вдруг пробуждается, меняет интеллекту­альные и моральные точки зрения народов, которые сами не содействовали ее выработке. Конечно, со­циальная жизнь не могла бы оживиться, если бы живые сознания не были готовы воспринять ее воз­действие, но, с другой стороны, эти сознания чув­ствовали бы и думали совсем иначе, если бы это воздействие не совершилось.

То же самое может быть применено и к тем опреде­ленным формулам, в которых заключаются догматы веры, или положения права, когда они фиксируются вовне, в какой-нибудь священной форме. Конечно, как бы они ни были хорошо составлены, но они остались бы мертвой буквой, если бы не нашлось никого, кто бы мог проникнуться ими и ввести их в употребление. Но если они не являются самодовлеющими силами, то это не мешает им быть факторами sui generis социальной жизни, так как они обладают способом воздействия, свойственным только им одним.

Юридические отношения совсем неодинаковы в тех случаях, когда имеется писаное право, и в тех случаях, когда его нет. Там, где существует выработанный ко­декс, юриспруденция более урегулирована, но менее гибка, законодательство более стройно, но и более неподвижно. Оно менее способно приноравливаться к различным частным случаям и оказывает больше сопротивления новаторским попыткам. Материальные формы, в которые оно облекается, нельзя поэтому считать чисто словесными сочетаниями, не имеющими никакого значения; это — действующие реальности, что доказывается теми результатами, которые бы отсутствовали, если бы этих реальностей не существова­ло. Таким образом, очевидно, что они не только должны лежать вне индивидуального сознания, но что именно это-то внешнее положение и сообщает им их специфические черты. Для них существенно то, что они малодоступны для индивидов и что эти последние лишь с трудом могут приспособлять их к обстоятель­ствам; в этом же заключается причина того, что они упорно сопротивляются всяким изменениям.

Однако несомненно, что все социальное сознание не может сделаться в такой степени внешним и материальным. Вся национальная эстетика не исчерпы­вается теми произведениями искусства, которые ею вдохновлены; вся мораль не может быть сведена к определенным заповедям — большая ее часть оста­ется неуловимой. Существует еще обширная область коллективной жизни, остающаяся на свободе; суще­ствует целая масса социальных потоков, которые на­правляются то в одну, то в другую сторону, то рас­ходятся, то сталкиваются между собой, перекрещива­ются и смешиваются тысячью различных способов, и именно потому, что они находятся в непрерывном движении, они не могут принять никакой объективной формы. Сегодня поток тоски и отчаяния заливает об­щество; завтра, наоборот, все сердца уносит с собой веяние радостной доверчивости. В течение одного пе­риода все общество увлекается индивидуализмом, но наступает другой период, и преобладающим влиянием начинают пользоваться уже социальные и филантро­пические настроения; вчера общество увлекалось ко­смополитизмом, сегодня все умы захватывает патри­отическое настроение. И весь этот водоворот, эти при­ливы и отливы приходят и уходят, ничуть не изменяя основных постановлений права и правил морали, за­стывших в своих священных формах. Ведь и сами эти предписания лишь выражают подчиненную им жизнь, частью которой они являются; они вытекают из нее, но не подавляют ее. В основании всех со­циальных норм заложены деятельные и живые чувства, которые эти формулы резюмируют, но которых они являются только внешней оболочкой. Они не вызвали бы никакого отклика, если бы не соответствовали конк­ретным чувствам и эмоциям, распространенным в обществе. Поэтому, если мы приписываем им ре­альное бытие, мы отнюдь не хотим этим сказать, что вне их мораль лишена всякой реальности. Это значило бы принимать знак за обозначаемую вещь. Без сомнения, знак имеет самостоятельное значение, его нельзя считать бездейственным эпифеноменом; в настоящее время роль, которую он играет в ин­теллектуальном развитии, хорошо известна. Но все же это — только знак, и ничего больше.

Но, хотя непосредственная жизнь слишком подви­жна для того, чтобы принять неизменную форму, она тем не менее носит тот же характер, что и ее фик­сированные формулами правила, о которых мы только что говорили. Она занимает внешнее положение по отношению к каждому среднему индивиду, взятому отдельно. Вот, например, серьезная общественная опас­ность вызывает сильный подъем патриотического чув­ства; из этого вытекает коллективный порыв, в силу которого общество в своей совокупности принимает как бы за аксиому, что все частные интересы, даже такие, которые в обыкновенное время заслуживали бы уважения, должны совершенно стушеваться перед ин­тересом общественным; и принцип этот высказывается не только в виде desideratum, но применяется на деле. Обратите внимание в такую минуту на большинство индивидов. У очень многих из них вы найдете это моральное настроение, но в бесконечно ослабленной степени. Даже во время войны очень редко встречают­ся примеры таких людей, которые добровольно гото­вы проявить полное самоотречение. Поэтому из всех частных сознаний, составляющих нацию, нет ни одного, по отношению к которому данное коллективное тече­ние не являлось бы почти всецело внешним; ибо каждое из них содержит только частицу его.

То же наблюдение можно сделать по отношению к наиболее основным и стойким моральным чувствам. Например, каждое общество относится с уважением к жизни человека вообще; степень этого уважения име­ет определенную величину и может быть измерена относительной строгостью наказаний, налагаемых за убийство. С другой стороны, средний человек все же имеет в себе известную степень этого чувства, но в гораздо меньшей степени и в совершенно другом виде, чем оно существует в обществе. Для того чтобы по­нять эту разницу, достаточно сравнить то чувство, которое нам лично внушает убийца или самый вид убийства и которое охватывает при тех же обстоятель­ствах целую толпу. Нам известно, до какой степени возбуждения может дойти толпа, если ничто ее не сдерживает; а это зависит от того, что гнев носит коллективный характер. То же самое различие наблю­дается ежеминутно между тем способом, каким обще­ство реагирует на эти преступления, и тем впечатлени­ем, какое они производят на индивидов, т. е. между индивидуальной и социальной формой того чувства, которое эти преступления оскорбляют. Социальное возмущение обладает такой энергией, что оно редко довольствуется другим наказанием, кроме смертной казни. Иначе чувствует каждый из нас, если жертвой преступления является человек, нам незнакомый или безразличный, и если убийца не живет близко от нас и, следовательно, не является для нас личной опасно­стью; мы, соглашаясь с тем, что поступок справедливо требует наказания, не чувствуем себя достаточно по­трясенными, не ощущаем непреодолимой потребности в отмщении. Мы сами не сделаем шага для того, чтобы обнаружить виновного, и даже откажемся вы­дать его. Дело принимает другой оборот только в том случае, если, как говорится, общественное мнение взволновано данным событием. Тогда мы становимся более требовательными и деятельными. Но тогда именно это общественное мнение говорит нашими устами, мы действуем скорее под давлением коллек­тива, нежели в качестве индивидов как таковых.

Чаще всего расстояние между социальным состоя­нием и его индивидуальными отголосками даже еще более значительно. В предыдущих случаях коллектив­ное чувство, индивидуализируясь, по крайней мере со­храняло у большинства субъектов достаточную силу, для того чтобы восставать против тех поступков, ко­торые его оскорбляют; ужас, внушаемый пролитием человеческой крови, довольно глубоко вкоренился в наши дни в большинстве человеческих сознаний, чтобы воспрепятствовать терпимому отношению к идее человекоубийства. Но простая кража, или мол­чаливый обман, или мошенничество без насилия еще далеки от того, чтобы внушить нам то же чувство отвращения. Очень мало людей, которым бы права их ближних внушали чувство уважения и у которых не было бы в зародыше желания обогатиться не вполне честным образом. Это не значит, что воспитание не развивает известного отвращения ко всякому наруше­нию справедливости. Но какое еще далекое расстояние между этим непосредственным и неустойчивым чув­ством, всегда готовым идти на компромисс, и тем безусловным клеймом позора, без изъятия и смягче­ния, которое общество накладывает всегда на винов­ника кражи во всех ее видах. Что же сказать о сознании других обязанностей, которое еще слабее вкоренилось в душу обыкновенного человека, как, например, то чувство, которое предписывает нам правильно уплачи­вать свою часть общественных издержек, не обманы­вать казну, не уклоняться от отбывания воинской по­винности, честно выполнять договоры и т. д. Если бы во всех этих пунктах выполнение предписаний морали гарантировалось только колеблющимися чувствами средних индивидов, то предписания эти покоились бы на крайне ненадежной почве.

Следовательно, является основной ошибкой сме­шивать, как это часто случается, коллективный тип данного общества со средним типом индивидов, кото­рые составляют это общество. Средний человек об­ладает в очень умеренной степени нравственностью. Только наиболее существенные правила этики отпеча­тываются в его душе с известной силой, но и они далеки от той определенности и того авторитета, кото­рыми они облечены в коллективном типе, т. е. в обще­стве, взятом в его целом. Это смешение, которое опре­деленно допустил Quetelet, превращает моральный ге­незис в неразрешимую проблему. В самом деле, раз индивидуальный уровень морали в общем так низок, то каким же образом могла бы возникнуть обществен­ная мораль, превосходящая его, если она выражает со­бой только среднюю величину индивидуальных нравст­венных зачатков? Большее не может без чуда об­разовываться из меньшего. Если общественное созна­ние есть не что иное, как наиболее распространенное сознание, то оно не может стать выше обыденного уровня. Но откуда же являются тогда все эти повы­шенные и категорически повелительные предписания, которые общество стремится привить своим членам?

Различные религии, а по их примеру и многочисленные философы не без основания полагают, что мораль может быть осуществлена во всей своей полноте толь­ко в Боге. Слабый и неполный набросок ее, открыва­емый в индивидуальном сознании, не может быть рассматриваем как оригинал. Он производит скорее впечатление грубой и неверной репродукции и наводит на мысль, что оригинал должен находиться так или иначе вне индивидов. Вот почему народная фантазия с присущей ей простотой реализует его в Боге. Конеч­но, наука не может остановиться на этой концепции, которая для нее просто-напросто не существует. Но если отбросить эту концепцию, то не останется другой альтернативы, как оставить вопрос о морали необъяс­нимым и висящим в воздухе или видеть в морали систему коллективных состояний. Или начало ее лежит вне опытного мира, или она порождается обществом. Она может существовать только в сознании; и если она не существует в сознании индивида, значит, ее может включить в себя только сознание группы. Но тогда необходимо признать, что групповое сознание, отнюдь не будучи смешением сознаний средних индивидов, должно превосходить его во всех отношениях.

Наблюдения только подтверждают эту гипотезу. С одной стороны, правильность статистических дан­ных указывает на то, что существуют коллективные наклонности вне сознания индивидов, с другой сторо­ны, на большом количестве выдающихся фактов мы можем непосредственно констатировать этот внешний характер коллектива. К тому же последний не пред­ставляет ничего удивительного для того, кто убедился в разнородности индивидуальных и социальных состо­яний. В самом деле, вторые могут явиться к нам только извне, так как они не вытекают из наших личных предрасположений; происходя от чуждых нам элементов, они выражают нечто совершенно иное, чем мы сами. Конечно, поскольку мы сливаемся с группой и живем ее жизнью, мы не можем избежать ее влияния; но с другой стороны, поскольку мы обладаем индивидуальностью, отличающей нас от нее, мы оказываем ей сопротивление и стремимся уклониться от ее влия­ния. А так как нет ни одного человека, который не жил бы одновременно этою двойною жизнью, то каждый из нас в одно и то же время проникнут тем и другим стремлением. Нас увлекает социальное чувство, но вместе с тем мы отдаемся настроению, отвечающему нашей личной природе. Остальные члены общества давят на нас, чтобы сдержать наши центробежные стремления, а мы в свою очередь стараемся давить на других, чтобы нейтрализовать их индивидуальные стремления. Таким образом, мы испытываем на себе то же самое давление, которое мы стараемся оказать на других. Возникают две противодействующие друг другу силы. Одна из них вытекает из коллективности и стремится завладеть индивидом, другая проистекает от индивида и враждебна предыдущей. Конечно, пер­вая во многом превосходит вторую, потому что она является сочетанием всех единичных сил, но, так как она встречает на своем пути столько же отпоров, сколько существует отдельных субъектов, она отчасти растрачивается в этой усиленной борьбе и проникает в нас только в ослабленной и обезображенной форме. Когда она очень интенсивна, когда приводящие ее в действие обстоятельства повторяются часто, она мо­жет еще достаточно сильно отпечатываться в индиви­дуальной психике; она возбуждает в ней довольно ин­тенсивные состояния, которые, раз зародившись, функ­ционируют с самопроизвольностью инстинкта; так об­стоит дело с наиболее существенными моральными идеями. Но большинство социальных течений или слишком слабы, или соприкасаются с нами слишком отдаленно, для того чтобы пустить в нашем сознании глубокие корни; поэтому воздействие их очень поверх­ностно. Следовательно, они почти целиком остаются вне нас. Таким образом, для того чтобы вычислить какой-либо элемент коллективного типа, отнюдь не достаточно определить размеры, занимаемые им в ин­дивидуальных сознаниях, и взять среднюю.

Правильнее было бы взять их сумму, но и такое измерение будет во многом уступать действительно­сти, так как таким путем можно получить социальное чувство лишь ослабленным настолько, насколько оно потеряло, индивидуализируясь.

Только при очень легком отношении к делу можно обвинять нашу концепцию в схоластичности и упре­кать ее в том, что она кладет в основание социальных явлений какой-то жизненный принцип нового порядка. Если мы отказываемся допустить, что социальные яв­ления имеют субстратом сознание индивида, мы тем самым приписываем им некоторый другой субстрат.

Последний образуется путем комбинирования и соче­тания всех индивидуальных сочетаний. Он не имеет в себе ничего субстанциального и онтологического, потому что представляет собой только целое, состоя­щее из частей, но он столь же реален, как и входящие в состав его элементы, т. к. они не построены совер­шенно таким же образом, как и он сам; они также сложны. В самом деле, теперь уже известно, что «я» — каждое из этих элементарных сознаний — есть лишь равнодействующая множества безличных сознаний то­чно так же, как эти элементарные сознания в свою очередь возникают из сочетания бессознательных жиз­ненных единиц, а каждая жизненная единица — из без­жизненных частиц. Если психологи и биологи справед­ливо полагают, что реальность изучаемых ими явле­ний достаточно обоснована, раз они сведены к комби­нациям элементов непосредственно низшего порядка, то почему не может быть того же в социологии? Лишь те могли бы признать недостаточным такое основание, которые не отказались от гипотезы жизненной силы и субстанциальной души. Таким образом, нет ничего странного в нашем положении, которое некоторым кажется прямо скандальным: социальные верования или акты способны существовать независимо от их индивидуальных выражений. Этим, очевидно, мы не хотели сказать, что общество возможно без индиви­дов,— заподозривание в провозглашении столь явной нелепости нас могло бы и пощадить. Мы разумеем: 1) что группа, образованная из ассоциированных индиви­дов, есть реальность совершенно иного рода, чем каж­дый индивид, взятый отдельно, 2) что коллективные состояния существуют в группе, природе которой они обязаны своим происхождением раньше,чем коснутся индивида как такового и сложатся в нем в новую форму чисто внутреннего психического состояния.

Этот способ понимания отношений между инди­видом и обществом приближается, между прочим, к тому представлению, которое вырабатывается со­временными зоологами относительно связей, соединя­ющих индивидов с их видом и родом. Это — очень простая теория, согласно которой вид есть индивид, увековеченный во времени, обобщенный в простран­стве и мало-помалу упрочившийся. Правда, эта теория наталкивается на тот факт, что изменения, наблюда­емые у изолированных субъектов, делаются видовыми только в очень редких и притом сомнительных случа­ях. Отличительные черты расы изменяются у отдель­ного индивида только тогда, когда они изменяются у всей расы вообще. Значит, эта последняя должна обладать некоторой самостоятельной реальностью, которой определяются различные формы, принимае­мые ею у отдельных субъектов, так что ее никак нельзя рассматривать как обобщение этих последних. Конеч­но, мы не можем считать эту теорию окончательно доказанной. Но для нас достаточно показать, что наша социологическая концепция, не будучи заимствовани­ем из области исследований другого порядка, все же находит себе аналогию в самых позитивных науках.

IV

Применим эту идею к вопросу о самоубийстве; то решение, которое мы дали ему в начале нашей книги, только выиграет от этого в своей определенности.

Не существует морального идеала, который не яв­лялся бы сочетанием—в пропорциях, меняющихся в зависимости от общества,— эгоизма, альтруизма и некоторой аномии. Ибо социальная жизнь предпола­гает, что индивид обладает в известной степени только ему свойственными качествами, что в то же время по требованию общества он готов от своей индивидуаль­ности отказаться и, наконец, что душа его до некото­рой степени открыта для идей прогресса. Вот почему нет народа, где бы одновременно не существовало этих трех различных течений, которые увлекают человека по трем разным и даже противоположным направле­ниям. Там, где они взаимно умеряют друг друга, мо­ральная жизнь находится в состоянии равновесия, ко­торое защищает индивида от всякой мысли о само­убийстве. Но как только один из них переступит из­вестную степень интенсивности в ущерб другим, он, индивидуализируясь, становится по изложенным выше причинам моментом, предрасполагающим к само­убийству. Чем он сильнее, тем, конечно, больше субъ­ектов, которых он заражает достаточно глубоко, что­бы побудить их к самоубийству, и наоборот. Но самая эта его интенсивность может зависеть только от трех следующих причин: 1) природы индивидов, составля­ющих обществ, 2) способа, посредством которого они ассоциируются, т. е. природы социальных организаций, и 3) случайных обстоятельств, которые нарушают течение коллективной жизни, не касаясь ее анатомичес­кого строения, как-то национальные и экономические кризисы и т. д. Что касается индивидуальных свойств, то они сами по себе могут лишь играть роль, одина­ковую для всех индивидов. В самом деле, люди, кото­рые являются только личностями или которые принад­лежат только к ничтожному меньшинству, совер­шенно тонут в массе остальных. Но этого мало: так как они различаются между собой, то они нейтрализу­ют друг друга и взаимно уничтожаются в той перера­ботке, результатом которой являлся феномен коллек­тивный. Только некоторые самые общие человеческие черты могут иметь здесь некоторое значение; в общем, они почти неизменны; по крайней мере, для того чтобы они могли измениться, недостаточно тех нескольких веков, в течение которых существует нация. Следователь­но, социальные условия, влияющие на число само­убийств, являются единственными, в силу которых оно может изменяться, ибо это — единственные изменяю­щиеся причины. Вот почему число это остается неиз­менным, поскольку не изменяется само общество. Это постоянство не зависит от того, что состояние духа, порождающее самоубийство, неизвестно в силу какой случайности сконцентрировано в определенном числе частных лиц и передается, тоже неизвестно почему, такому же числу подражателей. Но безличные причи­ны, дающие ему начало и поддерживающие его, оста­ются неизменными; это значит, что ничто не измени­лось— ни способы группировки социальных единиц, ни характер их взаимного согласования. Действия и противодействия, которыми они обмениваются, остаются тождественными, следовательно, не изменя­ются и вытекающие из них мысли и чувства.

Таким образом, лишь чрезвычайно редко случается, если только вообще случается, что одно из подобных течений получает преобладание во всех пунктах обще­ства. Обыкновенно оно достигает более сильной степе­ни лишь в тесных общественных слоях, в которых оно находит для своего развития особенно благоприятные условия; таковыми являются обыкновенно определен­ные социальные положения, профессии или религиоз­ные верования. Таким образом объясняется двойствен­ный характер самоубийства. Когда этот характер на­блюдают в его внешних проявлениях, то обыкновенно усматривают здесь только группу событий, независи­мых друг от друга, ибо он обнаруживается в отдель­ных пунктах, не стоящих между собой ни в какой видимой связи. И тем не менее сумма, образовавшаяся из совокупности отдельных случаев, представляет из­вестную индивидуальность и единство, так как социаль­ный процент самоубийств является отличительной чертой каждой коллективной личности. Это обознача­ет, что если частные группы, где процент этот особен­но высок, различны друг от друга и разбросаны самым разнообразным образом на всем протяжении террито­рии, то, несмотря на это, они тесно связаны между собою как части одного целого и как органы одного и того же организма. Состояние, в котором находится каждая из этих групп, зависит от общего состояния общества. Существует интимная связь между размера­ми влияния, осуществляемого той или другой из этих тенденций, и тем местом, какое она занимает в социаль­ном целом. Альтруизм слабее или сильнее в армии, смотря по тому, насколько сильно проявляется он среди гражданского населения. Интеллектуальный ин­дивидуализм тем более развит и тем чаще приводит к самоубийству в среде протестантов, чем интенсивнее он выражен в остальной нации; вообще все зависит одно от другого.

Но если, за исключением сумасшествия, не суще­ствует такого индивидуального состояния, которое можно было бы рассматривать как фактор, производя­щий самоубийство, то, с другой стороны, и коллектив­ное чувство при абсолютном сопротивлении индивида не может проникнуть в него. Предыдущее объяснение может показаться неполным, пока не указано, каким образом в определенной среде, в момент развития производящих вызывающих самоубийства течений, эти последние находят себе достаточное количество доступных их влиянию субъектов.

Но, предполагая даже, что это стечение обстоя­тельств действительно необходимо и что коллективная тенденция не может навязать себя частным лицам, независимо от всякого предрасположения к ней, все-таки приходится признать, что искомая гармония осу­ществляется сама собой, ибо причины, порождающие социальное течение, оказывают свое воздействие вме­сте с тем и на всех индивидов и ставят их в условия, благоприятствующие восприятию коллективного чувства. Между этими двумя рядами факторов существу­ет естественное родство по одному уже тому, что они зависят от одной и той же причины, накладывающей на них свою печать; вот почему они соединяются вместе и приспособляются друг к другу. Утонченная цивилизация, дающая начало аномической и эгоисти­ческой наклонностям к самоубийству, имеет своим результатом также утонченность нервной системы, де­лая ее чрезмерно чувствительной. Благодаря этому люди становятся менее способными привязываться к определенному объекту, более нетерпеливыми к ограничениям какой бы то ни было дисциплины, более подверженными бурным раздражениям, а также и преувеличенному упадку духа. Наоборот, грубая и суровая культура, связанная с альтруизмом прими­тивных людей, развивает в индивидах чувственность, облегчающую самоотречение. Словом, так как в боль­шей своей части индивид является созданием обще­ства, последнее формирует его по своему образу и по­добию. У общества не может оказаться недостатка в материале, так как оно само, так сказать, приготов­ляет этот материал своими собственными руками.

Теперь можно яснее представить себе, какую роль играют в генезисе самоубийства индивидуальные факторы. Если в одной и той же моральной среде, т. е. в одном и том же религиозном обществе, в одном и том же корпусе войск или в одной и той же профес­сии, захвачены наклонностью к самоубийству именно данные индивиды, то это, без сомнения, по крайней мере в большинстве случаев, происходит потому, что умственная организация их по своей природе или в си­лу обстоятельств оказывает менее сопротивления со­циальной тенденции к самоубийству. Но если условия могут содействовать частным лицам в том, чтобы эта тенденция в них воплотилась, то все же не от них зависят ни отличительный характер ее, ни ее интенсив­ность. Число ежегодных самоубийств в данной социа­льной группе зависит от числа находящихся в ней невропатов. Невропатия является только причиною того, что одни легче подпадают под влияние этой наклонности, чем другие. Вот откуда проистекает та огромная разница, которая наблюдается во взглядах на этот вопрос у клинициста и социолога. Первый наблюдает только частные случаи, оторванные друг от друга; он часто поэтому констатирует, что самоубийца был или неврастеник, или алкоголик, и объясняет совер­шенный им поступок одним из этих психопатических состояний. С одной стороны, он прав, так как если данный индивид имеет больше шансов лишить себя жизни, чем его соседи, то часто это происходит именно в силу указанных причин. Но не по этим причинам имеются вообще люди, которые убивают себя, а также не потому в течение определенного периода времени в каждом обществе насчитывается определенное число самоубийств. Причина, производящая это явление, не­избежно ускользает от внимания тех, кто наблюдает только индивидов, потому что она лежит вне их. Что­бы открыть ее, надо подняться выше отдельных само­убийств и подметить то, что соединяет их воедино. Нам могут возразить, что если бы не существовало достаточного количества неврастеников, то социа­льные причины не могли бы произвести всех своих результатов. Но фактически нет такого общества, где бы различные формы нервной дегенерации не приноси­ли в жертву самоубийству большее число кандидатов, чем нужно. Лишь для некоторых из них открывается, если можно так выразиться, вакансия, а именно для тех, кто в силу личных обстоятельств стоит ближе к пессимистическим течениям и вследствие этого спо­собен сильнее пережить на себе их влияние.

Но остается разрешить еще один вопрос. Так как ежегодно насчитывается одинаковое число само­убийств, то, очевидно, социальная тенденция к само­убийству не захватывает одновременно всех тех, кого она может и должна захватить. Те индивиды, кто обречен стать ее жертвой на следующий год, в насто­ящее время уже существуют; большинство из них при­нимает участие в коллективной жизни и, следователь­но, подчиняется ее влиянию. Чем же объясняется то обстоятельство, что влияние это их временно щадит? Легко понятно, конечно, что один год необходим для того, чтобы это влияние могло целиком проявить свое воздействие на индивида. Так как условия социальной жизни не одни и те же в разные времена года, их воздействие также меняет свою интенсивность и свое направление в зависимости от времен года. Только тогда, когда год свершит свой круг, можно сказать, что уже осуществились все те комбинации и условия, в зависимости от которых изменяется влияние социа­льной среды. Но так как, согласно нашему допущению, следующий год является только повторением предыдущего и приводит все к тем же комбинациям, то почему же одного предыдущего года не было до­статочно? Почему, выражаясь ходячим термином, об­щество платит свою дань только в последовательные сроки?

Объяснением этого замедления может, по нашему мнению, служить тот способ, которым время оказыва­ет влияние на наклонность к самоубийству. Это вспо­могательный, но очень важный фактор. В самом деле, мы знаем, что наклонность эта непрерывно растет начиная от молодых лет вплоть до зрелого возраста и что она часто становится в конце жизни в 10 раз сильнее, чем была в ее начале. Это значит, что коллек­тивная сила, толкающая человека на самоубийство, только постепенно, только мало-помалу проникает в его существо. При прочих равных условиях человек становится тем восприимчивее к ней, чем старше его возраст; и это, конечно, потому, что надо пережить повторные испытания, чтобы почувствовать всю пу­стоту эгоистического существования или всю суету тщеславия и безразличных претензий. Вот почему са­моубийцы выполняют свое предназначение не иначе как последовательными рядами поколений.

ГЛАВА  II САМОУБИЙСТВО В РЯДУ ДРУГИХ СОЦИАЛЬНЫХ ЯВЛЕНИЙ

Так как самоубийство по самому своему существу но­сит социальный характер, то следует рассмотреть, какое место занимает оно среди других социальных явлений.

Первым и наиболее важным вопросом, который при этом возникает, является вопрос: нужно ли от­нести самоубийство к деяниям, дозволенным мора­лью, или к актам, ею запрещенным? Следует ли видеть в самоубийстве своего рода преступление? Из­вестно, сколько споров во все времена вызывал этот вопрос. Обыкновенно, пытаясь разрешить его, сначала давали формулировку данного представления о мо­ральном идеале, а затем уже спрашивали, противо­речит или не противоречит логически самоубийство этому идеалу. Дедукция, не подвергающаяся проверке, всегда внушает подозрение, и тем более в данном случае, где ее отправным пунктом является чисто индивидуальное настроение, ибо каждый представляет себе по-своему тот моральный идеал, который при­нимается за аксиому.

Вместо того чтобы поступать таким образом, мы рассмотрим сначала исторически, какую моральную оценку в действительности давали самоубийству раз­личные народы, а затем попытаемся определить, на чем была основана эта оценка. После этого нам оста­нется только посмотреть, имеют ли, а если имеют, то в какой мере, основание подобные оценки в условиях современного общества.

I

Самоубийство было формально запрещено в христи­анском обществе с самого его основания..Еще в 452 г. Арлский собор заявил, что самоубийство — преступле­ние и что- оно есть не что иное, как результат дьявольской злобы. Но только в следующем веке, в 563 г., на Пражском соборе это запрещение получило каратель­ную санкцию. Там было постановлено, что самоубий­цам не будет оказываться «честь поминовения во вре­мя святой службы и что пение псалмов не должно сопровождать их тело до могилы». Гражданское зако­нодательство под влиянием канонического права при­соединило к религиозным карам и земные наказания. Одна глава из постановлений Людовика Св. посвящена специально этому вопросу; труп самоубийцы судился формальным порядком теми властями, ведению кото­рых подлежали дела об убийствах; имущество покой­ного не переходило к обычным наследникам, а от­давалось барону. Во многих случаях обычное право не удовлетворялось конфискацией, но предписывало кро­ме этого различные наказания. «В Бордо труп вешали за ноги; в Аббевиле его тащили в плетенке по улицам; в Лилле труп мужчины, протащив на вилах, вешали, а труп женщины сжигали». Даже сумасшествие не все­гда считалось смягчающим вину обстоятельством. Уголовное уложение, обнародованное Людовиком XIV в 1670 г., кодифицировало эти обычаи без особых смягчений. Произносился формальный приговор по закону abperpetnam rei memoriani, труп тащили на плетенке лицом к земле по улицам и переулкам, а затем вешали или бросали на живодерню. Имущество конфисковалось. Дворяне лишались звания, их леса выру­бались, замки разрушались, гербы ломались. Имеется указ парижского парламента от 31 января 1749 г., изданный в силу такого закона.

В противоположность этому революция 1789 г. уничтожила все эти репрессивные меры и вычеркнула самоубийства из списка преступлений против закона. Но все религиозные учения, к которым принадлежат французы, продолжают запрещать самоубийство и на­лагать за него наказания; общее моральное сознание также относится к нему отрицательно. Оно все еще внушает народному сознанию какое-то отвращение, распространяющееся и на то место, где самоубийца привел в исполнение свое решение, и на тех лиц, кото­рые касались его трупа. Оно составляет моральный порок, хотя общественное мнение, по-видимому, имеет тенденцию сделаться в этом отношении более снис­ходительным, чем раньше. К тому же самоубийство сохранило от старых времен в умах общества кое-какой налет преступности. Большей частью законодательство рассматривает сообщника самоубийцы, как убийцу. Это не могло бы иметь места, если бы на самоубийство смотрели как на деяние, безразличное в нравственном отношении.

Подобное же законодательство встречается у всех христианских народов, и оно почти повсюду осталось более строгим, чем во Франции. В Англии еще в X в. король Эдуард в одном из изданных им «Канонов» приравнивал самоубийцу к ворам, разбойникам и пре­ступникам всякого рода. До 1823 г. существовал обы­чай тащить труп самоубийцы по улицам, проткнув его колом, и хоронить его при большой дороге без всякой религиозной церемонии. Да и теперь их хоронят от­дельно от прочих. Самоубийца объявлялся отступни­ком (lelo de se), а его имущество отбиралось государ­ством. И только в 1870 г. был отменен этот закон одновременно со всеми другими видами конфискаций за отступничество. Правда, слишком преувеличенное наказание уже давно сделало закон неприложимым; суд присяжных обходил его, заявляя по большей части, что самоубийца действовал в момент сумасшествия и, следовательно, является невменяемым. Но самый акт все-таки квалифицируется как преступление; каждый раз, как он совершается, он бывает предметом формального судебного следствия и суда, и в принципе покушение на него наказуемо. По словам Ферри, в одной только Англии в 1889 г. было якобы еще 106 процессов по делам о самоубийстве и 84 осуждения. Еще в большей степени это относится к соучастию.

В Цюрихе, рассказывает Мишлэ, труп некогда под­вергался ужасному обращению. Если человек покон­чил с собой кинжалом, то около его головы вбивали кусок дерева, в который вонзали нож; утопленника погребали в пяти шагах от воды, в песке. В Пруссии до уголовного уложения 1871 г. погребение должно было происходить без всякой торжественности и без религи­озных церемоний. Новое германское уголовное уложе­ние еще наказывает соучастие тремя годами тюрем­ного заключения. В Австрии старые канонические правила остались почти неприкосновенными.

Русское право более строго. Если окажется, что, самоубийца действовал не под влиянием хронического , или временного умопомрачения, его завещание рассматривается как не имеющее никакого значения, точно так же как и все распоряжения, сделанные им на случай смерти. Самоубийце отказывают в христианс­ком погребении. Покушение на самоубийство наказы­вается церковным покаянием, налагаемым духовными властями. Наконец, тот, кто подстрекает другого к са­моубийству или помогает каким-нибудь образом исполнению его решения, снабжая, например, его необ­ходимыми орудиями, рассматривается как соучастник в заранее обдуманном убийстве. Испанское уложение кроме религиозных и моральных кар предписывает конфискацию имущества и наказывает всякое пособ­ничество.

Наконец, уголовное уложение нью-йоркского шта­та, хотя и изданное очень недавно (1881 г.), квалифицирует самоубийство как преступление. Правда, не­смотря на подобную квалификацию, закон отказыва­ется наказывать самоубийцу по практическим сооб­ражениям, ибо наказание не может настигнуть истинного виновника. Но покушение может повлечь за собой присуждение или к тюремному наказанию, мо­гущему продолжаться до 20 лет, или к штрафу до 200 долларов, или к тому и другому зараз. Простой совет прибегнуть к самоубийству или помощь в его выполне­нии приравниваются к пособничеству в убийстве.

Магометане не менее энергично запрещают само­убийство. «Человек, говорит Магомет, умирает лишь по воле Бога, согласно книге, в которой отмечен срок его жизни. Когда придет конец, он не сумеет ни замед­лить и ни ускорить его ни на одно мгновение». «Мы постановили, чтобы смерть поражала вас друг за дру­гом, и никто не может предупредить назначенный срок».

«В самом деле, ничто не может больше проти­воречить общему духу магометанской цивилизации, чем самоубийство; ибо наивысшей добродетелью яв­ляется здесь полное подчинение воле Бога, безропот­ная покорность, позволяющая переносить все с терпе­нием».

Самоубийство, акт неподчинения и бунта, могло рассматриваться лишь как тяжкий грех против основ­ного долга.

Если от современного общества мы перейдем к его историческим предшественникам, т. е. к греко-латинским общинам, то там мы найдем также законода­тельство, касающееся самоубийства; но оно исходило совсем из другого принципа. Самоубийство рассмат­ривалось как незаконное лишь в том случае, когда оно не было разрешено государством. Так, в Афинах чело­веку, покончившему с собой (ибо он совершил просту­пок перед общиной), отказывали в почестях обычного погребения; кроме того, у трупа отрезали руку и погре­бали ее отдельно. То же самое с незначительными изменениями проделывалось в Фивах и на Кипре. В Спарте закон применялся настолько строго, что наказанию подвергли Аристодема за то, что он стре­мился найти и нашел смерть в Платейской битве. Но эти наказания применялись лишь в том случае, когда индивидуум, убивая себя, не спрашивал предваритель­но разрешения у соответствующей власти. В Афинах, если перед самоубийством испрашивалось у Сената разрешение со ссылкой на причины, сделавшие для самоубийцы жизнь невыносимой, и если просьба встречала удовлетворение, самоубийство рассматрива­лось как законный акт. Либаний передает нам некото­рые правила, применявшиеся в этом случае; он не сообщает, к какой эпохе они относятся, но они дейст­вительно имели силу в Афинах; он отзывается об этих законах с очень большой похвалой и утверждает, что они приводили к хорошим результатам. Законы эти формулировались так: «Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания Сенату и, получив­ши разрешение, покидает жизнь. Если жизнь тебе пре­тит— умирай; если ты обижен судьбой — пей цикуту. Если ты сломлен горем — оставляй жизнь. Пусть не­счастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему лекарство, и его беде наступит конец». Подобный же закон мы находим на Хиосе. Он был пере­несен в Марсель греческими колонистами, основавшими этот город. У властей был запас яда, из которого они снабжали необходимыми количествами всех тех, кто после предъявления Совету Шестисот причин, тол­кающих их на самоубийство, получал его разрешение. У нас гораздо меньше сведений относительно по­становлений древнего римского права: отрывки зако­нов Двенадцати Таблиц, дошедших до нас, не упомина­ют о самоубийстве. Но так как эти законы были под сильным влиянием греческого законодательства, то весьма возможно, что и в них содержались аналогич­ные постановления. Во всяком случае Сервий в своем комментарии к «Энеиде» сообщает нам, что, согласно жреческим книгам, покончивший жизнь повешением лишается погребения. Статуты одного религиозного братства в Ланувие требовали такого же наказания. По словам летописца Кассия Термина, цитированным Сервием, Тарквиний Гордый якобы приказал для борь­бы с эпидемией самоубийств распинать трупы самоубийц и оставлять их на растерзание диким зверям и птицам. Обычая не хоронить самоубийц, по-видимо­му, держались крепко, по крайней мере в принципе, ибо в «Дигестах» читаем: Non solent autem lugeri suspendiosi пес qui manus sibi intulerunt, поп tacdio vitae, sed mala conseientia*.

Но, по свидетельству одного текста из Квинтилиана, и в Риме до довольно поздней эпохи существовали установления, аналогичные тем, которые мы только что видели в Греции, и предназначенные для смягчения строгости предшествовавших им узаконений. Гражда­нин, решивший прибегнуть к самоубийству, должен был представить доводы о необходимости этого шага Сенату, постановлявшему, заслуживают ли эти дово­ды внимания, и определявшему даже способ самоубий­ства. Что подобного рода практика действительно существовала в Риме,— на это указывают некоторые пережитки, уцелевшие до императорской эпохи в ар­мии. Солдат, покушавшийся на самоубийство с целью таким образом избавиться от службы, предавался смертной казни; но если он мог доказать, что дей­ствовал под влиянием какой-либо уважительной при­чины, его просто исключали из армии. Если, наконец, его поступок был обставлен упреками совести по по­воду какого-нибудь дисциплинарного прегрешения, его завещание признавалось не имеющим никакого значения, а имущество отбиралось в казну. Впрочем, нет никакого сомнения в том, что в Риме в моральной и юридической оценке самоубийства все время пре­обладающую роль играло рассмотрение мотивов, по­влекших за собой этот акт. Отсюда возникло и пра­вило: Et merito, si sine causa sibi manus intulit, puniendus est: qui enim sibi поп pepereit, multo minus aliis parcel**.

* He следует также погребать повесившихся и наложивших на себя руки не вследствие невыносимости жизни, но вследствие злой воли.

** И если без уважительной причины наложил на себя руку, должен понести заслуженное наказание: ибо кто не пощадил себя, еще менее будет щадить других.

 

Общественное сознание, в целом и общем относясь отрицательно к самоубийству, сохраняло за собой пра­во разрешать его в известных случаях. Подобный принцип очень родствен основной мысли установле­ний, о которых говорит Квинтилиан; и он настолько был тесно связан со всей римской регламентацией самоубийства, что удержался вплоть до император­ской эпохи. Только с течением времени увеличился список поводов, дающих право на прощение. И в конце концов осталась лишь одна только causa inyusta — желание ускользнуть от последствий судебного приго­вора. Но и тут был такой период, когда, по-видимому, закон, исключавший возможность прощения в этом случае, оставался без применения.

Если от античной общины спуститься к первобыт­ным народам, среди которых процветает самоубийст­во, вытекающее из альтруистических побуждений, то там будет очень трудно найти что-нибудь определен­ное в области обычного законодательства, относяще­гося к этому предмету. Однако снисходительность, с которой там встречается самоубийство, позволяет думать, что оно не запрещено законом. Возможно, впрочем, что оно пользуется терпимостью не во всех случаях. Но как бы там ни было, остается несомнен­ным, что из всех обществ, перешагнувших через эту первичную стадию развития, мы не знаем ни одного, в котором бы личности предоставлялось без всяких оговорок право кончать с собой. Правда, в Греции, как и в Италии, был период, когда древние узаконения, относящиеся к самоубийству, вышли почти совершен­но из употребления. Но это имело место только в эпо­ху упадка самих античных общин. Поэтому нельзя ссылаться на подобную запоздалую терпимость как на пример, достойный подражания: она, очевидно, тесно связана с тяжелыми потрясениями, переживавшимися обществом в ту эпоху. Это было симптомом агонии.

Подобная всеобщность отрицательного отношения к самоубийству, если не обращать внимания на случаи регресса, уже сама по себе является поучительным фактом, способным внушить сомнение слишком снисходительным моралистам. Автору, который осмелил­ся бы в этом вопросе во имя какой-нибудь системы восстать против морального сознания всего человече­ства, нужно было бы обладать особым доверием к могуществу своей логики; или, если он, считая это отрицательное отношение обоснованным для прошлого, требует его отмены лишь для настоящего времени, он должен был бы раньше всего доказать, что в новейшие времена произошло какое-то глубокое изменение в ос­новных условиях коллективной жизни.

Но из изложенного выше вытекает еще один более знаменательный вывод, исключающий мысль о возможности подобного доказательства. Если оставить в стороне различие в деталях репрессивных мер, принимавшихся разными народами, то можно увидеть, что регламентация самоубийства прошла через две главные фазы. В первой — личности запрещено кон­чать с собой самовольно, но государство может вы­дать на это свое разрешение. Деяние становится без­нравственным лишь в том случае, когда его соверша­ют отдельные лица на свой страх, без участия органов коллективной жизни. При известных обстоятельствах общество как бы уступает и соглашается разрешить то, что принципиально оно осуждает. Во втором пери­оде— осуждение носит абсолютный характер и не до­пускает никаких исключений. Возможность распоряже­ния человеческой жизнью, за исключением смерти как возмездия за преступление, отнимается даже не только у заинтересованного субъекта, но даже и у общества. Этого права отныне лишены и коллективная, и индивидуальная воля. Самоубийство рассматривается как безнравственное деяние по самой своей сущности, само по себе, вне зависимости от того, кто является его участником. Таким образом, по мере развития прогресса отрицательное отношение не только не исчеза­ет, но делается все более радикальным. Если же в настоящее время общественное сознание, по-видимому, снисходительно относится к самоубийству, то это колебание должно вытекать из временных случайных причин, ибо совершенно невероятно, чтобы моральная эволюция, шедшая в течение веков в одном и том же направлении, могла пойти в этом вопросе назад.

И в самом деле, идеи, из которых вытекла эта эволюция, никогда не теряют своей силы. Некоторые утверждают, что самоубийство заслуживает наказания потому, что человек, кончая с собой, уклоняется от исполнения своих обязанностей по отношению к обще­ству. Но если исходить только из этого соображения, то следовало бы, подобно грекам, предоставить обще­ству организовать по его усмотрению самозащиту, действующую исключительно в его интересах. Но мы отказывали ему в праве на это именно потому, что не смотрим На самоубийцу просто как на несостоятель­ного должника, кредитором которого является обще­ство. Ведь кредитор может всегда простить долг, на получение которого он имеет право. К тому же, если бы осуждение, встречающее самоубийство, не имело других источников, оно должно было бы быть тем строже, чем сильнее личность подчинена государству; следовательно, оно достигало бы своего апогея в из­вестном обществе. Однако, совершенно наоборот, оно развивается все больше по мере того, как растут права личности по отношению к государству. И если оно приняло такой строгий и всеобщий характер в христи­анском обществе, то причину этого изменения следует искать не в представлении этих народов о значении государства, а в новом понятии о человеческой лич­ности. Она стала в их глазах святыней и даже святыней по преимуществу, на которую никто не смеет посягать.

Без сомнения, уже в античной общине личность не настолько принижена, как у первобытных народов. За ней уже признается социальная ценность, но эта цен­ность рассматривается исключительно как достояние государства. Община поэтому могла свободно распо­ряжаться личностью, лишая в то же время личность права распоряжения самой собой. Но теперь личности придают такое достоинство, которое ставит ее выше самой себя и выше общества. Пока она не пала и не потеряла благодаря своему поведению права назы­ваться человеком, она для нас является, так сказать, частицей той высшей природы sui generis, которой все религии наделяют своих богов и которая ставит их вне посягательств со стороны смертных. Личность получи­ла религиозный оттенок; человек стал богом для лю­дей. И поэтому всякое покушение на личность кажется нам оскорблением святыни. Чья бы рука ни наносила удар, он производит на нас отталкивающее впечатле­ние только потому, что он посягает на то священное, что заключается в нас и что мы должны уважать и в себе, и в других людях.

Итак, самоубийство осуждается потому, что оно противоречит культу человеческой личности, на кото­ром покоится вся наша мораль. Это соображение под­тверждается тем обстоятельством, что мы совершенно иначе смотрим на самоубийство, чем народы древности. Некогда в нем видели только гражданский по­ступок по отношению к государству; религия же от­носилась к нему более или менее индифферентно. На­против, для нас оно стало по самому своему существу религиозным актом. Его осудили церковные соборы, а светская власть, прибегая к мерам наказания, только следовала и подражала церковной. Так как в нас есть бессмертная душа, частица божества, то мы должны быть священны для самих себя. Так как мы носим в себе божеское начало, то мы и не можем быть в полной власти смертных существ.

Но если таково основание, по которому самоубий­ство причисляли к недозволенным деяниям, то, быть может, теперь это осуждение потеряло свою ценность? Ведь на самом деле научная критика не придает ни малейшего значения подобным мистическим представ­лениям и не допускает никаких сверхчеловеческих начал в человеке. И, рассуждая таким именно образом, Ферри в его Omicidio-Suicidio пришел к заключению, что всякое осуждение самоубийства является пережит­ком прошлого, которому суждено исчезнуть. Считая абсурдом с рационалистической точки зрения положе­ние о том, что человек может иметь какую-нибудь цель вне самого себя, он умозаключает отсюда, что мы всегда обладаем свободой отказаться от выгод со­вместной жизни, отказываясь от существования. Пра­во на жизнь, по его мнению, логически приводит нас к праву на смерть.

Но подобная аргументация слишком быстро умо­заключает от формы к существу вопроса, от словес­ного выражения нашего чувства к самому чувству. Без сомнения, взятые сами по себе и в их абстрактном виде, религиозные символы, посредством которых мы выражаем уважение, внушаемое нам человеческой личностью, не соответствуют ничему реальному. И это очень легко доказать. Но из этого вовсе не следует, что самое-то уважение ровно ни на чем не основано. То обстоятельство, что это уважение играет главную роль в нашем праве и в нашей морали, должно, напротив, предостеречь нас от подобного толкования. Поэтому, вместо того чтобы буквально понимать это выраже­ние, мы исследуем его в его сущности, посмотрим, как оно возникало, и увидим, что если вульгарная форму­лировка его топорна, то это не мешает ему иметь объективную ценность.

В самом деле, своего рода трансцендентность, при­писываемая нами человеческой личности, не представляет собой ничего специфически ей присущего. Ее встречаем мы и в других случаях. Она — лишь отпечаток, который оставляют на предметах коллектив­ные чувства, достигшие известной силы. И именно потому, что эти чувства исходят из коллективности, и те цели, к которым благодаря им направляется наша деятельность, могут носить лишь коллективный харак­тер. А общество имеет свои потребности, не разлагаемые на наши индивидуальные потребности. Действия, внушаемые нам коллективными чувствами, не следуют поэтому нашим личным наклонностям: они ставят целью не наш собственный интерес, а состоят по боль­шей части из лишений и жертв. Когда я пощусь, я умерщ­вляю свою плоть, желая сделать приятное Богу; когда из уважения к какой-нибудь традиции, смысл и значение которой я по большей части не знаю, я налагаю на себя какое-нибудь стеснение, когда я пла­чу налоги, когда я отдаю мой труд и жизнь государст­ву, я отрекаюсь от части самого себя; и по тому сопротивлению, которое оказывает наш эгоизм подоб­ным актам самоотречения, мы легко замечаем, что они требуются от нас какой-то высшей властью, кото­рой мы подчинены. И даже когда мы с радостью идем навстречу ее приказаниям, у нас бывает сознание, что наше поведение определяется чувством подчинения че­му-то более великому, чем мы сами. И как бы по внешности ни добровольно подчинялись мы голосу, диктующему нам это самоотречение, мы прекрасно сознаем, что этот голос говорит нам в повелительном тоне, отличающемся от голоса инстинкта. Поэтому, хотя он и раздается внутри нашего сознания, мы не можем, не противореча самим себе, смотреть на него, как на наше собственное побуждение. Но мы его от­чуждаем от себя так же, как делаем это с нашими ощущениями, мы проецируем его вовне, переносим его на какое-то существо, находящееся, по нашему пред­ставлению, вне нас и выше нас, так как оно отдает нам приказания, а мы повинуемся его повелениям. Естественно, что все, что, как нам кажется, имеет то же происхождение, носит такой же характер. И по­этому мы были принуждены вообразить какой-то мир, выше земного мира, и населить его существами иного рода.

Таково происхождение всех идей о трансцендент­ном, легших в основу религиозных и моральных уче­ний, ибо иным способом нельзя объяснить моральных обязательств. Конечно, конкретная формулировка, в какую мы облекаем обыкновенно эти идеи, не имеет никакой научной ценности. Постулируем ли мы в виде основы какое-нибудь особое личное существо или ка­кую-нибудь абстрактную силу, которую мы в смутной форме олицетворяем под именем морального идеа­ла,— во всяком случае все это — метафоры, не отража­ющие вполне точно реальных фактов. Но процесс, который отражают эти идеи, все-таки остается реаль­ным. Остается несомненным, что во всех этих случаях причиной, обусловливающей наши действия, является сила, стоящая выше нас, а именно общество, и что внушенные ею нам цели пользуются настоящей мо­ральной гегемонией. А если это так, то все возражения, которые можно привести против обычных представле­ний, которыми люди выражают чувствуемое ими под­чинение высшей силе, не могут уменьшить реальности этого факта. Подобная критика носит поверхностный характер и не касается сути вопроса. Поэтому если можно утверждать, что возведение на пьедестал чело­веческой личности составляет одну из целей, которые преследует и должно преследовать современное обще­ство, то этим самым оправдываются и все вытека­ющие из этого принципа моральные нормы, какова бы ни была ценность тех приемов, какими их оправдыва­ют обыкновенно. Если доводы, которыми довольству­ется толпа, не выдерживают критики, достаточно из­ложить их другим языком для того, чтобы придать им все их значение.

Действительно, эта цель не только стоит в ряду тех, которые ставят себе современные общества; но закон истории состоит в том, что последние стремятся мало-помалу избавиться от всякой другой цели. Вначале общество было всем, личность — ничем. Вследствие этого наиболее интенсивными социальными чувствами были те, которые привязывали личность к коллектив­ности: последняя являлась самодовлеющею целью для самой себя. Человек считался простым орудием в ее руках; от нее, казалось, получал он все свои права и по отношению к ней не имел никаких прав, потому что он был ничто вне ее. Но мало-помалу отношения изменялись. По мере того как общества становились все более многолюдными и сплоченными, они делались все сложнее, возникало разделение труда, умножались индивидуальные различия, и уже приближалось время, когда между членами одной и той же группы не остает­ся ничего общего, кроме того, что все они — люди. При этих условиях общественное чувство неизбежно направляется со всей своей силой на тот единственный предмет, который еще остается в его распоряжении и которому оно сообщает поэтому несравненную цен­ность. Так как человеческая личность является единст­венным предметом, который может одушевить все сердца, так как возвеличивание личности является един­ственною целью, которую можно преследовать кол­лективно, то она не может не приобрести в глазах всех исключительной важности. Она поднимается, таким образом, выше всех человеческих целей и получает религиозный характер.

Этот культ человека представляет собой нечто со­вершенно иное, чем тот эгоистический индивидуализм, о котором мы говорили выше и который ведет к само­убийству. Не отрывая личностей от общества и от сверхиндивидуальных целей, этот культ объединяет их на одной мысли и делает из них служителей одного и того же дела. Ибо тот человек, который становится, таким образом, предметом общественной любви и почитания, не есть та конкретная, эмпирическая лич­ность, каковой является каждый из нас; это — человек вообще, идеальное человечество, как его понимает ка­ждый народ в каждый момент своей истории. Никто из нас не воплощает его полностью, хотя никто из нас и не чужд ему совершенно. Дело идет ведь не о том, чтобы сосредоточить каждую отдельную личность на самой себе и на ее личных интересах, но о том, чтобы подчинить ее всеобщим интересам человеческого рода. Такая цель выводит ее за ее пределы; безличная и беспристрастная, она парит над всеми частными лично­стями; как и всякий идеал, она может быть понимаема только как нечто высшее и господствующее над реаль­ным. Она господствует даже над обществами, потому что она есть та цель, на которую направлена всякая социальная деятельность. Вот почему общество уже не имеет права распоряжаться ею. Общества, признавая за собою свое право на существование, становятся от личности в зависимость и теряют право на ее унич­тожение; и еще с большим основанием теряют они право разрешать людям уничтожать самих себя. Наше достоинство, как моральных существ, перестает быть собственностью общины; но в силу этого оно не стано­вится еще нашей собственностью — мы нисколько не приобретаем права делать с ним, что нам угодно. Откуда, в самом деле, могли бы мы получить это право, когда общество — это существо, высшее, чем мы,— само его не имеет?

При этих условиях самоубийство необходимо при­числяется к поступкам безнравственным; ибо оно, по своему основному принципу, отрицает эту религию человечества. Убивая себя, человек наносит, говорят нам, вред только самому себе, и обществу незачем вмешиваться сюда, согласно древней аксиоме: Volenti non fit inyuria. Это — заблуждение. Общество оскорбле­но, потому что оскорблено чувство, на котором ос­новываются в настоящее время его наиболее почита­емые моральные аксиомы и которое служит почти единственной связью между его членами; это чувство было бы подорвано, если бы такое оскорбление могло совершиться беспрепятственно. В самом деле, каким образом могло бы оно сохранить малейший авто­ритет, если бы, при его оскорблении, моральное созна­ние не протестовало? С того момента, как человечес­кая личность признается и должна быть признана свя­тыней, которой не может произвольно распоряжаться ни индивид, ни группа, всякое покушение на нее долж­но быть запрещено. Неважно, что преступник и жертва соединяются при этом в одном лице: социальное зло, следующее из акта, не исчезает только потому, что преступник причинил страдание только себе. Если факт насильственного прекращения человеческой жиз­ни сам по себе всегда возмущает нас, как оскорбление святыни, то мы не можем терпеть его ни в каком случае. Уступив здесь, общественное чувство скоро потеряло бы свою силу.

Мы не хотим этим сказать, что следует вернуться к тем диким мерам, которые применялись в преды­дущие века к самоубийцам. Они были установлены в эпоху, когда под влиянием преходящих условий всякая карательная система проводилась с преуве­личенной жестокостью. Но следует соблюсти принцип, что самоубийство как таковое должно быть осуждено. Остается исследовать, какими внешними признаками может выражаться это осуждение. Достаточно ли одних моральных санкций или нужны еще и юридичес­кие, и какие именно? Этот практический вопрос и рас­сматривается в следующей главе.

II

Чтобы точнее определить степень безнравственности самоубийства, мы рассмотрим предварительно, в каких отношениях оно стоит к другим безнравственным действиям, именно к преступлениям и проступкам.

По Lacassagne, существует обратное отношение между статистикой преступлений против собственно­сти (квалифицированные кражи, поджоги, злостные банкротства и т. п.). Это положение поддерживается от его имени одним из его учеников, доктором Chaussinand, в его Contribution a I'etude de la statistique criminelle. Но доказательства этого положения совер­шенно отсутствуют. Согласно их мнению, достаточно сравнить две соответственные кривые, чтобы устано­вить их изменения в обратном направлении друг к дру­гу. В действительное ги же нет никакой возможности заметить между ними никакого отношения, ни прямо­го, ни обратного. Без сомнения, начиная с 1854 г. преступления против собственности уменьшаются в количестве, а число самоубийств возрастает. Но это понижение отчасти фиктивно; оно происходит просто оттого, что начиная с этого времени суды ввели обык­новение изменять квалификацию известных преступле­ний, чтобы изымать их из ведения судебных палат (cours d'acsises), которым они были раньше подсудны, и передавать их в исправительные суды (tribunaux correctionnels). Вследствие этого известное число дел исчезло из рубрики преступлений, но только затем, чтобы перейти в рубрику проступков; это истолкова­ние распространилось главным образом на преступле­ния против собственности и теперь получило силу закона. И если в настоящее время статистика показы­вает их уменьшение, то можно думать, что оно обяза­но этим исключительно способу подсчета.

Но если бы это понижение и было реально, все-таки из него нельзя было бы делать никаких заключений; потому что, если начиная с 1854 г. обе кривые изменя­ются в обратном направлении, то с 1826 по 1854 г. кривая преступлений против собственности или поды­мается одновременно с кривой самоубийств, хотя и не так быстро, или же остается на одной высоте. С 1831 по 1835 г. ежегодно насчитывалось в среднем 5095 осужденных; это число увеличивается в следующем периоде до 5732, оно достигает еще 4918 в 1841 — 1845 гг., 4992 — в 1846—1850 гг., понижаясь лишь на 2% против 1830 г. Кроме того, общий вид обеих кривых исключает всякую идею об их сближении. Кри­вая преступлений против собственности чрезвычайно неправильна; она делает резкие скачки от одного года к другому; ее движение, причудливое на вид, очевидно, зависит от множества случайных условий. Наоборот, кривая самоубийств поднимается правильно и равномерно; за редкими исключениями, в ней не замечается ни резких подъемов, ни внезапных падений. Подъем постоянен и прогрессивен. Между двумя явлениями, развитие которых так мало поддается сравнению, нельзя предположить существования какой бы то ни было связи.

Г. Lacassagne кажется, остался одиноким в своем мнении. Иначе обстоит дело с другой теорией, по которой самоубийство стоит в связи с другим рядом преступлений, именно с преступлениями против лич­ности, и особенно с убийствами. Эта теория насчиты­вает многочисленных приверженцев и заслуживает серьезного исследования.

Начиная с 1883 г. Терри отмечает, что преступления против личности вдвое многочисленнее в департамен­тах Юга, чем в департаментах Севера, между тем как по отношению к самоубийствам замечается обратное. Позднее Despine вычислил, что в 14 департаментах, где кровавые преступления случаются чаще всего, на 1 млн жителей приходится всего 30 самоубийств, тогда как это число возрастает до 82 в 14 других департаментах, где те же преступления гораздо реже. Тот же автор прибавляет, что в департаменте Сены на 100 пригово­ров насчитывается только 17 преступлений против ли­чности, а средняя самоубийств достигает 427 на 1 млн, тогда как на Корсике процент первых достигает 83, а вторых случается всего лишь 18 на 1 млн жителей.

Тем не менее эти заключения оставались одиноч­ными, пока ими не воспользовалась итальянская криминологическая школа. Ферри и Морселли, в особен­ности, положили их в основу целой теории.

По ним, антагонизм между самоубийством и убий­ством является абсолютно всеобщим законом. Идет ли речь об их географическом распространении или об их эволюции во времени, повсюду замечается, что они находятся в обратном отношении друг к другу. Допус­кая наличность этого антагонизма, его можно объяс­нять двояким образом. Или же убийство и самоубий­ство являются двумя течениями, настолько противопо­ложными друг к другу, что одно завоевывает себе почву лишь за счет другого; или же они представляют собою два разных русла одного и того же потока, питаемых одним и тем же источником, так что ни одно русло не может наполниться, не истощая настолько же другого. Из этих двух возможных объяснений италь­янские криминологи приняли второе. Они видят в са­моубийстве и убийстве проявления одного и того же состояния, следствия одной и той же причины, которая выражается то в одной, то в другой, не будучи в состо­янии одновременно осуществиться и в той, и в другой. К принятию подобного толкования их побудило то, что, по их мнению, обратная зависимость, наблю­дающаяся между обоими явлениями, совсем не ис­ключает параллелизма между ними. Если существуют условия, под влиянием которых они изменяются в об­ратном направлении, то есть и другие, которые дей­ствуют на них одинаково. Так, Морселли говорит, что температура оказывает на них одно и то же действие; они достигают максимума в то время, когда прибли­жается жаркая погода; оба явления чаще у мужчин, чем у женщин; оба, наконец, по Ферри, умножаются с возрастом. Поэтому, будучи противоположны в из­вестных отношениях, в других они обнаруживают одинаковую природу. Но факторы, влияние которых сказывается на них одинаково, все — индивидуальны; они или прямо относятся к известным состояниям организма (возраст, пол), или же идут из космической среды, которая может действовать на моральную лич­ность только через посредство личности физической. Таким образом, убийство и самоубийство сближаются при известных индивидуальных условиях. Психологи­ческая организация, предрасполагающая к тому и дру­гому, одна и та же: две эти склонности в сущности составляют разновидности одного и того же темпера­мента. Ферри и Морселли, следуя за Ломброзо, сдела­ли даже попытку определить этот темперамент. Он характеризуется ослаблением организма, ставящим че­ловека в неблагоприятные для борьбы условия. Убийца и самоубийца — оба являются типами вырождения и бессилия; одинаково неспособные играть полезную роль в обществе, они в силу этого обречены на по­ражение.

И это одинаковое предрасположение, которое само по себе не склоняется ни в ту, ни в другую сторону, принимает, соответственно характеру социальной сре­ды, форму то убийства, то самоубийства; таким об­разом и создается тот контраст, который, несмотря на всю его реальность, не может, однако, замаскировать основного тождества. Отсюда там, где нравы вообще кротки и мирны, где существует страх перед пролити­ем человеческой крови, побежденный подчиняется, признает свое бессилие и, предупреждая действие естественного отбора, отступает от борьбы, лишая себя жизни. Там же, где, наоборот, средняя мораль носит более жесткий характер, где жизнь человеческая чтится менее, он возмущается, объявляет обществу войну и убивает других, вместо того чтобы убивать себя. Словом, самоубийство и убийство, оба суть акты наси­лия. Но насилие, лежащее в их корне, в одном случае, не встречая противодействия в социальной среде, ста­новится убийством; в другом же, сдерживаемое обще­ственным сознанием, оно обращается к своему источ­нику, и жертвой его становится субъект, которому оно обязано своим происхождением.

Самоубийство, таким образом, признается преоб­разованным и смягченным убийством. При такой характеристике оно представляется почти что благоде­тельным; ибо если само по себе оно и не благо, то по крайней мере меньшее зло, избавляющее нас от худ­шего. Пожалуй, даже не следует пытаться сдерживать его развитие запретительными мерами; ведь это могло бы разнуздать влечение к убийству. Самоубийство, в таком объяснении, является предохранительным кла­паном, который не следует запирать. И наконец, само­убийство представляет огромное преимущество, изба­вляя нас без общественного вмешательства, наивоз­можно простым и экономным способом, от известного количества бесполезных или вредных субъектов. Не предпочтительнее ли было бы предоставить им мирно уничтожить самих себя, нежели вынуждать общество извергать их насильственно из своего лона.

Но обоснованно ли это остроумное положение? Воп­рос распадается на две половины, и каждую надлежит исследовать отдельно. Тождественны ли психологиче­ские условия преступления и самоубийства? Существу­ет ли антагонизм между социальными условиями, от которых они зависят?

Ill

Чтобы установить психологическое единство обоих яв­лений, приводятся факты троякого рода.

Прежде всего, пол оказывает одинаковое влияние как на самоубийство, так и на убийство. Выражаясь точнее, влияние пола гораздо в большей степени явля­ется следствием причин социальных, чем органических. Женщины убивают себя и других реже, чем мужчины, не потому, что они разнятся от них физиологически, но потому, что они неодинаково участвуют в обществен­ной жизни. Мало того, женщина фактически не обнаруживает одинакового отвращения к обеим этим видам имморальности. Забывают, что существуют ви­ды убийства, специально совершаемые женщинами; это — детоубийства, выкидыши и отравления. Все те виды убийства, которые доступны женщине при со­временных условиях ее жизни, она совершает так же часто или даже чаще, чем мужчины. По Oettingen'y, половину семейных убийств приходится отнести на ее счет. Ничто не дает поэтому права предполагать, что она, в силу своей прирожденной организации, отлича­ется большим уважением к чужой жизни; ей недостает только случая, ибо она менее замешана в борьбу за жизнь. Причины, которые толкают человека на крова­вые преступления, действуют на женщину менее, чем на мужчину, потому что она имеет преимущество на­ходиться вне круга их влияния. Тем же объясняется и то явление, что женщина менее подвержена смерти от несчастных случаев; на 100 таких смертей только 20 падает на женщин.

К тому же, если даже соединить в одну рубрику все виды предумышленного убийства, отцеубийства, дето­убийства, отравления, все же процент, падающий на женщин, в общем останется еще очень высоким. Во Франции из 100 подобных преступлений от 38 до 39 совершается женщинами; это число поднимается даже до 42, если причислить сюда выкидыши. В Германии это отношение доходит до 51%, в Австрии — до 52%. Правда, при этом оставляются в стороне убийства неумышленные; но ведь убийство только тогда и явля­ется настоящим убийством, когда оно совершается предумышленно. С другой стороны, убийства, специ­фические для женщин —детоубийство, выкидыш,— убийства в семье по самой сущности своей труднее раскрываются. Поэтому значительное их количество ускользает от суда, а следовательно, и от статистики. Допуская, с очень большей вероятностью, что жен­щина пользуется той же снисходительностью при след­ствии, какая ей, несомненно, оказывается на суде, где она оправдывается гораздо чаще, чем мужчина, можно думать, что в конце концов склонность к убийству не должна сильно разниться у обоих полов. Наоборот, известно, насколько велик иммунитет женщины по отношению к самоубийству.

Влияние возраста на то и другое явление не об­наруживает ни малейших различий. По Ферри, убийст­ва, как и самоубийства, учащаются с возрастом. Мор-селли высказывает противоположное мнение. Истина заключается в том, что здесь нет ни прямого, ни обратного отношения. В то время как число само­убийств возрастает правильно до самой старости, ко­личество обоих видов предумышленного убийства до­стигает своего апогея в зрелом возрасте, около 30—35 лет, и затем сокращается.

Остается влияние температуры. Соединяя все пре­ступления против личности, мы получаем кривую, повидимому подтверждающую теорию итальянской школы. Она подымается до июня и правильно спуска­ется до декабря, так же как и кривая самоубийства. Но этот результат получается просто потому, что под эту общую рубрику «преступления против личности» зано­сят также изнасилования и покушения против общественной нравственности. Так как эти преступления достигают своего максимума в июне и гак как они гораздо многочисленнее, чем покушения на жизнь, то они и придают кривой свою форму. Но они не облада­ют никаким родством с убийством; поэтому, чтобы узнать зависимость последнего от времени года, следу­ет их выделить особо. Производя эту операцию и, кроме того, отделяя друг от друга различные виды убийства, мы не найдем и следа указанного парал­лелизма.

В самом деле, нарастание числа самоубийств идет правильно и непрерывно, приблизительно от января до июня, так же как и ее уменьшение в следующую поло­вину года; различные виды убийства, наоборот, колеблются из месяца в месяц самым причудливым об­разом. Не только общий ход представляется совершен­но иным, но даже их максимумы и минимумы не совпадают. Умышленные убийства имеют два макси­мума: один —в феврале, другой — в августе; пред­умышленные убийства — также два, но несколько иные: один — в феврале, другой — в ноябре. Детоубийства достигают его в мае; для смертельных ран макси­мум— в августе и октябре; если высчитывать измене­ния не по месяцам, а по временам года, различия будут не менее заметны. Осенью насчитывается почти сто­лько же умышленных убийств, сколько и летом (1968 вместо 1974), зимою их больше, чем весною. Пред­умышленные совершаются чаще всего зимою (2621), затем следует осень (2596), лето (2478) и, наконец, весна (2287). Детоубийства особенно часты весною (2111), затем следует зима (1939). Поранения летом и осенью держатся на одинаковом уровне (2854 и 2845), затем следует весна (2690), ей немногим усту­пает зима (2653). Совершенно иначе, как мы видели, распределяются самоубийства.

Кроме того, если бы склонность к самоубийству была бы только сдержанным влечением к убийству, то следовало бы ожидать, что убийцы, поставленные в невозможность удовлетворить свои смертоносные инстинкты на других, станут своими собственными жертвами. Влечение к убийству должно было бы, под влиянием тюремного заключения, преобразовываться во влечение к самоубийству. Но, по свидетельству большинства наблюдателей, замечается обратное яв­ление: крупные преступники редко прибегают к самоубийству. Cazauvieilh собрал через врачей французских каторжных тюрем сведения о численности самоубийств среди каторжан.

В Рошфоре за 30 лет наблюдался всего один случай; в Тулоне, где число заключенных достигает до 3000 и 4000 человек (1814—1834 гг.),— ни одного. В Бресте факты несколько другие: за 17 лет при 3000 (в среднем) заключенных случилось 13 самоубийств, что составля­ет в год 21 случай на 100 000; эта цифра, более высо­кая, чем предыдущие, не должна нас удивлять, так как относится к составу главным образом мужскому и взрослому. По доктору Лилю, на 9320 смертей, случившихся на каторге с 1816 по 1837 г. включитель­но, приходится всего лишь 6 самоубийств.

Из анкеты, произведенной доктором Perms'от, сле­дует, что за 7 лет в различных центральных тюрьмах с населением (в среднем) в 15111 заключенных случи­лось только 30 самоубийств. На каторге замечено еще более слабое соотношение, именно 5 самоубийств с 1838 по 1845 г. на среднее население в 7041 человек. Brierre de Boismont подтверждает последний факт и до­бавляет: «Профессиональные убийцы, крупные пре­ступники прибегают к этому средству, чтобы избавить­ся от отбывания наказания, гораздо реже, чем арестанты, не столь глубоко развращенные». Доктор Леруа также замечает, что «профессиональные негодяи (coquins de profession), завсегдатаи каторги» редко поку­шаются на свою жизнь.

Два статистика, цитируемые один у Морселли, дру­гой у Ломброзо, правда, пытаются установить, что заключенные в общем отличаются исключительной склонностью к самоубийству. Но так как в их данных убийцы не выделяются из ряда других преступников, то отсюда невозможно сделать никаких заключений по интересующему нас вопросу. Эти данные подтвержда­ют наши предыдущие выводы. В самом деле, они доказывают, что само по себе заключение не развивает очень сильную склонность к самоубийству. Если даже не считать тех, кто убивает себя тотчас после ареста и до осуждения, все же остается значительное число самоубийств, которые можно приписать только влия­нию, оказываемому тюремною жизнью. Но в таком случае заключенный убийца должен был бы испыты­вать влечение необычайной силы к добровольной сме­рти; ведь влияние тюрьмы должно было бы еще более усиливать то прирожденное предрасположение, какое ему приписывается. Но на деле оказывается, что в этом отношении убийцы стоят скорее ниже средней, чем выше; таким образом, факт этот ничуть не подтверж­дает гипотезы, по которой убийца должен был бы, в силу одного только своего темперамента, иметь есте­ственную склонность к самоубийству, всегда готовую обнаружиться, как только этому благоприятствуют обстоятельства. Впрочем, мы не утверждаем и того, что убийцы обладают настоящим иммунитетом; име­ющиеся у нас данные недостаточны для решения воп­роса. Возможно, что при известных условиях важные преступники, не задумываясь, сводят свои счеты с жиз­нью и расстаются с ней довольно легко. Но здесь, во всяком случае, нельзя говорить об общности и необ­ходимости явления, которых логически требует до­ктрина итальянской школы. Только это мы и хотели доказать.

IV

Остается рассмотреть второе положение итальянской школы. Установив, что убийство и самоубийство не происходят из одного источника, надо исследовать, имеется ли реальный антагонизм между социальными условиями, от которых они зависят.

Вопрос этот более сложен, чем это думали наши итальянские авторы и многие из их противников. Не­сомненно, что в известном числе случаев закон обрат­ного отношения не подтверждается. Довольно часто оба явления, вместо того чтобы расходиться, или ис­ключают друг друга, или развиваются параллельно. Так, во Франции, тотчас же после войны 1870 г., число умышленных убийств обнаружило некоторую тенден­цию к увеличению. В среднем на год приходилось 105, в период 1861 —1865 гг.; это число выросло до 163 в 1871 —1876 гг.; число же предумышленных убийств за то же время повысилось с 175 до 201. Но в продол­жение этого же времени число самоубийств также воз­росло в значительной пропорции. То же явление заме­чалось в период с 1840 по 1850 г. В Пруссии число самоубийств с 1865 по 1870 г. не превышало 3658, в 1876 г. оно достигло 4459, в 1878 г.— 5042, увеличив­шись на 36%. Оба вида убийства следовали тем же ходом; с 151 в 1869 г. число их последовательно росло до 166 в 1874 г., до 221—в 1875 г., до 253 —в 1878 г., увеличившись на 67%. То же явление замечено и для Саксонии. До 1870 г. число самоубийств колебалось между 600 и 700; только в 1868 г. оно достигло 800. Начиная с 1876 г. оно достигает 981, затем 1114 и 1126, наконец в 1880г.—1171. Параллельно с ним число покушений на чужую жизнь увеличилось с 637 в 1873 г. до 2232 в 1878 г. В Ирландии с 1865 по 1880 г. число самоубийств возросло на 29%; число убийств возросло также и почти в той же пропорции (23%). В Бельгии с 1841 по 1885 г. число убийств возросло с 47 до 139, а самоубийств — с 240 до 670, что составляет увеличение на 195% для первых и на 178% — для вторых. Эти цифры так мало соответствуют закону, что Ферри пытался даже подвергнуть сомнению точность бель­гийской статистики. Но, даже принимая во внимание только последние годы, данные о которых менее всего сомнительны, мы приходим к тем же результатам. С 1874 по 1885 г. увеличение числа убийств составляет 51% (139 случаев вместо 92) и числа самоубийств — 79% (670 случаев вместо 374).

Географическое распределение обоих явлений дает место подобным же заключениям. Во Франции наибольшее количество самоубийств насчитывается в де­партаментах: Сены, Сены-и-Марны, Сены-и-Уазы, Ма­рны. Не имея того же перевеса по отношению к числу убийств, они тем не менее и здесь стоят далеко не на последнем месте: так, Сена занимает 26-е для умыш­ленных и 17-е для предумышленных убийств, Сена-и-Марна — 33-е и 14-е, Сена-и-Уаза— 15-е и 24-е, Мар­на— 27-е и 21-е. Вар, занимая 10-е место по отноше­нию к самоубийствам, стоит на 5-м для предумышлен­ных и на 6-м для умышленных убийств. В деп. Устья-Роны, где много самоубийств, не меньше и убийств. На карте самоубийств, равно как и на карте убийств, Иль-де-Франс окрашен в темную краску так же, как и полоса, образуемая департаментами у Средиземного моря, с той только разницей, что первая область окра­шена не так густо на карте убийств, как на карте самоубийств, вторая же представляет обратную карти­ну. То же и в Италии: Рим по отношению к самоубий­ствам занимает третье место в ряду прочих судебных округов и четвертое в отношении квалифицированных убийств. Наконец, мы видели, что на низшей ступени человеческих обществ, где жизнь мало уважается, са­моубийства часто бывают крайне многочисленны.

Но как бы ни были бесспорны эти факты и какое бы значение им ни следовало придавать, существуют факты противоположного характера, которые отли­чаются не меньшим постоянством и еще гораздо большей многочисленностью. Если в некоторых слу­чаях оба явления уживаются друг с другом, по крайней мере отчасти, то в других они находятся в явном антагонизме.

1°. Если в известные периоды столетия обе кривые и двигались в одном направлении, то, взятые в целом или по крайней мере на протяжении достаточного времени, они расходятся между собою достаточно яс­но. Во Франции с 1826 по 1880 г. число самоубийств, как мы видели, правильно увеличивается, число же убийств, наоборот, клонится к уменьшению, хотя и с меньшей скоростью. За 1826—1830гг. ежегодно судилось за умышленное убийство в среднем 279 чело­век в год; за 1876—1880 гг. их было не больше 160, и в промежутке между этими периодами число судив­шихся падало даже до 121 человека за 1861 —1865 гг. и до 119 — за 1856—1860гг. В два периода, около 1845 г. и сейчас же после войны, замечалась тенденция к увеличению; но если отвлечься от второстепенных колебаний, то общее движение в сторону уменьшения остается совершенно очевидным. Уменьшение выража­ется 43%, и оно тем более ощутимо, что население за то же время увеличилось на 16%.

Уменьшение не так заметно по отношению к числу предумышленных убийств. В 1826—1830 гг. было осуждено 258 человек; в 1876—1880гг.— 239. Уменьше­ние становится заметным, только приняв в расчет увеличение населения. Эта разница в эволюции пред­умышленного убийства нисколько не должна нас удивлять. В самом деле, оно является преступлением сме­шанного характера, имеющим некоторые общие черты с убийством умышленным, но также и разнящимся от него в некоторых отношениях; оно зависит отчасти и от других причин. Иногда это просто то же умыш­ленное убийство, но только более обдуманное и пред­намеренное, иногда же оно является простым спутни­ком преступлений против собственности. В последнем случае оно находится в зависимости от других фак­торов, чем убийство вообще. Оно определяется не той суммой побуждений всякого рода, которые толкают на пролитие крови, но зависит от влияния различных мотивов, побуждающих к воровству.

Двойственность этих обоих видов преступления за­метна уже на их динамике по месяцам и временам года. Предумышленное убийство достигает своей кульминационной точки зимою и особенно в ноябре, совсем как и преступления против собственности. Та­ким образом, эволюция убийства, в его чистом виде, лучше прослеживается по кривой умышленного убий­ства, а не по кривой предумышленного.

То же явление наблюдается и в Пруссии. В 1834 г. было начато 368 следствий по делам об убийствах и нанесении смертельных ран, т. е. одно на 29 000 жителей. В 1851 г. их было уже только 257, или одно на 53 000 жителей. Затем уменьшение продолжалось в том же направлении, хотя и более медленно. В 1852 г. одно следствие производилось еще на 76 000 жителей; в 1873 г.— одно уже только на 109 000 жи­телей. В Италии с 1875 по 1890 г. уменьшение числа убийств простых и квалифицированных выражалось 18% (2660 вместо 3280), тогда как число самоубийств увеличилось на 80%. Там, где число убийств не умень­шается, оно остается по крайней мере без движения. В Англии с 1860 по 1865 г. насчитывалось ежегодно 359 случаев убийства, в 1881 —1885 гг. их было всего 329; в Австрии их было 528 за 1866—1870 гг. и только 510 — за 1881 —1885 гг., и весьма вероятно, что если в этих различных странах отделить убийство от пред­умышленного убийства, то регрессия стала бы еще более заметной. За то же время во всех этих государст­вах количество самоубийств увеличилось.

Г. Тард, однако, пытался показать, что уменьшение числа убийств во Франции было только кажущимся. Оно объясняется будто бы тем, что к делам, прошед­шим через суд присяжных, не присоединяли дел, оставленных прокурорским надзором без движения или прекращенных за отсутствием состава преступления. Согласно этому автору, число умышленных убийств, оставленных, таким образом, без судебного преследо­вания и поэтому не вошедших в итоги судебной стати­стики, не перестает увеличиваться; присоединив их к однородным преступлениям, бывшим предметом су­дебного разбирательства, мы получаем непрерывную прогрессию вместо указанной регрессии. К несчастью, доказательство, приводимое им в подтверждение своего мнения, основано на слишком остроумном сопоста­влении цифр. Он довольствуется сравнением числа убийств обоих видов, не дошедших до судебного раз­бирательства, за период 1861 —1865 гг. с периодами за 1876—1880 и 1880—1885 гг. и показывает, что второй и особенно третий стоят по численности выше первого. Но именно период 1861 —1865 гг. является совершенно исключительным из всего столетия по минимальному количеству дел, прекращенных до суда; по неизвест­ным нам причинам число их исключительно низко. Таким образом, период этот совершенно не годится как исходная точка сравнения. Да и вообще, нельзя строить закон на сравнении двух-трех цифр. Если бы, вместо того чтобы брать такую отправную точку, г. Тард наблюдал бы в течение более долгого времени изменения, которым подвергалось число этих дел, то он пришел бы к совершенно другому заключению. Вот в самом деле результаты подобной работы.

* Некоторые из этих дел были прекращены, потому что они не составляют ни преступления, ни проступка. Их следовало бы поэто­му просто скинуть со счета. Тем не менее мы этого не сделали, желая следовать за нашим автором; впрочем, этот вычет, мы уверены в том, не изменил бы ничего в выводах, вытекающих из приводимых цифр.

 

Цифры изменяются не совсем правильно; но с 1835 по 1885 г. они заметно- уменьшаются, несмотря на увеличение, происшедшее около 1876г. Уменьшение представляет для умышленных убийств 37% и для предумышленных — 24%. Здесь, стало быть, нет ниче­го, что позволяло бы заключить о возрастании соот­ветствующей преступности.

2°. В странах, где замечается усиление убийств и са­моубийств, числа их измеряются не в одинаковых пропорциях; никогда оба явления не достигают максиму­ма в одном и том же месте. Наоборот, по общему правилу, там, где убийство сильно распространено, ему соответствует своего рода иммунитет по отношению к самоубийству.

Испания, Ирландия и Италия суть три страны Ев­ропы, где меньше всего самоубийств; в первой — на 1 млн. жителей их приходится 17; во второй — 21 и в третьей — 37. Наоборот, нет таких стран, где бы убивали больше. Это единственные страны, где число умышленных убийств превышает число самоубийств. В Испании убийств происходит втрое больше, чем самоубийств (1484 убийства на год за период 1885— 1889 гг. и только 514 самоубийств); в Ирландии первых вдвое больше, чем вторых (225 против 116), в Ита­лии— в полтора раза больше (2322 против 1437). На­оборот, Франция и Пруссия отличаются распростра­ненностью самоубийства (160 и 260 на миллион); убийств же здесь в десять раз меньше: Франция насчи­тывает их только 734 случая и Пруссия 459 ежегодно в среднем за период 1882—1888 гг.

Те же отношения наблюдаются и внутри каждой страны. На карте самоубийств Италии север сплошь окрашен в темную краску, весь же юг совершенно чист; как раз обратное замечается относительно убийств. Если, далее, распределить итальянские провинции на два класса по проценту самоубийств и посмотреть, каков в них же процент убийств, то антагонизм об­наружится еще резче:

1-й класс.             От 4,1 самоуб.                    до 30 на 1 млн                    271,9 уб. на 1 млн

2-й     »                  От 30        »                           80         »                                95,2       »

 

В Калабрии убивают больше, чем где-либо: здесь на 1 млн бывает 69 убийств; нет зато провинции, где бы самоубийство случалось реже.

Во Франции департаменты, где совершается боль­ше всего умышленных убийств, это — Корсика, Во­сточные Пиренеи, Лозера и Ардэм. Но по отношению к самоубийствам Корсика спускается с первого места на 85-е; Восточные Пиренеи — на 63-е, Лозера — на 83-е и, наконец, Ардэм — на 68-е.

В Австрии самоубийства достигают своего макси­мума в Нижней Австрии, Богемии и Моравии, между тем как они слабо развиты в Крайне и Далмации. Наоборот, Далмация насчитывает 79 убийств на 1.000.000 жителей и Крайна — 57,4, тогда как Нижняя Австрия только—14, Богемия—11, и Моравия- 15.

3°. Мы установили, что войны оказывают на увели­чение самоубийств задерживающее влияние. Они про­изводят то же действие на воровство, вымогательство, злоупотребление доверием и т. п. Но одно преступле­ние составляет исключение. Это — убийство. Во Фран­ции в 1870 г. число умышленных убийств, достигавшее в среднем 119 за 1866—1869 гг., вдруг поднялось до 133 и затем до 224 в 1871 г., увеличившись, таким образом, на 88%, чтобы упасть до 162 в 1872 г. Это увеличение окажется еще более значительным, если вспомнить, что возраст, на который приходится наи­большее количество убийств, определяется 30 годами и что вся молодежь в то время была под знаменами.

Следовательно, преступления, которые она совершила бы в мирное время, не вошли в статистические данные. Более того, несомненно, расстройство судебной адми­нистрации должно было помешать раскрытию многих преступлений, и не одно следствие оканчивалось ни­чем. Если, несмотря на такие две причины к уменьше­нию, число зарегистрированных убийств увеличилось, то можно представить себе, насколько больше было действительное увеличение.

Также и в Пруссии, когда вспыхнула война с Данией в 1864 г., число убийств поднялось с 137 до 169 — уро­вень, которого оно не достигало с 1854 г.; в 1865 г. оно падает до 153, но поднимается в 1866 г. (159), несмотря на мобилизацию прусской армии. В 1870 г. отмечено сравнительно с 1869 г. легкое понижение (151 случай вместо 185); но насколько же оно слабее, чем по от­ношению к другим преступлениям! В это же время квалифицированное воровство понижается наполови­ну: 4599 в 1870 г. вместо 8676 в 1869 г. В этих цифрах смешаны вдобавок умышленные и предумышленные убийства; но эти преступления не имеют одинакового значения, и мы знаем, что во Франции только число первых увеличилось во время войны. Если, таким об­разом, общее увеличение убийств всех разрядов не очень значительно, то можно думать, что умышленные убийства, отделенные от предумышленных, обнаружи­ли бы более резкое увеличение. Кроме того, если бы можно было восстановить все случаи, которые, несом­ненно, упущены в вышеуказанных двух случаях, то это кажущееся понижение было бы сведено на нет. Нако­нец, крайне знаменательно, что число неумышленных убийств заметно подымается за это время — с 268 в 1869 г. до 303 в 1870 г. и до 310 в 1871 г. Не доказы­вает ли это, что во время войны менее считаются с человеческой жизнью, чем в мирное время.

Политические кризисы оказывают то же действие. В то время как во Франции с 1840 по 1846 г. кривая умышленных убийств остается на одной высоте, в 1848 г. она круто подымается, достигая своего мак­симума (240) в 1849 г. То же явление имело место и ранее, в первые годы царствования Луи-Филиппа. Борьба между политическими партиями достигала в то время крайнего ожесточения. И именно тогда число умышленных убийств достигло максимума за все столетие. С 204 в 1830г. оно поднялось до 264 в 1831 г.— цифры, потом ни разу непревзойденной; в 1832г. оно еще достигает 253 и 257 — в 1833г. В 1834 г. замечается резкое падение, которое затем все ускоряется; к 1838 г. остается-всего 145 случаев, т. е. уменьшение достигает 44%. За это время число само­убийств эволюционировало в обратном направлении. В 1833 г. оно держится на том же уровне, что и в 1829 г. (1873 — в первом случае, 1904 — во втором); затем в 1834 г. начинается очень быстрое повышение, и в 1838 г. оно достигает 30%.

4°. Самоубийство свойственно более городу, чем деревне. Противоположное замечается относительно убийства. Складывая цифры умышленных убийств, де­то- и отцеубийств, получим, что в деревне в 1887 г. совершено 11,1 преступления этого рода и только 8,6 в городе. В 1880 г. цифры почти те же (11,0 и 9,3).

5°. Мы видели, что католичество ослабляет стрем­ление к самоубийству, тогда как протестантство его усиливает. И обратно: убийства происходят чаще в ка­толических странах, чем в протестантских:

В особенности поразительна противоположность этих двух общественных групп в отношении к просто­му убийству.

Тот же контраст наблюдается и внутри Германии. Округа, дающие цифры выше средней, все — католические, это — Познань (18,2 умышленных и предумыш­ленных убийств на 1.000.000 жителей), Дунай (16,7), Бромберг (14,8), Верхняя и Нижняя Бавария (13.0). Даже внутри Баварии, в провинции тем более убийств, чем менее в них протестантов.

6°. Наконец, в то время как семейная жизнь оказы­вает на самоубийство умеряющее действие, она скорее стимулирует убийство. За период 1884—1887гг. на 1 млн супружеств приходилось в среднем за год 5,07 убийств; на 1 млн холостяков старше 15 лет —12,7. Первые, по-видимому, пользуются по отношению ко вторым коэффициентом предохранения, равным при­близительно 2,3. Однако следует считаться с тем фак­том, что эти две категории не относятся к одному и тому же возрасту и что напряженность влечения к убийству изменяется в различные моменты жизни. Средняя для холостяков приходится на период от 25 до 30 лет, для женатых — около 45 лет. Но именно между 25 и 30 годами стремление к убийству достигает своего максимума; 1 млн индивидуумов в этом воз­расте дает ежегодно 15,4 убийств, тогда как к 45 годам эта пропорция падает до 6,9. Отношение между пер­вым и вторым числом равно 2,2. Таким образом, уже благодаря только своему старшему возрасту женатые люди должны были бы совершать вдвое меньше убийств, чем холостяки. Их положение, привилегиро­ванное на первый взгляд, зависит не от того, что они женаты, но от того, что они старше. Семейная жизнь не дает им никакого иммунитета.

Семья не только не предохраняет от убийства, но можно подумать, что она даже предрасполагает к не­му. В самом деле, весьма вероятно, что женатые долж­ны обладать, в принципе, высшей моральностью, чем холостые. Они обязаны своим превосходством в этом отношении не столько, думаем мы, брачному отбору, действием которого, однако, не следует пренебрегать, сколько тому влиянию, какое оказывает семья на каждого из своих членов. Почти несомненно, что человек гораздо менее проникается моралью, когда он одинок и покинут, чем когда он на каждом шагу подвергается благодетельной дисциплине семейной среды. Если же, в отношении к убийству, женатые люди не находятся в лучшем положении, чем холостяки, то это можно объяснить только тем, что морализующее влияние, которым они пользуются и которое должно было бы предохранять их от всякого рода преступлений, частич­но нейтрализуется зловредным влиянием, побужда­ющим их к убийству и коренящимся, очевидно, в усло­виях семейной жизни.

В итоге мы приходим к тому заключению, что самоубийство то сосуществует с убийством, то они взаимно исключают друг друга; то они проявляются одинаково под влиянием одинаковых условии, то ре­агируют на них в противоположном направлении; но случаи антагонизма между ними более многочислен­ны. Чем же объясняются эти на первый взгляд проти­воречивые факты?

Примирить их между собой можно, только допу­стив, что существуют различные виды самоубийства, из которых одни имеют некоторое сродство с убий­ством, другие же противоречат последнему. Нельзя же допустить, чтобы одно и то же явление обнаруживало такие различия при наличности одинаковых условий. Самоубийство, варьирующее параллельно убийству, и самоубийство, варьирующее в обратном направле­нии, не могут быть одной природы.

И действительно, мы показали, что существуют различные типы самоубийств, характерные свойства которых неодинаковы. Этим подтверждаются выводы предыдущей книги и в то же время объясняются толь­ко что изложенные факты. Их одних было бы уже достаточно, чтобы заключить о внутренней разнород­ности самоубийств, но гипотеза перестает быть только гипотезой, если, будучи сопоставлена с добытыми ра­нее результатами, она выигрывает от этого сопостав­ления в своей достоверности. Так и в данном случае, зная, что существуют различные виды самоубийства, и зная, чем они отличаются друг от друга, мы легко можем заметить, какие из них несовместимы с убий­ством, какие, напротив, зависят отчасти от одних с ним причин и чем объясняется, что несовместимость является более частым фактом.

Наиболее распространенным в настоящее время и более всего повышающим цифру добровольных сме­ртей типом самоубийств является самоубийство эго­истическое. Для него характерно состояние угнетен­ности и апатии, обусловленное преувеличенной инди­видуализацией. Индивидуум не дорожит больше своей жизнью, потому что он перестает достаточно ценить единственного посредника, соединяющего его с реаль­ностью, каким является общество. Имея о себе и своей собственной ценности слишком преувеличенное пред­ставление, он хочет быть своей собственной целью, и, так как подобная цель не в состоянии его удов­летворить, он начинает тосковать и тяготиться жиз­нью, которая кажется ему лишенной смысла. Убийство определяется условиями противоположного характера. Оно является актом насилия, который не может произойти бесстрастно. Но если в обществе инди­видуализация частей еще слабо выражена, ин­тенсивность коллективных состояний повышает общий уровень жизни страстей, более того, нигде нет такой благоприятной почвы для развития в особен­ности страсти к убийству. Там, где родовой дух со­хранил свою древнюю силу, обиды, нанесенные семье, считаются оскорблением святыни, подлежащим само­му жестокому отмщению; и это отмщение не может быть предоставлено кому-то третьему. Здесь-то коренится практика вендетты, все еще обагряющей кровью нашу Корсику и некоторые южные страны. Там, где жива еще религиозная вера, она часто явля­ется вдохновительницей убийств так же, как и вера политическая.

По общему правилу, поток убийств тем более стре­мителен, чем менее сдерживается он общественным сознанием, т. е. чем более извинительными считаются покушения на жизнь; и так как им придается тем менее значения, чем меньше общепризнанная мораль ценит личность и то, что ее интересует, то слабая индивиду­ализация или, пользуясь нашим термином, альтруи­стическое настроение поощряет убийства. Вот почему в низших обществах они и многочисленны, и слабо преследуются. Их частота и относительная к ним тер­пимость происходят от одной и той же причины. Меньшее уважение, которым пользуется личность, от­крывает ее для насилия, и самое насилие считается менее преступным. Эгоистическое самоубийство и убийство обусловливаются, таким образом, антаго­нистичными причинами, и поэтому невозможно, что­бы одно развивалось свободно там, где процветает другое. Там, где общественные страсти отличаются жизненностью, человек гораздо менее склонен как к бесплодным мечтаниям, так и к холодным расче­там эпикурейца. Привыкнув лишь в слабой степени считаться с судьбой личностей, он не слишком трево­жится о своей участи. Мало заботясь о человеческих страданиях, он легче сносит и бремя своих личных горестей.

Напротив, по тем же самым причинам альтруисти­ческое самоубийство и убийство могут свободно идти ровным шагом, они оба зависят от аналогичных усло­вий, разнящихся лишь по степени. Привыкнув презирать свою собственную жизнь, нельзя уважать и чу­жую. В силу этой причины убийства и добровольные смерти присущи некоторым первобытным народам. Однако было бы неправдоподобно объяснять той же причиной случаи параллелизма, наблюдаемые нами у цивилизованных народов. Состояние чрезмерного альтруизма не могло бы породить те наблюдаемые нами случаи самоубийства, которые в самой культур­ной среде сосуществуют в большом числе с умышлен­ными убийствами. Чтобы толкать на самоубийство, альтруизм должен обладать исключительною интен­сивностью— даже большею, чем это нужно для того, чтобы побуждать к убийству. В самом деле, какую бы слабую ценность я ни придавал существованию лич­ности вообще, моя собственная личность всегда будет значить в моих глазах больше, чем личность другого. При прочих равных условиях средний человек более склонен уважать человеческую личность в самом себе, чем у подобных себе; вследствие этого требуется более энергичный стимул, чтобы преодолеть, это чувство уважения в первом случае, чем во втором. Но в настоящее время вне некоторых и немногочисленных специаль­ных сред, вроде армии, чувство безличности и самоот­речения слишком слабо выражено, а противополож­ные чувства слишком распространены и сильны, чтобы до такой степени облегчить самоуничтожение. Поэто­му должна существовать другая, более современная форма самоубийства, способного комбинироваться с убийством.

Таково именно самоубийство аномичное. В самом деле, аномия порождает состояние отчаяния и раздражительной усталости, которая может, смотря по обстоятельствам, обратиться против самого субъекта или против других; в первом случае мы имеем само­убийство, во втором — убийство. Что касается причин, определяющих направление, в котором разряжаются перевозбужденные таким образом силы, то они коренятся, вероятно, в моральной организации действу­ющего лица. Смотря по степени оказываемого им сопротивления, он склоняется в ту или другую сторо­ну. Человек средней нравственности скорее убьет, не­жели покончит с собою. Мы даже видели, что иногда эти два проявления происходят одно вслед за другим и представляют собой просто две стороны одного и того же акта, что и доказывает их тесное родство между собой. Состояние, в котором находится тогда личность, настолько невыносимо, что для ее облегче­ния требуется две жертвы.

Вот почему в настоящее время некоторый парал­лелизм между развитием убийства и развитием самоубийства встречается преимущественно в крупных цен­трах и в странах, отличающихся высоким уровнем развития цивилизации. Именно там аномия принимает острый характер. Та же причина мешает уменьшиться числу убийств с той же быстротой, с какой нарастает число самоубийств. В самом деле, если прогресс индивидуализма подрывает одну из причин убийства, то аномия, сопровождающая хозяйственное развитие, по­рождает новую причину. Именно, можно думать, что если во Франции, а еще более в Пруссии число самоубийств и убийств возросло одновременно с войной, то это обусловливалось моральной неустойчивостью, ко­торая по различным причинам увеличилась в обеих странах. Наконец, таким же образом можно объяс­нить, почему, несмотря на подобные частичные со­впадения, антагонизм все-таки является .более общим фактом. Анемичное самоубийство носит массовый ха­рактер только в определенных местах — там, где заме­чается огромный подъем в промышленной и торговой деятельности. Эгоистическое самоубийство, вероятно, является наиболее распространенным; поэтому оно и вытесняет кровавые преступления.

Итак, мы приходим к следующему заключению. Если развитие самоубийства и убийства часто бывает обратно пропорционально, то это зависит не от того, что они являются двумя различными сторонами одно­го и того же явления, а от того, что, с известных точек зрения, они представляют собой два противополож­ных социальных течения. Они тогда исключают взаимно друг друга, как день исключает ночь, как болезни, обусловленные крайней сыростью, исключа­ют болезни от крайней сухости. И если, несмотря на общее противоречие, не исключается все-таки и возможность гармонии, то это можно объяснить тем, что известные виды самоубийства не только не зависят от причин, противоположных причинам, вызы­вающим убийства, но выражают собой то же самое социальное состояние и развиваются в той же самой социальной среде, что и убийства. Можно, кроме того, предвидеть, что убийства, сосуществующие с аномичным самоубийством, и убийства, уживающиеся с само­убийством альтруистическим, не должны быть одно­родны; что вследствие этого убийство, так же как и самоубийство, не представляет собой с точки зрения криминалиста некоторой единой и нераздельной сущ­ности, но должно рассматриваться как множествен­ность видов, весьма отличных друг от друга. Но здесь не место настаивать на этом важном для криминоло­гии тезисе.

Следовательно, не совсем точно то положение, со­гласно которому самоубийство является счастливым противовесом, уменьшающим безнравственность, и по которому выгодно не препятствовать его развитию. Оно не является функционально связанным с убий­ством. Несомненно, моральная организация, от кото­рой зависит эгоистическое самоубийство, совпадает с той, которая обусловливает регресс убийства у цивилизованных народов. Но самоубийца этого вида от­нюдь не есть неудавшийся убийца, не имеет никаких свойств последнего,— это человек, подавленный и охваченный тоской. Поэтому его акт можно осуж­дать, не превращая в убийц тех, кто находится на том же пути. Быть может, нам скажут, что, порицая само­убийство, мы одновременно порицаем, а значит, и ослабляем производящее его состояние, т. е. эту своеобразную гиперэстезию ко всему касающемуся ин­дивидуума, что таким образом мы рискуем усилить тот дух неуважения к личности, следствием которого является распространенность убийств?

Но для того, чтобы индивидуализм был в состоя­нии сдерживать наклонность к убийствам, вовсе не нужна та крайняя степень его развития, которая делает из него источник волны самоубийств. Для того чтобы личность получила отвращение к мысли пролить кровь себе подобных, совершенно не нужно, чтобы индивиду­ум замыкался в самом себе. Достаточно, если он лю­бит и уважает человеческую личность вообще. Индиви­дуалистическая тенденция может быть, таким обра­зом, сдержана в должных пределах, причем это вовсе не должно повлечь за собой усиление тенденции к убийству.

Так как аномия вызывает в одинаковой степени и убийство, и самоубийство, то все, что может умень­шить ее развитие, уменьшает и развитие ее по­следствий. Не следует опасаться, что если ей помешают проявиться под формой самоубийства, то она выра­зится в большем количестве убийств; ибо человек, оказавшийся настолько чувствительным к моральной дисциплине, чтобы из уважения к общественному со­знанию и его запретам отказаться от мысли покончить с собой,— еще с большим трудом решился бы на убий­ство, подвергающееся более суровому осуждению и влекущему за собой более суровое возмездие. К тому же, как мы видели, в подобном случае прибегают к самоубийству лучшие, и поэтому нет никакого ос­нования покровительствовать подбору, идущему в сто­рону регресса.

Эта глава может послужить для освещения одной часто возбуждавшей разногласия проблемы.

Известно, сколько споров было вокруг вопроса о том, являются ли чувства, испытываемые нами по отношению к себе подобным, простым видоизменени­ем эгоизма, или, наоборот, они возникают независимо от последнего. Мы только что видели, что ни та, ни другая гипотеза не имеют под собой основания. Конеч­но, жалость к другому и жалость к самому себе не чужды одна другой, ибо их развитие или упадок идут параллельно, но ни одно из этих чувств не вытекает из другого. Если между ними наблюдается родственная связь, то это потому, что оба они вытекают из одного и того же состояния коллективного сознания, различ­ные стороны которого они представляют. Они выра­жают только тот способ, посредством которого обще­ственное мнение определяет моральную ценность лич­ности вообще. Если ценность личности стоит высоко в общественном мнении, мы прилагаем эту социаль­ную мерку к другим в той же степени, как и к самим себе; их личность, как и наша, приобретает большую ценность в наших глазах, и мы становимся более чувствительными как к тому, что индивидуально задевает каждого из них, так и к тому, что задевает нас самих. Их горести, как и наши горести, более сильно действу­ют на нас. Поэтому чувство симпатии, обнаружива­емой нами по отношению к ним, не является простым продолжением подобного же чувства, испытываемого нами по отношению к самим себе. Но и то, и другое — следствия одной и той же причины; они создаются благодаря одному и тому же моральному состоянию. Без сомнения, это моральное состояние видоизменяет­ся сообразно тому, направлено ли чувство на нас самих или на кого-нибудь другого: в первом случае наш инстинктивный эгоизм усиливает его, а во вто­ром— ослабляет. Но и в том, и другом присутствует и действует это моральное состояние. Это до такой степени верно, что даже те чувства, которые, казалось бы, составляют личные особенности индивидуума, за­висят от причин, стоящих выше личности. Даже наш эгоизм — и тот по большей части является продуктом общества.

ГЛАВА III. ПРАКТИЧЕСКИЕ ВЫВОДЫ

Теперь, когда мы знаем, что такое самоубийство, его разновидности и главные законы, управляющие этим явлением, нам следует рассмотреть, какую линию по­ведения должно выбрать современное общество по отношению к нему.

Но этот вопрос обусловливает собою еще и другой. Следует ли рассматривать самоубийство у цивилизованных народов как явление нормальное или, наобо­рот, как аномальное?

В самом деле, в зависимости от принятого решения или же придется признать, что необходимы и возмож­ны реформы для сокращения размеров этого явления, или же, наоборот, следует, сохраняя к нему вполне отрицательное отношение, примириться с ним как с фактом.

Быть может, некоторые будут удивляться тому, что самый этот вопрос может быть поставлен.

В самом деле, мы привыкли смотреть на все немо­ральное, как на естественное. Однако если, как мы установили, самоубийство оскорбляет нравственное сознание, то, по-видимому, невозможно не видеть в нем явление социальной патологии. Выше мы пока­зали, что даже такое очевидное проявление имморальности, как преступление, не должно быть обязательно отнесено к категории болезненных явлений. Правда, что это утверждение может смутить некоторых и, при поверхностном взгляде, может показаться, что оно колеблет самые основы морали. Это утверждение тем не менее не заключает в себе ничего разрушительного. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно обра­титься к той аргументации, на которой основывается это утверждение и которую можно резюмировать сле­дующим образом.

Или слово болезнь ровно ничего не означает, или же оно означает что-то такое, чего можно избежать. Без сомнения, не все то, чего можно избежать, болезненно, но все то, что болезненно, может быть избегнуто, по крайней мере в большинстве случаев. Если не отказы­ваться от различия в понятиях и терминах, то невозможно характеризовать этим словом такое состояние или свойство существ известного вида, которого они не могут не иметь, которое неизбежно присуще их организации. С другой стороны, у нас имеется лишь один объективный признак, могущий быть эмпиричес­ки установлен и доступный постороннему контролю, путем которого мы могли бы констатировать налич­ность этой необходимости,— это ее всеобщность. Если всегда и повсюду, без единого исключения, два явле­ния встречаются совместно, то будет методологически нелепо предположить, что они могут существовать раздельно. Но это еще не значит, что одно является причиной другого. Связь может и не быть непосредст­венной, но тем не менее она есть, и она необходима.

Мы не знаем такого общества, в котором бы в раз­личных формах не наблюдалось более или менее раз­витой преступности. Нет такого народа, чья мораль не нарушалась бы каждодневно. Значит, мы должны ска­зать, что преступление необходимо, что оно не может не быть, что основные условия общежития, такие, ка­кими мы их знаем, его логически обусловливают. Сле­довательно, оно нормально. Нам нет надобности ссы­латься здесь на неизбежное несовершенство человеческой природы и доказывать, что зло, хотя и не может быть предупреждено, все-таки не пере­стает быть злом; это слова проповедника — не ученого. Необходимое несовершенство — не есть еще болезнь; иначе следовало бы всюду видеть болезнь, потому что несовершенство — всюду. Нет такой функции ор­ганизма, нет такой анатомической формы, относитель­но которых нельзя было бы пожелать некоторого улучшения. Говорят иногда, что оптик покраснел бы, сделав зрительный аппарат такого грубого устройства, каков человеческий глаз. Но отсюда никто не заклю­чил, да и нельзя заключить о ненормальности стро­ения этого органа. Более того — невозможно, чтобы то, что необходимо, не заключало бы в себе известного совершенства, говоря несколько теологическим языком наших противников. То, что составляет необходимое условие жизни, не может не быть полезно, если только сама жизнь полезна. Не будем выходить из этих преде­лов. В самом деле, мы показали, каким образом преступление может быть полезно. Однако оно может быть для чего-нибудь полезно только в том случае, если оно осуждается и подавляется. Совершенно несправедливо мнение, по которому простое зачисление преступления в разряд явлений нормальной социологии уже означает его оправдание. Если преступление есть нормальное явление, то нормально также, чтобы оно было наказы­ваемо. Наказание и преступление составляют одну не­раздельную пару. Одно в такой же степени необходимо, как и другое. Всякое аномальное ослабление каратель­ной системы вызывает усиление преступности и дово­дит ее до аномальной степени интенсивности.

Применим эти положения к самоубийству.

Правда, мы не имеем достаточных данных, чтобы утверждать, что нет такого общества, где не наблюда­лось бы самоубийства. Статистика дает нам данные по этому вопросу только относительно небольшого числа народов. У других же наличность хронических само­убийств может быть констатирована лишь по следу, оставляемому ими в законодательстве. Однако мы не знаем наверное, было бы самоубийство повсюду объектом юридической регламентации. Но можно ут­верждать, что это наиболее общий случай. То оно запрещается, то осуждается; то запрещение, которому оно подвергается, строго и безусловно, то оно допускает послабления и исключения. Но все аналогии позво­ляют думать, что ни право, ни мораль никогда не относились безразлично к самоубийству; оно всегда имело достаточно серьезное значение, чтобы привле­кать к себе внимание общественного сознания. Во вся­ком случае несомненно, что наклонность к самоубий­ству, более или менее сильная, всегда существовала у европейских народов; о последнем столетии нам свидетельствует статистика, а о предыдущих эпохах — юридические памятники. Таким образом, самоубийство входит составным элементом в нормальный строй как европейского, так, вероятно, и всякого другого общества.

Нетрудно показать, откуда проистекает эта посто­янная связь.

С особенной очевидностью она обнаруживается в альтруистическом самоубийстве первобытных об­ществ. Именно потому, что подчиненность индивиду­ума группе есть их основной принцип, альтруистичес­кое самоубийство является здесь, так сказать, необ­ходимым актом коллективной дисциплины. Если бы в те времена человек не относился легко к своей жизни, он не был бы тем, чем он должен был быть; а раз он мало дорожит своей жизнью, то всё, что угодно, могло служить для него поводом к самоубийству. Следователь­но, существует тесная связь между практикой само­убийства и нравственным укладом общества. То же наблюдается в настоящее время в той исключительной среде, где особенно сильны самоотречение и обезличение. Еще и до сих пор военный дух может сохранять свою силу лишь при том условии, чтобы личность отреклась от самой себя, а такое самоотречение неиз­бежно открывает дорогу самоубийству.

По противоположным причинам в обществах и сре­дах, где достоинство личности является верховною целью поведения, где человек является богом для че­ловека, личность довольно легко склоняется к тому, чтобы признать божеством человека, находящегося внутри ее самой, и возводит самое себя в предмет своего собственного культа. Когда мораль стремится прежде всего дать личности очень высокую идею о ней самой, достаточно известной комбинации обстоятель­ства, чтобы эта личность сделалась неспособной при­знавать что-либо выше себя. Индивидуализм, несом­ненно, не есть непременно эгоизм, но он приближается к нему; нельзя поощрять одно, не содействуя росту другого. Таким образом возникает эгоистическое само­убийство. Наконец, у народов, где прогресс бывает и должен быть быстрым, правила, которые сдержива­ют личность, должны быть достаточно гибкими и рас­тяжимыми; если они сохраняются со строгой неизмен­ностью, как это имеет место в первобытных обще­ствах, скованная в своем течении эволюция не может совершаться с достаточной быстротой. Но страсти и самолюбия, при малейшем ослаблении сдержки, не­избежно прорвутся в известных пунктах.

С того момента, как людям внушили, что прогресс является их обязанностью, сделалось гораздо труднее держать их в покорности; вследствие этого число недо­вольных и беспокойных не перестает увеличиваться.

Всякая мораль прогресса и совершенствования неот­делима поэтому от известной степени аномии. Таким образом, каждому типу самоубийства соответствует своя, согласующаяся с ним моральная организация. Одно не может быть без другого; ибо самоубийство есть просто форма, которую неизбежно принимает каждая из них в известных частных условиях и которая не может не проявляться.

Но, скажут нам, эти различные течения могут обус­ловливать самоубийства только в том случае, если они доведены до крайности; но разве невозможно сделать так, чтобы они повсюду приобрели одну и ту же умеренную интенсивность? Стремиться к этому значи­ло бы желать, чтобы условия жизни стали повсюду одинаковыми: это и невозможно, и нежелательно. Во всяком обществе встречаются отдельные группы, куда коллективные переживания проникают, только видоиз­менившись. Для того чтобы какое-либо течение имело по всей стране известную интенсивность, необходимо, чтобы в одних местах оно превышало, в других же не достигало среднего уровня.

Но эти отклонения в ту или иную сторону не толь­ко неизбежны: они, в известной мере, и полезны. В са­мом деле, если наиболее распространенное состояние вместе с тем является и таким, которое лучше всего соответствует наиболее обычным условиям социаль­ной жизни, оно не может согласоваться с иными условиями; а общество тем не менее должно иметь возмож­ность приспособляться как к первым, так и ко вторым. Человек, у которого жажда деятельности никогда не может превзойти среднего уровня, не может устоять в положениях, требующих исключительных усилий. Точно так же общество, где интеллектуальный индиви­дуализм не мог бы достигнуть своих крайностей, не было бы способно стряхнуть с себя иго традиций и обновить свои верования, даже когда это становится необходимым. И обратно, там. где такое же состояние умов не могло бы, в известных случаях, достаточно ослабнуть и дать дорогу противоположному течению, что сталось бы там в военное время, когда пассивное повиновение является первым долгом? Но для того, чтобы эти формы деятельности могли проявиться, ког­да они необходимы, надо, чтобы общество не обес­ценило их окончательно. Поэтому неизбежно, чтобы они имели свое место в общественном существовании; чтобы были как сферы, где культивируется дух непри­миримой критики и свободного исследования, так и другие — например, армия, где сохраняется почти в полной неприкосновенности древняя религия авто­ритета. Без сомнения, в обычное время действие этих очагов не должно распространяться за известные преде­лы; так как чувства, вырабатывающиеся в них, соот­ветствуют особым условиям, то является существен­ным, чтобы они не обобщались. Но если важно, чтобы они оставались локализированными, не менее важно, чтобы они существовали. Эта необходимость окажется еще более очевидной, если принять во внимание, что общества не только должны справляться с различными положениями в течение одного и того же периода, но, кроме того, не могут вообще сохраняться, не преобразуясь. Нормальные пропорции индивидуализма и альтруизма, соответствующие современным нациям, не остаются неизменными на протяжении даже одного столетия. Будущее не было бы возможным, если бы его зародыши не были даны в настоящем. Для того чтобы какая-либо коллективная тенденция могла осла­беть или усилиться в своем развитии, она не должна быть зафиксирована раз навсегда в единственной форме, не поддающейся изменению; она не была бы в состоянии варьировать во времени, если бы она не представляла никаких вариаций в пространстве.

Разновидности коллективной печали, производные от установленных нами трех моральных состояний, не лишены своего права на существование, если только они не чрезмерны. Ошибочно думать, чтобы беспримесная радость была нормальным состоянием че­ловеческого самочувствия. Человек не мог бы жить, если бы печаль не имела над ним никакой власти. Существует много страданий, приспособиться к ко­торым можно, лишь полюбив их, и удовольствие, получаемое при этом от этих страданий, конечно, носит оттенок меланхолии. Меланхолия поэтому бы­вает болезненным состоянием лишь в том случае, когда она занимает слишком много места в жизни; но не меньшую ненормальность представляет и случай ее полного отсутствия. Нужно, чтобы стремление к веселому раздолью умерялось противоположным стремлением, и только при этом условии радость не перейдет границ и будет в гармонии с реальной действительностью. Это имеет силу не только по отношению к индивидуумам, но и по отношению к общественному целому. Слишком веселая мораль бывает моралью разложения; она пригодна лишь для народов, вступивших на путь упадка, и только у них одних можно ее встретить. Жизнь часто тяжела, часто обманчива или пуста. Необходимо, чтобы коллективное чувство отразило и эту сторону сущест­вования. Поэтому наряду с оптимистической струей, заставляющей людей смотреть на мир с доверием, необходимо и противоположное течение, без сомне­ния, менее сильное и менее распространенное, чем первое, но могущее, однако, отчасти парализовать оптимизм; ибо ни одна тенденция не в состоянии сама положить себе границ, но может быть ограничена лишь благодаря существованию другой тенденции. Некоторые данные показывают даже, что, по-види­мому, наклонность к известной меланхолии скорее увеличивается по мере того, как общество подни­мается выше по лестнице социальных типов. Как мы уже говорили, существует один факт, заслужи­вающий по меньшей мере внимания: великие религии наиболее цивилизованных народов более глубоко про­никнуты грустью, чем более простые верования пред­шествующих обществ. Конечно, это не значит, что пессимистическое течение должно в конце концов по­глотить оптимизм, но это служит доказательством того, что оно не теряет почвы под ногами и, по-видимому, ему не суждено исчезнуть. А для того, чтобы оно могло существовать и бороться за свое существование, необходима наличность в обществе специального органа, служащего ему субстратом. Необходимо, чтобы были группы индивидуумов, пред­ставляющих специально это общественное настроение. И, конечно, часть населения, играющая подобную роль, будет именно той частью, среди которой легко зарождается мысль о самоубийстве.

Но из того, что течение, нарождающее с известной интенсивностью самоубийства, должно быть рассматриваемо как явление нормальной социологии, еще не следует, что всякое течение этого рода неизбежно бу­дет носить тот же самый характер. Если дух самоот­речения, любовь к прогрессу, стремление к индивиду­ализации имеют место во всех видах общества и если их существование неизбежно связано, в некоторых от­ношениях с зарождением мысли о самоубийстве, то этим свойством они все-таки обладают лишь в извест­ной мере, особой для каждого народа. Свойство это имеет место лишь в том случае, когда эти чувства не переходят границ. Точно так же и коллективная на­клонность к печали представляет собой здоровое явле­ние лишь при том условии, если она не является преоб­ладающим течением. Следовательно, и вопрос о том, нормален или ненормален современный уровень само­убийства у цивилизованных народов, не разрешается тем, что было сказано выше. Нужно еще исследовать, нет ли патологического характера в огромном увеличении числа самоубийств, происшедшем за последнее столетие.

Говорят, что это составляет как бы плату за циви­лизацию. Известно, что это увеличение имеет место во всей Европе и тем более сильно выражено, чем выше данный народ в культурном отношении. В самом деле, оно составляет 411% для Пруссии за время с 1826 по 1890 г., 385% для Франции с 1826 по 1888 г., 318% для немецкой Австрии с 1841 — 1845 по 1877 г., 238% для Саксонии с 1841 по 1875 г., 212% для Бельгии с 1841 по 1889г., всего 72% для Швеции с 1841 по 1871 — 1875гг., 35% для Дании в течение того же периода. В Италии с 1870 г., т. е. с момента, когда она стала одним из участников европейской цивилизации, число самоубийств возросло с 788 случаев до 1653, что дает увеличение на 109% за двадцать лет. Кроме того, повсюду самоубийства наиболее часто наблюдаются в самых культурных районах. Можно было бы даже подумать, что существует связь между прогрессом просвещения и ростом числа самоубийств, что одно не может развиваться без другого. Это утверждение ана­логично положению того итальянского криминалиста, который думает, что увеличение преступлений имеет своей причиной параллельное увеличение количества экономических сношений, являющихся в то же время вознаграждением за рост преступности. Принимая это положение, пришлось бы прийти к выводу, что стро­ение, свойственное высшим видам общества, заключа­ет в себе исключительный стимул к возникновению настроений, вызывающих самоубийство; следователь­но, пришлось бы признать необходимым и нормаль­ным их современную страшную силу развития, и тогда нельзя было бы принимать против них никаких особых мер, не борясь в то же время и против цивилизации.

Но имеется немало фактов, заставляющих нас от­носиться с большой осторожностью к этому рассужде­нию. В Риме, когда империя достигла своего апогея, тоже была настоящая гекатомба добровольных смер­тей. Поэтому можно было бы тогда утверждать, как и теперь, что это было ценой за достигнутое интеллек­туальное развитие и что для культурных народов зако­номерно большое количество жертв, приносимых са­моубийству. Но последующая история показала, на­сколько подобная индукция была бы малооснователь­на; ибо эта эпидемия самоубийств длилась лишь известный период, тогда как римская культура была долговечнее. Христианское общество не только подо­брало себе лучшие плоды, но с XVI столетия, после изобретения книгопечатания, после эпохи Возрожде­ния и Реформации, это общество намного превзошло самый высокий уровень, какой только был достигнут античным миром. И однако, до XVIII столетия заме­чалось лишь развитие самоубийств. Следовательно, вовсе не было необходимости в том, чтобы во имя прогресса проливалось столько крови, ибо плоды это­го прогресса могли быть сохранены и даже превзой­дены, не производя столь человекоубийственного вли­яния. Но в таком случае ведь возможно, что и теперь совершается то же самое, что шествие вперед нашей цивилизации и развитие самоубийства не связаны ло­гически между собой и что, следовательно, можно задержать последнее, не останавливая в то же время первого. К тому же мы видели, что самоубийство встречается, начиная с первых этапов эволюции, и что даже иногда оно обладает там крайней заразитель­ностью. А если самоубийства существуют среди самых диких народов, нет никакого основания думать, что оно связано необходимым соотношением с крайней утонченностью нравов.

Без сомнения, типы самоубийства, наблюдавшиеся в эти отдаленные эпохи, частью исчезли; но это исчезновение должно было бы облегчить немного нашу ежегодную дань, и тем более удивительно, что эта дань делается все более и более тяжелой.

Поэтому можно думать, что увеличение вытекает не из существа прогресса, а из особых условий, в кото­рых осуществляется прогресс в наше время, и ничто не доказывает нам, что эти условия нормальны. Ибо не нужно ослепляться блестящим развитием наук, искусств и промышленности, свидетелями которого мы являемся. Нельзя отрицать, что оно совершается среди болезненного возбуждения, печальные последствия ко­торого ощущает каждый из нас. Поэтому очень воз­можно и даже вероятно, что прогрессивное увеличение числа самоубийств происходит от патологического со­стояния, сопровождающего теперь ход цивилизации, но не являющегося его необходимым условием. Быст­рота, с которой возрастало число самоубийств, не допускает даже другой гипотезы. В самом деле, менее чем в 50 лет оно утроилось, учетверилось, даже упяте­рилось, смотря по стране.

С другой стороны, мы знаем, что самоубийства вытекают из самых существенных элементов в стро­ении общества, так как они выражают собой темпера­мент, а темперамент народов, как и отдельных лиц, отражает самое основное в состоянии организма.

Наша социальная организация должна была глубо­ко измениться в течение этого столетия для того, чтобы быть в состоянии вызвать подобное увеличение процента самоубийств. И невозможно, чтобы столь важное и столь быстрое изменение не было болезнен­ным явлением; ибо общество не в состоянии с такой внезапностью изменить свою структуру. Только вслед­ствие медленных и почти нечувствительных перемен может оно приобрести иной характер. Да и возможные изменения ограничены в своих размерах. Раз социаль­ный тип получил окончательную форму, он не об­ладает безграничной пластичностью; быстро достига­ется известный предел, которого нельзя перейти. По­этому не могут быть нормальными и те изменения, наличность которых предполагает статистика совре­менных самоубийств. Не зная даже точно, в чем они состоят, можно заранее утверждать, что они вытекают не из нормальной эволюции, а из болезненного потря­сения, сумевшего подорвать корни прежних установле­ний, но оказавшегося не в силах заменить их чем-нибудь новым; и не в короткий промежуток времени можно восстановить работу веков. Растущий прилив добровольных смертей зависит, следовательно, не от увеличения блеска нашей цивилизации, а от состояния кризиса и ломки, которые, продолжаясь, не могут не внушать опасений.

К этим разного рода доводам можно прибавить и еще один довод. Если истинно положение, что при нормальных условиях коллективная печаль имеет свое определенное место в жизни общества, то обыкновен­но она не носит настолько интенсивного и всеобщего характера, чтобы быть в состоянии проникать до выс­ших центров социального тела. Она остается на поло­жении подсознательного настроения, которое смутно ощущается коллективным субъектом, действию кото­рого этот субъект, следовательно, подчиняется, но в котором он не отдает себе ясного отчета. По крайней мере этому неопределенному настроению удается овладевать общественным сознанием лишь в форме частичных и прерывистых вспышек. И выражается это настроение главным образом в виде отрывочных суж­дений, изолированных положений, не связанных друг с другом, могущих, вопреки их абсолютной форме, отразить лишь одну какую-нибудь сторону действительности, воспринимая поправки и дополнения из сфе­ры постулатов противоположного характера. Из этого источника и проистекают все те меланхолические афо­ризмы, все те пословицы, направленные на осуждение жизни, в которых иногда проявляется народная муд­рость. Но они встречаются не в большем количестве, чем противоположные им по духу поговорки. Они выражают, очевидно, мимолетные впечатления, лишь проходящие через поле сознания, но не занимающие его целиком. И только в тех случаях, когда подобные чувства приобретают исключительную силу, они начи­нают занимать общественное внимание в такой мере, что их можно разглядеть в их целом, в полном и си­стематическом согласовании друг с другом,— и тогда они делаются основой для всей философии жизни. В самом деле, в Риме и в Греции проникнутые отчаяни­ем теории Эпикура и Зенона появились лишь тогда, когда общество почувствовало себя серьезно больным. Образование этих великих систем было, следователь­но, признаком того, что пессимистическое настроение достигло ненормально больших размеров вследствие каких-то пертурбаций в социальном организме. А ведь сколько таких теорий имеется в наше время! Для вер­ного представления об их численности и значении недостаточно принимать во внимание лишь философс­кие системы, носящие официально пессимистический характер, вроде учений Шопенгауэра, Гартмана и т. д. Нужно считаться и со всеми теориями, которые, под различными именами являлись предшественницами этого направления. Анархист, эстет, мистик, социа­лист-революционер, если они без отчаяния смотрят на будущее, все-таки подают руку пессимисту в одном и том же чувстве ненависти или презрения ко всему существующему, в одной и той же потребности раз­рушения действительности или удаления от нее. Если бы общественное сознание не приняло болезненного направления, мы бы не имели такого подъема кол­лективной меланхолии; и следовательно, развитие са­моубийств, вытекающее из этого же состояния об­щественного сознания, имеет также болезненный ха­рактер.

Итак, все доводы в полном согласии между собой говорят нам, что непомерное возрастание доброволь­ных смертей, имеющее место за последнее столетие, нужно рассматривать как патологическое явление, становящееся с каждым днем все опаснее. К каким же средствам нужно прибегнуть для борьбы с ним?

Некоторые авторы рекомендуют восстановить угрозу наказаний, которые некогда были в ходу.

Мы охотно допускаем, что наша современная снис­ходительность по отношению к самоубийству заходит слишком далеко. Так как оно оскорбляет нравственное чувство, то его следовало бы отвергать с большей энергией и с большей определенностью, и это порица­ние должно было бы выражаться во внешних и точных формах, т. е. в форме наказаний. Ослабление нашей репрессивной системы в этом пункте есть явление аномальное. Но с другой стороны, наказания сколько-нибудь суровые невозможны: общественное сознание их не допустит. Ибо самоубийство, как мы видели, родственно настоящим добродетелям и является толь­ко их преувеличенной формой. Общественное мнение поэтому далеко не единогласно в своем суде над ним. Так как самоубийство до известной степени связано с чувствами, которые общество уважает, то оно не может порицать его без оговорок и без колебаний. Этим объясняется вечное возобновление спора между теоретиками по вопросу о том, противно ли самоубий­ство морали или нет. Так как самоубийство непрерыв­ным рядом промежуточных степеней связано с актами, которые мораль одобряет или терпит, то нет ничего удивительного, что ему иногда приписывали одинако­вый с этими актами характер и что предлагали относиться к нему с той же терпимостью. Подобное колебание лишь чрезвычайно редко проявляется по отношению к убийству или к краже, потому что здесь демаркационная линия проведена более резко. Кроме того, один тот факт, что жертва пресекла свою жизнь, внушает, несмотря ни на что, слишком большую жалость, чтобы порицание могло быть беспощадным.

По всем этим соображениям, установить можно было бы лишь чисто моральные наказания. Единствен­ное, что возможно, это—лишить самоубийцу почестей правильного погребения, лишить покушавшегося на самоубийство некоторых гражданских, политических или семейных прав, например некоторых родительс­ких прав или права быть избранным на общественные должности. Общественное мнение, нам кажется, легко согласится на то, чтобы человек, пытавшийся уйти от главных своих обязанностей, пострадал в соответственных правах. Но как бы ни были законны эти меры, они никогда не будут иметь решающего влияния. Бы­ло бы ребячеством думать, что они в силах остановить такое сильное течение.

К тому же сами по себе эти меры не коснулись бы корней зла. В самом деле, если мы отказались запре­тить законом самоубийство, это значит, что мы слиш­ком слабо чувствуем его безнравственность. Мы даем ему развиваться на свободе, потому что оно не воз­мущает нас в такой степени, как это было когда-то. Но никакими законодательными мерами не удастся, конеч­но, пробудить нашу моральную чувствительность. Не от законодателя зависит, что тот или иной факт кажет­ся нам морально возмутительным или нет. Когда за­кон воспрещает акты, которые общественное мнение находит невинными, то нас возмущает закон, а не наказуемое деяние. Наша чрезмерная терпимость по отношению к самоубийству объясняется тем, что поро­ждающее его душевное настроение стало общим и мы не можем его осуждать, не осуждая самих себя. Мы слишком им пропитаны, чтобы хоть отчасти не про­щать его. Но в таком случае единственное для нас средство стать более суровыми это — воздействовать непосредственно на пессимистический поток, ввести его в нормальные берега и не давать ему из них выходить, вырвать общественную совесть из-под его влияния и укрепить ее. Когда она вновь обретет свою моральную точку опоры, она подобающим образом будет реагировать на все, что ее оскорбляет. Не нужно будет изобретать системы репрессивных мер — эта си­стема установится сама собой под давлением потреб­ностей. А до тех пор будет искусственной и, следовате­льно, бесполезной.

Не является ли, однако, воспитание самым верным средством достигнуть этого результата? Так как оно дает возможность воздействовать на характеры, то не может ли оно сделать их более мужественными и, следовательно, менее снисходительными к людям, те­ряющим мужество? Так думал Морселли. По его мнению, все профилактическое лечение самоубийства вы­ражается следующей формулой: «Развивать у человека способность координировать свои идеи и свои чувства, чтоб он был в состоянии преследовать определенную цель в жизни; словом, дать моральному характеру силу и энергию». К тому же заключению приходит мыслитель совсем другой школы. «Как подрезать са­моубийство в корне?» — спрашивает Франк. «Совер­шенствуя великое дело воспитания, развивая не только умы, но и характеры, не только идеи, но и убежде­ния»,— отвечает он.

Но это значит приписывать воспитанию власть, какой оно не имеет. Оно не больше как образ и подобие общества. Оно подражает ему, его воспроизводит, но не создает его. Воспитание бывает здоровым, когда
сами народы в здоровом состоянии. Но оно портится вместе с ними и не может измениться собственной
силой. Если моральная среда испорчена, то и сами воспитатели, живущие в этой среде, не могут не быть пропитаны той же порчей. Как же они могут дать тем характерам, которые они формируют, иное направление, отличное от того, какое сами получили? Каждое новое поколение воспитывается предшествующим поколением; следовательно, данному поколению надо самому исправиться, чтоб исправить следующее поколение. Это заколдованный круг. Возможно, конечно, что от времени до времени появляется человек, кото­
рый по своим идеям и стремлениям опережает современников, но не при помощи отдельных личностей пересоздается моральный строй народов. Нам, конеч­но, хотелось бы верить, что одного красноречивого голоса может быть достаточно, чтобы перетворить как бы чудом социальную материю, но здесь, как и повсюду, ничто не выходит из ничего. Самая великая энергия не может извлечь из небытия силы, которых нет, и не­удачи опыта всякий раз рассеивают эти детские ил­люзии. Впрочем, если бы даже путем немыслимого чуда и удалось создать какую-нибудь педагогическую систему, которая расходилась бы с социальной системой, то она была бы бесплодна, и именно по причине этого расхождения. Если коллективная организация, создающая моральную атмосферу, которую хотят рас­сеять, продолжает существовать по-прежнему, то ребенок не может не подпасть под ее влияние с той минуты, когда он придет с ней в соприкосновение. Искусственная школьная среда не может предохранить его надол­го. По мере того как реальная жизнь охватит его все больше и больше, она разрушит работу воспитателя. Итак, воспитание может реформироваться лишь тог­да, когда реформируется само общество. А для этого необходимо уничтожить самые причины того зла, ко­торым оно страдает.

Мы знаем эти причины. Мы определили их, когда указали, какими источниками питаются течения, несу­щие с собой самоубийства. Среди этих течений есть, однако, одно, которое, несомненно, ничем не повинно в современном усилении числа самоубийств: это — те­чение альтруистическое. В самом деле, в настоящее время оно скорее теряет силу, чем выигрывает, и на­блюдать его можно главным образом в низших обще­ствах. Если оно еще удерживается в армии, то и там его интенсивность не представляет ничего аномаль­ного. До известной степени оно необходимо для под­держания военного духа, но даже и там оно все больше и больше идет на убыль. Остается только эгоистичес­кое самоубийство и самоубийство анемичное, разви­тие которых можно считать ненормальным, и только на этих двух формах нам необходимо сосредоточить свое внимание.

Эгоистическое самоубийство является результатом того, что общество не сохранило достаточной цельно­сти во всех своих частях, чтобы удержать всех членов под своею властью. Если этот разряд самоубийств слишком усилился, это значит, что и то состояние общества, которым он вызывается, чересчур усилилось, что слишком много членов слишком полно ускользают из-под власти расстроенного и ослабевшего общества. А потому единственное средство помочь злу, это — сделать социальные группы снова достаточ­но сплоченными, чтобы они крепче держали индивида и чтобы индивид крепче держался за них. Нужно, чтобы он сильнее чувствовал свою солидарность с кол­лективным существом, которое предшествует ему по времени, которое переживет его, которое окружает его со всех сторон. При этом условии он перестанет искать в себе самом единственную цель своей деятельности и, поняв, что он орудие для достижения цели, которая лежит выше его, он поймет также, что он имеет извест­ное значение. Жизнь снова приобретет смысл в его глазах, потому что она вновь найдет свою естествен­ную цель и свое естественное направление. Но какие группы всего более способны непрерывно толкать че­ловека к этому спасительному чувству солидарности? Не политическое общество. Особенно в настоящее время, в наших огромных новейших государствах оно слишком далеко стоит от личности, чтобы с достаточ­ной последовательностью серьезно влиять на нее. Ка­кова бы ни была связь между нашей повседневной работой и совокупностью общественной жизни, она слишком косвенного свойства, чтобы ощущаться нами непрерывно и отчетливо. Лишь в тех случаях, когда затронуты крупные интересы, мы живо чувствуем свою зависимость от политического коллектива. Коне­чно, у тех, кто составляет моральный цвет населения, редко бывает, чтобы совершенно отсутствовала идея отечества, но в обычное время она остается в полумра­ке, в состоянии смутного представления, а бывает, что она и совсем затмевается. Нужны исключительные обстоятельства, какой-нибудь крупный политический или социальный кризис, чтобы она выступила на пер­вый план, овладела умами и стала направляющим двигателем поведения. Но не такое редко проявляюще­еся воздействие может сыграть роль постоянного тор­моза для склонности к самоубийству. Необходимо, чтобы не изредка только, но в каждый момент своей жизни индивид сознавал, что его деятельность имеет цель. Чтобы его существование не казалось ему пус­тым, он постоянно должен видеть, что жизнь его слу­жит цели, которая непосредственно его касается. Но это возможно лишь в том случае, когда более простая и менее обширная социальная среда теснее окружает его и предлагает более близкую цель его деятельности. Религиозное общество также непригодно для этой фун­кции. Мы не хотим, конечно, сказать, чтобы оно в из­вестных условиях не могло оказывать благодетельного влияния; но дело в том, что условий, необходимых для этого влияния, нет теперь в наличности. В самом деле, оно предохраняет от самоубийства лишь в том случае, когда оно, это религиозное общество, обладает могу­чей организацией, плотно охватывающей индивида. Так как католическая религия налагает на верующих обширную систему догматов и обрядов и проникает таким образом во все подробности их существования, даже их мирской жизни, она сильнее привязывает их к жизни, чем протестантизм. Католик меньше подвер­гается возможности забыть о своей связи с вероис­поведной группой, потому что эта группа ежеминутно ему напоминает о себе в форме императивных пред­писаний, которые касаются самых различных сторон жизни. Ему не приходится с тоской спрашивать себя, куда ведут его поступки; он все их относит к Богу, потому что они большей частью регулируются Богом, т. е. его воплощением — церковью. И так как считает­ся, что эти предписания исходят от власти сверхчело­веческой, человеческий разум не имеет права их касать­ся. Было бы грубым противоречием приписывать им подобное происхождение и в то же время разрешить свободную критику. Итак, религия ослабляет склон­ность к самоубийству лишь в той мере, в какой она мешает человеку свободно мыслить. Но подобное ограничение индивидуального разума в настоящее вре­мя дело трудное и с каждым днем становится труднее. Оно оскорбляет наши самые дорогие чувства. Мы все больше и больше отказываемся допускать, чтоб мож­но было указать границы разуму и сказать ему: даль­ше ты не пойдешь. И движение это началось не со вчерашнего дня: история человеческого духа есть в то же время история развития свободной мысли. Было бы ребячеством пытаться остановить движение, явно не­удержимое. Если только современные обширные общества не разложатся безвозвратно и мы не возвра­тимся к маленьким социальным группам былых вре­мен, т. е. если только человечество не возвратится к своему отправному пункту, религии больше не в си­лах будут оказывать очень обширного или очень глу­бокого влияния на умы. Это не значит, что не будут основывать новых религий. Но единственно жизненны­ми будут те, которые отведут свободному исследова­нию и индивидуальной инициативе еще больше места, чем даже самые либеральные протестантские секты. И именно поэтому они не будут оказывать на своих членов того сильного давления, какое необходимо, чтоб поставить преграду самоубийству.

Если многие писатели видели в восстановлении ре­лигии единственное лекарство против зла, то это объясняется тем, что они ошибались насчет источников ее власти. Они сводят почти всю религию к известному числу высоких мыслей и благородных правил, с кото­рыми в конце концов мог бы примириться и рациона­лизм, и думают, что достаточно было бы укрепить их в сердцах и умах людей, чтобы предупредить их мо­ральное падение. Но они ошибаются как относительно того, что составляет сущность религии, так — и в осо­бенности— относительно причин иммунитета, кото­рый религия иногда давала против самоубийства. Она достигала этого не тем, что поддерживала в человеке какое-то смутное чувство чего-то таинственного и не­постижимого, но тем, что подвергала его поведение и мысль суровой дисциплине во всех мелочах. Когда же она является только символическим идеализмом, только философией, переданной по традиции, но кото­рую можно оспаривать и которая более или менее чужда нашим повседневным занятиям, ей трудно иметь на нас большое влияние. Божество, которое своим величием поставлено вне мира и всего мирского, не может служить целью нашей мирской деятельности, и она оказывается без цели. Слишком много вещей стоит в этом случае вне связи с Божеством, для того чтобы оно могло дать смысл жизни. Представив нам мир как недостойный его, оно тем самым предостави­ло нас самим себе во всем, что касается жизни мира. Не при помощи размышлений об окружающих нас тайнах и даже не при помощи веры в существо, всемо­гущее, но бесконечно от нас далекое и требующее от нас отчета лишь в неопределенном будущем, можно помешать людям кончать с жизнью. Словом, мы пред­охранены от самоубийства лишь в той мере, в какой мы социализированы. Религии могут нас социализовать лишь в той мере, в какой они лишают нас права свободного исследования. Но они больше не имеют и, по всей вероятности, никогда больше не будут иметь в наших глазах достаточно авторитета, чтобы добить­ся от нас подобной жертвы. Не на них, следовательно, надо рассчитывать в борьбе с самоубийством. Впро­чем, если бы те, кто видит в восстановлении религии единственное средство излечить нас, были последова­тельны, они должны были бы требовать восстановле­ния самых архаических религий. Ведь иудаизм лучше предохраняет от самоубийства, чем католичество, а католичество—лучше, чем протестантизм. И однако, протестантская религия наиболее свободна от материальных обрядов, следовательно — наиболее идеалистич­на. Наоборот, иудаизм, несмотря на свою великую историческую роль, многими сторонами связан с наи­более первобытными религиозными формами. Уже из этого видно, что моральное и интеллектуальное прево­сходство догмы не имеет никакого отношения к тому влиянию, которое она в состоянии оказать на само­убийство.

Остается семья, профилактическая роль которой не подлежит сомнению. Но было бы иллюзией думать, что достаточно уменьшить число холостяков, чтобы остановить развитие самоубийств. В самом деле, если женатые имеют меньшую тенденцию убивать себя, то сама эта тенденция усиливается с той же правиль­ностью и в той же пропорции, что и у холостых. С 1880 по 1887 г. число самоубийств среди женатых возросло на 35% (с 2735 на 3706), среди холостых — только на 13% (с 2554 на 2894). По вычислениям Бертильона, в 1863—1868 гг. относительное число первых было 154 на 1 млн, в 1887 г. оно было 242, т. е. возросло на 57%. В течение того же промежутка времени пропорция самоубийц-холостяков возросла не намного больше — с 173 на 289, т. е. на 67%. Увеличение числа самоубийц в течение века не зависит от их семейного положения.

Надо заметить, что в семейном строе совершились изменения, которые мешают семье оказывать прежнее предохранительное влияние. Тогда как в прежнее вре­мя она удерживала в своей орбите большую часть своих членов от рождения до смерти и представляла компактную, неделимую массу, одаренную своего ро­да вечностью, в настоящее время ее существование очень эфемерно. Едва образовавшись, семья уже рассыпается. Лишь только дети подросли, они чаще всего продолжают свое воспитание вне дома; как только они стали взрослыми, они устраиваются вдали от родителей, и семейный очаг пустеет. Это почти общее правило. Можно сказать, что в настоящее время семья, в течение большей части своего существования, состоит только из мужа и жены, а мы знаем, как это мало противодействует самоубийству. Занимая, таким образом, малое место в жизни, семья не может более служить ей достаточной целью. Не то чтобы мы мень­ше любили своих детей, но они не так тесно, не так неразрывно связаны с нашим существованием, и наша жизнь поэтому должна найти для себя другой смысл. Так как наши дети меньше живут с нами, то нам необходимо связать свои мысли и поступки с другими объектами.

И прежде всего это периодическое рассеивание сво­дит на нет семью как коллектив. Некогда семейное общество представляло не простое собрание лиц, объ­единенных узами взаимной привязанности,— это была в то же время группа в ее абстрактном и безличном единстве. Это было наследственное имя, связанное с целым рядом воспоминаний, с фамильным домом, с землей предков, с исстари установившимся положе­нием и репутацией. Все это исчезает понемногу. Обще­ство, которое каждую минуту распадается, . чтобы вновь образоваться в другом месте, в совершенно но­вых условиях и из совершенно иных элементов, не имеет достаточно преемственности, чтобы приобрести собственную физиономию, чтобы создать собствен­ную историю, к которой его члены могли бы быть привязаны. Если люди не заменят чем-нибудь эту ста­рую цель своей деятельности, по мере того как она от них уходит, то необходимо образуется большая пусто­та в их жизни.

Эта причина усиливает самоубийство не только женатых, но и холостяков, так как подобное состояние семьи заставляет молодых людей покидать родную семью раньше, чем они в состоянии основать собственную. Отчасти по этой причине все больше растет число одиноких людей, и мы видели, что подобное одино­чество усиливает наклонность к самоубийству. И одна­ко, ничто не может остановить этого движения. В ста­рое время, когда каждая местная среда была более или менее замкнута для других благодаря обычаям, тради­циям, отсутствию путей сообщения, каждое поколение поневоле оставалось на родных местах или в крайнем случае недалеко от них уходило. Но по мере того, как эти барьеры падают, как отдельные среды нивелиру­ются и перемешиваются, индивиды неизбежно рассы­паются на огромные открытые им пространства, пре­следуя свои личные цели или, вернее, интересы. Ника­кими искусственными мерами нельзя помешать этому необходимому распылению и возвратить семье ту цельность, которая составляла ее силу.

III

Итак, это зло неизлечимое? Так можно было бы по­думать на первый взгляд, что из всех обществ, кото­рые, как мы выше показали, оказывают благодетель­ное влияние, нет ни одного, которое могло бы теперь принести действительное исцеление. Мы показали в то же время, что если религия, семья, отечество предох­раняют от эгоистического самоубийства, то причину тому надо искать не в особенном характере чувств, которые каждая из них развивает. Наоборот, они обя­заны этим своим свойством тому общему факту, что они являются обществами и обладают им в той мере, в какой они являются обществами, правильно сплочен­ными, т. е. без излишеств в одну или другую сторону. Поэтому всякая другая группа может оказывать подо­бное же влияние, если только она отличается подобной же сплоченностью. Кроме общества религиозного, се­мейного, политического, существует еще одно, о кото­ром до сих пор у нас еще не было речи: это — обще­ство, которое образуют, соединившись между собой, все работники одного порядка, все сотрудники в одной функции, это — профессиональная группа или корпо­рация.

Что она может играть подобную роль, это вытека­ет уже из самого ее определения. Так как она состоит из индивидов, которые занимаются одинаковым тру­дом и интересы которых солидарны и даже сливаются, то она представляет самую благодатную почву для развития социальных идей и чувств. Одинаковость происхождения, культуры и занятий приводит к тому, что профессиональная деятельность представляет самый богатый материал для совместной жизни. Впро­чем, корпорация уже показала в прошлом, что она может являться коллективной личностью, ревниво, да­же чересчур ревниво оберегающей свою автономию и власть над своими членами, поэтому нет сомнения, что она может являться для них моральной средой. Нет основания, чтобы корпоративный интерес не при­обрел в глазах работников того высшего характера, каким всегда обладает интерес социальный сравните­льно с частными интересами во всяком хорошо ор­ганизованном обществе. С другой стороны, професси­ональная группа имеет над всеми другими тройное преимущество: ее власть проявляет себя ежеминутно, повсеместно и охватывает почти всю жизнь. Эта груп­па влияет на индивидов не с перерывами, как полити­ческое общество,— она никогда с ними не расстается уже в силу того, что никогда не прекращается функция, органом которой она является и в отправлении кото­рой они участвуют. Она следует за работниками всю­ду, куда бы они ни переместились, чего не может делать семья. Где бы они ни были, они находят ее, она окружает их, напоминает им об их обязанностях, под­держивает их, когда надо. Наконец, так как професси­ональная жизнь есть почти вся жизнь, то влияние корпорации дает себя чувствовать в каждой мелочи наших занятий, которые, таким образом, направляют­ся в сторону коллективной цели. Корпорация облада­ет, таким образом, всем, что нужно, чтобы охватить индивида и вырвать его из состояния морального одиночества, а ввиду нынешней слабости других групп только она одна может исполнять эту необходимую службу.

Но для того, чтобы она имела подобное влияние, необходимо организовать ее на совершенно других основаниях, чем в настоящее время. Прежде всего существенно важно, чтобы она перестала быть частной группой, которую закон разрешает, но государство игнорирует, и чтобы она стала определенным и при­знанным органом нашей общественной жизни. Нет необходимости сделать ее обязательной, но важно — организовать ее так, чтобы она могла играть социа­льную роль, а не просто выражать различные ком­бинации частных интересов. Это не все. Чтобы группа не была пустой формой, надо заронить в нее семена жизни, которые могут в ней развиваться. Чтобы она не была простой этикеткой, нужно возложить на нее определенные функции, и есть такие функции, которые она может выполнять лучше всякой другой группы.

В настоящее время европейские общества стоят перед альтернативой: оставить профессиональную жизнь без регламентации или же регламентировать ее при помощи государства, так как нет другой правиль­ной власти, которая могла бы играть роль регулятора. Но государство стоит слишком далеко от этих слож­ных явлений, чтобы оно умело найти для каждого из них соответственную специальную форму. Это тяже­лая машина, которая годится только для общих и про­стых работ. Ее всегда однообразная деятельность не может приспособляться к бесконечному разнообразию частных обстоятельств. Она поневоле все придавлива­ет и нивелирует. Но с другой стороны, мы живо чув­ствуем, что нельзя оставлять в неорганизованном виде всю ту жизнь, которая проложила себе путь в профес­сиональных союзах. Вот почему путем бесконечных колебаний мы по очереди переходим от авторитарной регламентации, которая бессильна вследствие своей чрезвычайной прямолинейности, к систематическому невмешательству, которое не может долго продол­жаться ввиду порождаемой им анархии. Идет ли речь о длине рабочего дня, о гигиене, о заработной плате, о сберегательных, страховых или филантропических учреждениях, повсюду добрая воля наталкивается на то же затруднение. Как только пытаются установить какие-нибудь правила, они оказываются непримени­мыми на практике вследствие отсутствия гибкости, или же их можно применить, лишь совершая насилие над делом, которому они должны служить.

Единственный способ выйти из этой альтернативы, это — организовать вне государства, хотя и под его ведомством, пучок коллективных сил, регулирующее влияние которых могло бы проявляться с большим разнообразием. Возродившиеся корпорации вполне отвечают этому условию, и мы не видим даже, какие другие группы могли бы ему соответствовать. Кор­порации стоят достаточно близко к фактам, достаточ­но непосредственно и достаточно постоянно приходят в соприкосновение с ними, чтобы чувствовать все их оттенки, и они должны быть достаточно автономны, чтобы не подавлять этого разнообразия. Они должны были бы заведовать кассами страхования, помощи, пенсий, потребность в которых чувствуется многими светлыми умами, но которые они не решаются, и впол­не основательно, отдать в руки государства, и без того столь могущественные и столь неловкие. Корпорации же должны были бы разрешать конфликты, которые так часто возникают между различными отраслями одной и той же профессии, устанавливать для различных разрядов предприятий соответственные различные условия, которым должны удовлетворять договоры, чтобы иметь законную силу — во имя общих интересов мешать сильным эксплуатировать слабых и т. д. По мере того как развивается разделение труда, право и мораль, продолжая повсюду опираться на те же общие принципы, принимают в каждой отдельной функ­ции различную форму. Кроме прав и обязанностей, общих всем людям, есть такие, которые зависят от специального характера каждой профессии, и число их и их важность усиливаются по мере того, как развива­ется и разнообразится профессиональная деятель­ность. Чтобы применять и поддерживать каждую спе­циальную дисциплину, нужен специальный орган. Из кого же его составить, как не из работников, сотруд­ничающих в той же функции?

Вот чем, в крупных чертах, должны быть корпора­ции, чтобы они могли оказывать услуги, которые мы вправе ждать от них. Конечно, когда видишь их со­временное состояние, трудно себе представить, чтобы они могли подняться когда-нибудь на высоту мораль­ных властей. Действительно, они состоят теперь из индивидов, которых ничто не привязывает друг к дру­гу, между которыми отношения чисто поверхностные и непостоянные, которые склонны скорее видеть в дру­гих членах корпорации соперников и врагов, а не сотрудников. Но с того дня, когда у них будет столько общих дел, когда отношения между ними и их группой станут так тесны и постоянны, у них родятся чувства солидарности, которые еще почти неизвестны, и под­нимется моральная температура этой профессиональ­ной среды, в настоящее время столь холодная и столь внешняя для ее членов. И эти перемены не произойдут, как можно было бы думать по вышеприведенным примерам, только у активных участников экономичес­кой жизни. Нет такой профессии в обществе, которая бы не требовала этой организации и не была бы спо­собна ее принять. И тогда социальная ткань, петли которой так страшно распустились, стянется и укре­пится на всем своем протяжении.

Восстановление корпорации, потребность в кото­рой ощущается всеми, к несчастью, имеет против себя скверную репутацию, которую корпорации старого режима оставили в истории. Однако тот факт, что они существовали не только начиная со средних веков, но с греко-римской эпохи, доказывает их необходимость с гораздо большей убедительностью, чем факт их не­давнего уничтожения доказывает их бесполезность.

Если, за исключением одного столетия, повсюду, где профессиональная деятельность достигла некото­рого развития, она организовывалась корпоративно, то не является ли в высшей степени вероятным, что эта организация необходима и что если сто лет тому назад она не оказалась на высоте своей роли, то надо было ее исправить и усовершенствовать, а не радикально уничтожать? Не подлежит сомнению, что она перед концом своим стала препятствием для самых необ­ходимых реформ. Старая корпорация, узколокальная, замкнутая для всякого внешнего влияния, стала невоз­можностью в морально и политически объединенной нации. Чрезмерная автономия, которой она пользова­лась и которая делала ее государством в государстве, не могла удержаться в такое время, когда правительст­венный орган, протягивая во все стороны свои развет­вления, все больше и больше подчинял себе все вторич­ные органы общества. Надо было расширить базу, на которой покоился этот институт, и связать его со всей национальной жизнью. Если бы, уничтожив замкну­тость отдельных местных корпораций, соединить их между собою в крупные и стройные союзы, а все эти союзы подчинить общей власти государства и побу­дить их таким образом постоянно ощущать свою со­лидарность, то деспотизм рутины и профессиональный эгоизм были бы введены в свои законные рамки. Тра­диции гораздо труднее удержаться в неизменном виде в обширной ассоциации, раскинутой на огромном про­странстве, чем в маленькой котерии, не выходящей за пределы одного города. В то же время каждая частная группа менее склонна видеть и преследовать одни свои собственные интересы, когда она находится в постоян­ных сношениях с направляющим центром обществен­ной жизни. Только при этом условии можно поддержи­вать в умах людей идею общей цели с достаточной ясностью и постоянством. Так как сношения между каждым отдельным органом и властью, представля­ющей общие интересы, будут тогда непрерывны, то общество будет напоминать о себе индивидам не из­редка только и не в смутной форме,— мы будем чувствовать его присутствие на всем протяжении обыден­ной жизни. Уничтожив то, что было, и не поставив на место разрушенного ничего нового, заменили только корпоративный эгоизм эгоизмом индивидуальным, ко­торый имеет еще более разлагающее влияние. Вот почему из всего того, что было разрушено в ту эпоху, надо жалеть только об этом одном. Разрушив единст­венные группы, которые могли прочно связывать меж­ду собою индивидуальные воли, мы собственными руками разбили лучшее орудие нашего морального возрождения.

Указанный путь ведет к победе не над одним толь­ко эгоистическим самоубийством. Близкородственное с ним аномичное самоубийство поддается тому же лечению. Аномия является результатом такого поло­жения, когда в известных пунктах общества нет кол­лективных сил, т. е. организованных групп, которые бы направляли общественную жизнь. Она, следовате­льно, отчасти вытекает из того же состояния распада, в котором берет начало и эгоистическое течение. Но эта же самая причина производит различные следствия в зависимости от точки ее приложения, т. е. в зависи­мости от того, действует ли она на активные и практические функции или же на работу представлений. Она распаляет, обостряет первые, она приводит вто­рую к замешательству, к растерянности. Поэтому в обоих случаях нужно одно и то же лечение. Мы видели, что главная роль корпорации в будущем, как и в прошлом, сводится к тому, чтобы регулиро­вать социальные функции, главным образом эконо­мические функции, т. е. к тому, чтобы вывести их из неорганизованного состояния, в котором они теперь находятся. Всякий раз, когда жадность отдельных лиц начнет переходить известные границы, корпора­ции надлежит установить, сколько приходится по справедливости на долю каждого разряда соучастни­ков в деле. Занимая по отношению к своим чле­нам высшее положение, она имеет весь нужный авторитет, чтобы требовать от них необходимых жертв и уступок и подчинения известным правилам. Препятствуя сильным пользоваться своей силой дальше известных пределов, мешая слабым выставлять чрезмерные требования, напоминая тем и другим об их взаимных обязанностях и об общем интересе, регулируя в известных случаях производство, чтобы не дать ему выродиться в болезненную, лихорадочную форму активности, она будет умерять одни страсти другими и, вводя их в границы, даст возможность установить мир. Таким образом, водворится мораль­ная дисциплина нового типа, без которой все открытия науки и весь прогресс благосостояния могут порож­дать только недовольных.

Мы не видим, в какой другой среде мог бы вырабо­таться и каким другим органом мог бы применяться этот закон справедливости, столь насущно необходи­мый. Религия, которая некогда отчасти исполняла эту роль, не могла бы теперь с ней справиться. Если бы ей пришлось регламентировать экономическую жизнь, она могла бы руководствоваться лишь одним принци­пом— презрением к богатству. Когда она увещевает верующих довольствоваться своей судьбой, то делает это в силу убеждения, что условия нашего земного существования не имеют влияния на наше спасение. Когда она учит, что наш долг — покорно подчиняться судьбе, какую нам создали обстоятельства, то делает это затем, чтобы привязать нас всем существом к це­лям, более достойным наших усилий, и по той же причине она вообще проповедует умеренность в жела­ниях. Но эта пассивная покорность несовместима с тем местом, какое мирские интересы заняли ныне в коллек­тивной жизни. Дисциплина, в которой они нуждаются, должна иметь целью не отодвигать их на задний план и сокращать елико возможно, а дать им организацию, ко­торая бы соответствовала их важности. Задача услож­нилась, и если разнузданием аппетитов нельзя помочь злу, то и простым подавлением нельзя сдержать аппети­тов. Если последние защитники старых экономических теорий не правы, отрицая необходимость регламента­ции в настоящее время, как и в прошлое, то ошибаются и апологеты религиозной организации, полагая, что старые правила могут иметь силу в настоящее время. Именно их нынешнее бессилие и есть источник зла.

Эти легкие решения вопроса совершенно не соот­ветствуют серьезности положения. Конечно, только моральная власть импонирует людям, но она должна довольно близко стоять к делам мира сего, чтобы знать их действительную цену. Профессиональная группа отвечает обоим требованиям. Будучи группой, она тем самым достаточно возвышается над индиви­дами, чтобы налагать узду на их аппетиты; и в то же время она слишком живет их жизнью, чтобы не сочув­ствовать их нуждам. Но и государство тоже должно исполнять при этом довольно важные функции. Только онс- одно может противопоставить партикуляризму каждой корпорации сознание своей общеполезности и необходимости для органического равновесия. Но мы знаем, что его деятельность может быть полезна лишь в том случае, если существует целая система вторичных органов, которые ее разнообразно приме­няют. Их-то и надо прежде всего создать.

Существует, однако, один разряд самоубийств, ко­торый не может быть остановлен предложенными вы­ше мерами,— мы говорим о самоубийстве, которое является результатом брачной аномии. Здесь мы, по-видимому, находимся перед неразрешимым противо­речием.

Его причиной является, как мы уже говорили, ин­ститут развода с той совокупностью идей и нравов, которая его породила и которую он только санкци­онирует. Следует ли отсюда, что его надо уничтожить там, где он существует? Вопрос этот слишком сложен, чтобы мы его здесь рассматривали; его с пользой можно трактовать лишь в конце специального иссле­дования о браке и его эволюции. В настоящую минуту нам нужно только заняться отношением развода к са­моубийству. И с этой точки зрения мы скажем: единст­венное средство уменьшить число самоубийств, вызы­ваемых брачной аномией, это — сделать брак более нерасторжимым.

Есть обстоятельство, которое делает этот вопрос чрезвычайно тревожным и придает ему почти драматический интерес. Оно состоит в том, что нельзя умень­шить этим путем числа самоубийств мужей, не увеличивая его среди жен. Неужели необходимо пожертво­вать одним из полов и вопрос сводится лишь к тому, чтобы выбрать меньшее из двух зол? Мы не видим другого возможного решения, до тех пор пока интересы супругов в браке останутся столь противопо­ложными. Пока одним прежде всего нужна будет свобода, а другим дисциплина, брачный институт не мо­жет одинаково удовлетворять тех и других. Но антагонизм, делающий теперь невозможным разрешение вопроса, не вечен, и можно надеяться, что он исчезнет.

Этот антагонизм порождается тем, что оба пола неодинаково участвуют в общественной жизни. В то время как муж активно в ней замешан, жена лишь присутствует при ней на почтительном расстоянии. Поэтому он социализован в гораздо большей степени, чем она. Его вкусы, стремления, настроения имеют большей частью коллективное происхождение, тогда как у жены они находятся в гораздо более непосредст­венной зависимости от организма. У него, таким обра­зом, совершенно другие потребности, чем у нее, а пото­му невозможно, чтобы институт, который должен регу­лировать их общую жизнь, мог быть справедливым и удовлетворять одновременно столь противополож­ные требования. Он не может удовлетворять одновре­менно два существа, из которых одно почти все цели­ком продукт общества, а другое осталось в гораздо большей степени тем, чем сделала его природа. Но совершенно не доказано, чтобы эта противополож­ность должна была сохраниться навеки. Конечно, в из­вестном смысле она в первобытное время была менее заметна, чем теперь, но из этого не следует, что она должна без конца развиваться. Ведь социальные состо­яния, самые примитивные, часто вновь возникают на самых высших стадиях эволюции, но под другими формами, почти противоположными тем, какие они имели вначале. Нет, правда, основания предполагать, чтобы женщина была когда-нибудь в состоянии испол­нять в обществе те же функции, что и мужчина, но она может играть в нем роль, которая, будучи чисто женс­кой, была бы, однако, более активной, чем ее нынеш­няя роль. Женщины никогда не станут подобными мужчинам; напротив, можно думать, что они будут все больше от него отличаться. Но эти различия будут больше утилизированы социально, чем это было в прош­лом. Почему, например, по мере того как мужчина, все больше и больше поглощаемый утилитарной деятель­ностью, принужден отказываться от эстетических фун­кций, эти последние не могут переходить к женщине? Оба пола, таким образом, сблизятся, дифференциру­ясь. Они будут социализироваться в равной степени, но в различных направлениях. И по-видимому, в этом именно смысле и совершается эволюция. В городах женщина больше отличается от мужчины, чем в дерев­нях, и, однако, в городах ее умственное и нравственное существо больше пропитано социальной жизнью.

Во всяком случае, это единственное средство смяг­чить  прискорбный  моральный конфликт,  существуюший между обоими полами, а что он существует, это доподлинно доказано статистикой самоубийств. Лишь когда расстояние между обеими супругами станет мень­ше, брак не будет обязательно благоприятствовать одной стороне во вред другой. Что касается тех, кто требует, чтобы женщине сейчас же дали равные права с мужчиной, то они забывают, что дело веков нельзя уничтожить в один миг и что к тому же это юридичес­кое равенство не может быть законным, пока психо­логическое неравенство так велико. Нам надо упо­треблять все усилия, чтобы уменьшить это последнее. Чтобы одно и то же учреждение было в одинако­вой степени благоприятно для мужчины и женщи­ны, нужно прежде всего, чтобы они были существами одной природы. Только тогда нельзя будет больше обвинять нерасторжимость брачного союза в том, что она служит интересам одной только стороны.

IV

Мы знаем теперь, что причина самоубийств лежит вовсе не в затруднениях жизни и что средство остановить рост числа добровольных смертей состоит вовсе не в том, чтобы сделать борьбу менее суровой, а жизнь более легкой. Если люди убивают себя теперь чаще, чем раньше, то не потому, что нам приходится делать более тяжелые усилия для поддержания своего существования, и не потому, что наши законные потребности меньше удовлетворяются, а потому, что мы не знаем теперь ни того, где останавливаются наши законные потребности, ни того, какую цель имеет наша деятельность. Правда, конкуренция с ка­ждым днем усиливается, потому что с каждым днем благодаря большей легкости сообщения растет число конкурентов. Но с другой стороны, более усовер­шенствованное разделение труда и связанное с ним более сложное сотрудничество увеличивают и бес­конечно разнообразят число занятий, в которых че­ловек может быть полезен людям, и тем умножают средства существования, делая их доступными боль­шему разнообразию людей. Даже самые низшие спо­собности могут найти себе место. Это усовершен­ствованное сотрудничество делает производство более интенсивным, увеличивает капитал ресурсов, которыми обладает человечество, обеспечивает каждому работнику более высокое вознаграждение и поддер­живает таким образом равновесие между повы­шенным изнашиванием жизненных сил и их вос­становлением. Нет сомнения, что среднее благосостояние поднялось на всех ступенях социальной ие­рархии, хотя, быть может, этот подъем не всегда совершался в очень справедливой пропорции. Тяжелое состояние, которое мы переживаем, вызывается не тем, что усилились в числе или в интенсивности объективные причины страданий; оно свидетельствует не о большей экономической нужде, а о тревожной нужде моральной.

Следует только уяснить себе действительный смысл этого слова. Когда о каком-нибудь индивиду­альном или социальном недуге говорят, что он чисто морального характера, то под этим обыкновенно разу­меют, что он не поддается никакому действительному лечению, но что он может быть исправлен только частыми увещаниями, систематическими проповедя­ми, одним словом, словесным воздействием. Рассуж­дают так, как будто система идей не связана с осталь­ным миром, как будто ее можно уничтожить или создать, произнесши известным образом известные формулы. Не замечая того, применяют к явлениям духа верования и методы, которые первобытный чело­век применял к явлениям физического мира. Как он верил в существование магических слов, которые име­ют власть превращать одно существо в другое, так и мы молчаливо допускаем, не замечая грубости этой концепции, что при помощи соответственных слов мо­жно изменить умы и характеры. Как дикарь, энергично выражая свою волю, чтобы совершилось такое-то кос­мическое явление, воображает, что он действительно вызывает его осуществление силой симпатической ма­гии, так и мы думаем, что, если с жаром выскажем свое желание, чтобы совершилась такая-то перемена, она произойдет сама собой. На самом же деле духо­вная система народа есть система определенных сил, которую нельзя ни расстроить, ни перестроить путем простого внушения. Она связана с тем порядком, в ка­ком сгруппированы и организованы социальные эле­менты. Дан народ, состоящий из известного числа индивидов, расположенных таким-то образом,— этим самым порождается определенная совокупность коллективных идей и обычаев, которые не меняются, пока сами условия, от которых они зависят, остаются пре­жними. В зависимости от того, состоит ли народ из большего или меньшего количества частей, координи­рованы ли эти части по тому или другому плану, характер коллективного существа будет другой, другие будут его приемы мышления и действия, и нельзя изменить этих последних, не изменив его самого; а из­менить его — значит изменить его анатомическую структуру. Назвав моральным тот недуг, симптомом которого является аномальное увеличение числа само­убийств, мы не хотим свести его до степени какого-то поверхностного недомогания, которое можно усыпить хорошими словами. Наоборот, удостоверенное этим путем искажение морального темперамента свидетель­ствует о глубокой испорченности нашего социального строя. Чтобы излечить первое, необходимо реформи­ровать второй.

Мы сказали, в чем, по нашему мнению, должна состоять эта реформа. Настоятельная потребность в ней окончательно доказывается не только современ­ным состоянием самоубийства, но и всей совокупно­стью нашего исторического развития.

Характерной чертой последнего является то, что оно мало-помалу стерло все старые социальные рамки. Они исчезали одна за другой благодаря медленному снашиванию или крупным сотрясениям, но им на смену не являлось ничего. Сначала общество было организо­вано на основе семьи; оно являлось соединением более мелких обществ — кланов, члены которых были или считали себя родственниками. По-видимому, эта организация недолго сохранялась в чистом виде. Доволь­но рано семья перестает быть политическим делением и становится центром частной жизни. Место старой семейной группировки заняла группировка территориальная. Индивиды, занимающие одну и ту же террито­рию, приобретают с течением времени, независимо от всякой родственной связи, общие нравы и идеи, отлича­ющиеся от нравов и идей их более далеких соседей. Образуются таким образом маленькие агрегаты, един­ственной материальной базой которых служит соседст­во и соседские отношения, но из которых каждый имеет свою особую физиономию; это—село или, лучше, городская община с ее владениями. Большей частью они не замыкались в диком одиночестве, а вступали между собой в союзы, комбинировались в различных формах и составляли более сложные общества, но они сохраня­ли при этом свою личность. Они остаются элементар­ным сегментом, а все общество является только их увеличенной копией. Мало-помалу, по мере того как эти союзы становятся более тесными, территориальные округа сливаются между собою и теряют свою старую моральную индивидуальность. Различие между одной общиной и другой, между одним округом и дру­гим стирается все больше и больше. Огромная рефор­ма, совершенная французской революцией, в том и со­стояла, что она довела эту нивелировку до небывалой еще степени. Она не изобрела ее, потому что эта нивелировка долго подготовлялась постепенной цент­рализацией, совершавшейся при старом режиме. Но законодательное уничтожение старых провинций, со­здание новых территориальных единиц, чисто искус­ственных и номинальных, окончательно ее санкциони­ровало. С тех пор развитие путей сообщения, переме­шав население, стерло последние следы старого поряд­ка вещей. И так как в то же время насильственно уничтожено было все, что сохранилось от профессио­нальной организации, то исчезли все вторичные органы социальной жизни.

Пережила бурю только одна коллективная сила — государственная власть. По необходимости она стремилась поглотить в себе все формы деятельности, носившие социальный характер, и вне ее осталась лишь пыль людская. Но тогда ей пришлось взять на себя огромное число функций, для которых она не годилась и которые плохо исполняла. Много раз уже было замечено, что ее страсть все захватывать равна только ее бессилию. Только болезненно перенапрягая свои силы, сумела она распространиться на все те явления, которые от нее ускользают и которыми она может овладеть, лишь насилуя их. Отсюда расточение сил, в котором ее упрекают и которое действительно не соответствует полученным результатам. С другой стороны, частные лица не подчинены более никакому другому коллективу, кроме нее, так как она единствен­ная организованная коллективность. Только через по­средство государства они чувствуют общество и свою зависимость от него. Но государство далеко стоит от них и не может оказывать на них близкого и непрерывного влияния. В их общественном чувстве нет поэтому ни последовательности, ни достаточной энергии. В те­чение большей части их жизни вокруг них нет ничего, что оторвало бы их от них самих и наложило бы на них узду. При таких условиях они неизбежно погружаются в эгоизм или в анархию. Человек не может привязать­ся к высшим целям и подчинить себя дисциплине, когда он не видит над собою ничего, с чем он был бы связан. Освободить его от всякого социального давле­ния— значит предоставить его самому себе и демора­лизовать его. Таковы две основные черты нашего мо­рального состояния. В то время как государство бух­нет и гипертрофируется, чтобы прочно охватить ин­дивидов, и не достигает этого, индивиды, ничем меж­ду собою не связанные, катятся друг через друга, как молекулы жидкости, не встречая никакого цент­ра сил, который бы их удержал, прикрепил, органи­зовал.

От времени до времени, чтобы помочь злу, пред­лагают возвратить локальным группам некоторую до­лю их былой автономии,— это называют децентрали­зацией. Но единственной истинно полезной децентра­лизацией будет лишь такая, которая произведет в то же время наибольшую концентрацию социальных сил. Не ослабляя уз, которые привязывают каждую часть общества к государству, надо создать моральные вла­сти, которые оказывали бы на толпу индивидов влия­ние, какого государство не имеет. Но в настоящее время ни коммуна, ни департамент не имеют в наших глазах достаточно авторитета, чтобы оказывать подо­бное влияние; мы видим в них только условные этикет­ки, лишенные всякого значения. Вообще говоря, мы предпочитаем, конечно, жить там, где родились и вы­росли. Но местных отечеств больше нет и быть не может. Общая жизнь страны, окончательно объеди­ненная, не допускает подобного рассеяния. Можно жа­леть о том, чего нет, но эти сожаления тщетны. Нельзя искусственно воскресить дух партикуляризма, который не имеет больше почвы. Можно еще при помощи каких-нибудь остроумных комбинаций улучшить фун­кционирование правительственной машины, но этим путем немыслимо изменить моральную основу обще­ства. Может быть, удастся несколько облегчить мини­стерства, слишком заваленные работой, доставить не­сколько больше материала для деятельности местных властей, но каждая область не станет благодаря этому активной моральной средой. Административных мер недостаточно, чтобы достигнуть подобного результа­та, да и результат этот сам по себе и невозможен, и нежелателен.

Единственная децентрализация, которая не разби­вала бы национального единства и в то же время позволила бы увеличить число центров общей жизни, это та, которую можно было бы назвать профессиональной децентрализацией. Так как каждый из этих центров был бы очагом лишь одной специальной и ограниченной сферы деятельности, то они были бы неотделимы один от другого, и индивид мог бы поэто­му привязаться к одному из них, не порывая своей солидарности с целым. Социальная жизнь только тог­да может делиться, сохраняя единство, когда каждое из этих подразделений представляет особую функцию. Это поняли те писатели и государственные люди — и число их все увеличивается, которые хотели бы сделать профессиональную группу базой нашей политической организации, т. е. разделить избирательную коллегию не по территориальным округам, а по корпорациям. Но только для этого надо прежде всего организовать корпорацию. Надо, чтобы она была чем-то большим, чем простое собрание индивидов, которые встречают­ся в день выборов, не имея между собою ничего обще­го. Она только тогда будет в состоянии исполнять предназначаемую ей роль, когда перестанет быть усло­вным, временным соединением и сделается определен­ным институтом, коллективной личностью, имеющей свои нравы и свои обязанности, свое единство. Великая трудность задачи состоит не в том, чтобы постановить декретом, что представители будут избираться по про­фессиям и что их приходится столько-то на долю каждой из них, а в том, как сделать, чтобы каждая корпорация стала моральной индивидуальностью. Иначе мы только прибавим искусственную и внешнюю рамку к тем, которые существуют и которые мы хотим заменить.

Таким образом, монография о самоубийстве захва­тывает область, которая лежит за пределами того частного разряда фактов, который она специально из­учает. Подымаемые ею вопросы совпадают с самыми важными практическими проблемами современности. Ненормальный рост самоубийств и общее тяжелое состояние современных обществ имеют общие причины. Это небывало огромное число самоубийств до­казывает, что цивилизованные общества находятся в состоянии глубокого преобразования, и свидетель­ствует о серьезности недуга — можно даже сказать, что она измеряется этим числом. Когда теоретик говорит об этих страданиях, то можно думать, что он преуве­личивает или неверно объясняет их. Но здесь, в стати­стике самоубийств, они как бы регистрируются сами собой, не оставляя места личной оценке. Нельзя оста­новить дальнейший упадок коллективного духа, не ослабив коллективную болезнь, которой он является признаком и равнодействующей. Мы показали, что для достижения этой цели нет надобности ни искус­ственно возрождать устарелые социальные формы, ко­торым можно сообщить лишь видимость жизни, ни изобретать совершенно новые формы, не имеющие себе аналогичных в истории. Но надо разыскать в про­шлом зародыши новой жизни и ускорить их развитие. Мы не могли в настоящем труде определить с боль­шей точностью, в какой форме эти зародыши разо­вьются в будущем, т. е. какова будет в деталях профес­сиональная организация, которая нам нужна. Лишь после специального исследования о корпоративном ре­жиме и законах его эволюции можно было бы точнее сформулировать вышеприведенные заключения. И не надо преувеличивать интереса, какой представляют те слишком подробные программы, которые обыкновен­но любили составлять политические философы. Это фантазии, слишком удаленные от сложности фактов, чтобы годиться для чего-нибудь на практике. Социаль­ная действительность слишком сложна и слишком малоизвестна, чтобы можно было предвидеть подроб­ности. Только прямое соприкосновение с вещами сооб­щает данным науки недостающую им определенность. Раз установлено, что зло существует, раз мы знаем, в чем оно состоит и от чего оно зависит, знаем, следо­вательно, общий характер лекарства и способ его при­менения, то надо не планы составлять, которые зара­нее все предвидят, а решительно взяться за дело.

ОГЛАВЛЕНИЕ

 

ПРЕДИСЛОВИЕ. 1

ВВЕДЕНИЕ. 3

КНИГА I. ФАКТОРЫ ВНЕСОЦИАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА.. 8

ГЛАВА I. САМОУБИЙСТВО И ПСИХОПАТИЧЕСКИЕ СОСТОЯНИЯ.. 8

ГЛАВА II. САМОУБИЙСТВО И НОРМАЛЬНЫЕ ПСИХИЧЕСКИЕ СОСТОЯНИЯ. РАСА. НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ. 18

ГЛАВА III. САМОУБИЙСТВО И КОСМИЧЕСКИЕ ФАКТОРЫ... 27

ГЛАВА IV. ПОДРАЖАНИЕ. 33

КНИГА II СОЦИАЛЬНЫЕ ПРИЧИНЫ И СОЦИАЛЬНЫЕ ТИПЫ... 42

ГЛАВА I. МЕТОД ИХ ОПРЕДЕЛЕНИЯ.. 42

ГЛАВА II. ЭГОИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО.. 46

ГЛАВА III. ЭГОИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО (продолжение) 53

ГЛАВА IV. АЛЬТРУИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО.. 72

ГЛАВА V. АНОМИЧНОЕ САМОУБИЙСТВО.. 82

ГЛАВА VI. ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ ФОРМЫ РАЗЛИЧНЫХ ТИПОВ САМОУБИЙСТВ.. 97

КНИГА III. О САМОУБИЙСТВЕ КАК СОЦИАЛЬНОМ ЯВЛЕНИИ ВООБЩЕ. 104

ГЛАВА I. СОЦИАЛЬНЫЙ ЭЛЕМЕНТ В САМОУБИЙСТВЕ. 104

ГЛАВА  II САМОУБИЙСТВО В РЯДУ ДРУГИХ СОЦИАЛЬНЫХ ЯВЛЕНИЙ.. 117

ГЛАВА III. ПРАКТИЧЕСКИЕ ВЫВОДЫ... 131

ОГЛАВЛЕНИЕ. 145

 

 

Оглавление:

 

Предисловие

 

Введение

I. Необходимо установить путем объективного определе­ния предмет исследования. Объективное определение са­моубийства. Оно предохраняет как от произвольных изъ­ятий, так и от ошибочных сближений: самоубийства жи­вотных устраняются. Объективное определение намечает связь между самоубийством и обычными формами пове­дения

II. Разница между самоубийством как индивидуальным ак­том и самоубийством как коллективным явлением. Со­циальная норма числа самоубийств. Своим постоянством и своей специфичностью она превосходит норму общей смертности

III Социальный процент самоубийств есть, таким обра­зом, явление sui generis; оно-то и составляет предмет настоящего исследования

 

Книга I ФАКТОРЫ ВНЕСОЦИАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА

 

Глава I Самоубийство и психопатические состояния

 

Главные внесоциальные факторы, способные иметь влияние на социальный процент самоубийств:  индивидуальные стремле­ния достаточной общности, состояние физической среды

I. Теория, согласно которой самоубийство является лишь следствием сумасшествия. Два способа ее защиты: 1) са­моубийство есть мономания; 2) самоубийство есть явление, сопутствующее сумасшествию и встречающееся ис­ключительно в связи с этим последним

II. Верно ли, что самоубийство есть мономания? Сущест­вование мономаний вообще уже более не признается. Клинические и психологические основания, противореча­щие этой гипотезе

III. Можно ли рассматривать самоубийство, как специфичес­кое проявление сумасшествия? Сведение всех видов пси­хопатического самоубийства к четырем типам. Налич­ность вполне разумных самоубийств, не уменьшающихся в эти рамки

IV. Но быть может, самоубийство, не будучи продуктом сумасшествия, находится в тесной связи с неврастенией? Основания, заставляющие думать, что неврастеник пред­ставляет наиболее распространенный среди самоубийц психологический тип. Необходимость точно установить, в какой степени это условие индивидуального порядка влияет на процент самоубийств. Метод, ведущий к этой цели: выяснение вопроса, изменяется ли процент самоубийств параллельно проценту сумасшествий. Отсутствие всякой связи между колебаниями этих двух величин в за­висимости от пола, возраста, религии, страны, уровня цивилизации. Чем объясняется это отсутствие связи: не­определенность последствий, к которым приводит нев­растения

V. Нет ли более тесного соотношения между процентом самоубийц и процентом алкоголиков? Сопоставление процента самоубийств с географическим распределением проступков, совершаемых на почве алкоголизма, поме­шательств алкоголического характера и потребления ал­коголя. Отрицательные результаты такого сопоставле­ния

 

Глава II Самоубийство и нормальные психические состояния. Раса. На­следственность

 

I. Необходимость определить понятие расы. Единственным ее признаком может служить наличность унаследован­ного типа; но в таком случае слово это принимает совер­шенно неопределенный смысл. Необходимость величай­шей осторожности в обращении с ним

II. Три главные расы, различаемые Морселли. Весьма круп­ные различия в наклонности к самоубийству среди сла­вян, кельто-романских народов и народов германского происхождения. Одни только немцы имеют обыкновенно интенсивную склонность к самоубийству, но они теряют ее вне пределов Германии. Мнимая связь между числом самоубийств и высотою роста есть результат простого совпадения

III. Раса могла бы быть фактором самоубийства лишь в том случае, если бы это последнее представляло собой явле­ние, коренным образом наследственное; недостаточность доказательств в пользу этого наследственного характера самоубийства: 1) частота случаев, приписываемых насле­дственности, не выяснена; 2) возможность другого объяс­нения; влияние мании и подражания. Соображения, гово­рящие против существования этого специального вида наследственности: 1) непонятно, почему женщины в меньшей степени наследуют наклонность к самоубийст­ву, чем мужчины; 2) изменение процента самоубийств с возрастом не согласуется с этой гипотезой

 

Глава III Самоубийство и космические факторы

 

I. Климат не оказывает на самоубийство никакого влияния

II. Температура. Сезонные колебания числа самоубийств; их общность.  Попытки итальянской школы объяснить их влиянием температуры

III. Спорные представления о характере самоубийства, лежа­щие в основе этой теории. Исследование фактов; влияние чрезмерной жары или чрезмерного холода ничего не до­казывает; отсутствие связи между процентом само­убийств и сезонной или месячной температурой; само­убийства редки в большинстве жарких стран. Гипотеза, согласно которой лишь первые проявления жары оказывают в данном случае вредоносное действие. Она не согласуется: 1) с непрерывным характером кривой самоубийств как на восходящей, так и на нисходящей ветви,  2) с  тем  фактом,  что  первые  холода,  которые должны были бы оказывать то же самое влияние, в дей­ствительности никакого влияния не оказывают

IV. Каковы же действительные причины сезонных колебаний числа самоубийств? Полный параллелизм между месяч­ными колебаниями числа самоубийств и изменениями долготы дня; подтверждением ему служит тот факт, что самоубийства всегда совершаются днем. Источник этого параллелизма: дело в том, что в течение дня социальная жизнь достигает своего полного напряжения. Объяснение это подтверждается тем фактом, что самоубийство до­стигает максимума в те дни и часы, когда достигает максимума и социальная активность. Объяснение с этой точки зрения сезонных колебаний числа самоубийств; различные данные, подтверждающие установленную на­ми связь. Итак, месячные колебания процента самоубийств за­висят от социальных причин

 

Глава IV Подражание

 

I Подражание есть явление индивидуальной психологии. Важ­ность выяснения вопроса о том, оказывает ли оно известное влияние на социальный процент самоубийств. I. Различие между  подражанием  и  некоторыми другими явлениями,  с  которыми  его  смешивают.   Определение подражания.

II. Многочисленные случаи, в которых самоубийство переда­ется от индивидуума к индивидууму посредством зараже­ния; различия между фактами заражения и эпидемиями. Проблема о возможном влиянии подражания на процент самоубийств остается нерешенной

III. Влияние это должно изучаться на почве географического распределения самоубийств. Критерии, посредством ко­торых оно может быть установлено. Приложение этого метода к карте распределения самоубийств во Франции по округам, в департаменте Sene-et-Marne по коммунам и в Европе вообще. В результате никаких видимых следов подражания на географическом распределении само­убийств не оказывается. Растет ли процент самоубийств с увеличением числа читателей газет? Соображения, заставляющие склониться к отрицательному ответу на этот вопрос

IV. Причина того, что подражание не оказывает заметного действия на процент самоубийств: оно не представляет собою первичного фактора, но лишь усиливает влияние других факторов. Практический вывод из рассмотрения этого вопроса: нет основания ограничивать гласность судебных процессов.

Теоретический вывод: подражание не играет в социа­льной жизни той важной роли, которая ему приписывается.

 

Книга II СОЦИАЛЬНЫЕ ПРИЧИНЫ И СОЦИАЛЬНЫЕ ТИПЫ

 

Глава I Метод их определения

 

I. Чрезвычайную важность представляла бы морфологичес­кая классификация типов самоубийства, дающая возмож­ность спуститься затем к его причинам; неосуществимость такой классификации. Единственный практически возмож­ный метод — это классифицировать самоубийства по их причинам. Почему этот последний более, чем всякий дру­гой, приг оден для социологического изучения самоубийства

II. Как установить причины? Сведения, даваемые статистикой относительно   предполагаемых   мотивов   самоубийства, 1) подозрительны, 2) не дают возможности узнать истин­ные причины. Единственный надежный метод — это ис­следовать, как изменяется процент самоубийства в связи с различными сопровождающими явлениями социального порядка.

 

Глава II Эгоистическое самоубийство

 

I. Самоубийство и религия. Общее повышение процента самоубийств, вызываемое протестантизмом; иммунитет католиков и в особенности евреев

II. Иммунитет католиков зависит не от того, что они состав­ляют меньшинство в протестантских странах, но от того, что им в меньшей степени свойствен религиозный ин­дивидуализм и что вследствие этого католическая цер­ковь является более сплоченной. Применение этого объ­яснения к евреям.

III. Обоснование этого объяснения: 1) иммунитет Англии по сравнению с другими протестантскими странами, связан­ный с большей сплоченностью англиканской церкви;

2) религиозный индивидуализм растет параллельно раз­витию вкуса к знаниям; но а) вкус к знаниям сильнее выражен у народов протестантских, чем у народов като­лических, б) вкус к знаниям растет вместе с процентом самоубийств во всех тех случаях, когда он соединяется с прогрессом религиозного индивидуализма. Евреи, пред­ставляя кажущееся исключение, в действительности дают новое подтверждение этому закону.

IV. Выводы из этой главы: Г) наука есть лекарство против той болезни, симптомом которой является развитие само­убийств, а не причина ее; 2) если религиозное общество предохраняет от самоубийств, то просто потому, что оно есть общество крепко сплоченное

 

Глава III Эгоистическое самоубийство (продолжение)

 

I. Общий иммунитет лиц, состоящих в браке, по вычи­слению Бертильона. Недостатки того метода, которым он, по-видимому, пользовался. Необходимость более тщательно выделять влияние возраста и семейного положения.

II. Объяснение этих законов. Коэффициент предохранения супругов не зависит от брачного подбора. Доказательст­ва этого: 1) соображения априорного характера; 2) фак­тические доказательства, опирающиеся а) на колебания коэффициента в различных возрастах, 6) различия в сте­пени того иммунитета, которым пользуются состоящие в браке мужчины и женщины.

Чему этот иммунитет обязан своим существованием: браку или семье? Соображения, противоречащие первой гипотезе: 1) контраст между стационарным состоянием брачности и непрерывным возрастанием процента само­убийств; 2) слабый иммунитет бездетных супругов; 3) возрастание числа самоубийств у бездетных супругов

III. Вызывается ли брачным подбором тот слабый иммуни­тет, которым пользуются бездетные женатые мужчины? Возрастание процента самоубийств среди бездетных за­мужних женщин говорит против этого. Каким образом можно объяснить, не прибегая к брачному подбору, тот факт, что у бездетных вдовцов коэффициент предохране­ния частично сохраняется. Общая теория вдовства

IV. Почти весь иммунитет мужа и безусловно весь иммунитет жены обязан своим существованием влиянию семьи. Он растет с увеличением состава семьи, т. е. с повышением степени ее интеграции

V. Самоубийство и кризисы политического и национального характера. Понижение процента самоубийств под влияни­ем этих последних есть явление действительное и всеоб­щее. Оно вызывается тем, что на почве этих кризисов социальная группа приобретает более высокую степень интеграции

VI. Общие выводы этой главы. Прямая зависимость между процентом самоубийств и степенью интеграции социаль­ных групп, каковы бы они ни были. Причина этой зави­симости; почему и при каких условиях общество необ­ходимо индивидууму. С ослаблением связей между ин­дивидом и обществом возрастает число самоубийств. До­казательства этого положения. Природа эгоистического самоубийства

 

Глава IV. Альтруистическое самоубийство

 

I. Самоубийство у низших обществ: по своим отличитель­ным признакам оно противоположно эгоистическому са­моубийству. Природа обязательного эгоистического са­моубийства. Другие формы этого типа

II. Самоубийства в европейских армиях; повсеместное увели­чение процента самоубийств под влиянием военной служ­бы. Увеличение это не может быть объяснено ни холос­тым состоянием, ни алкоголизмом. Оно не вызвано от­вращением к службе. Доказательства: оно становится больше по мере того, как возрастает количество лет, проведенных на военной службе; оно сильнее а) у вольно­определяющихся и сверхсрочных, б) у офицеров и унтер-офицеров, чем у простых солдат. Оно создается духом армии и тем альтруизмом, который этому последнему свойствен. Доказательства: 1) оно тем значительнее, чем менее склонен народ к эгоистическому самоубийству; 2) оно достигает максимума в избранных войсках; 3) оно ослабляется с развитием эгоистического самоубийства

III. Полученные результаты оправдывают избранный нами метод.

 

Глава V Аномичное самоубийство

 

I. Число самоубийств возрастает под влиянием экономи­ческих кризисов. Возрастание это наблюдается и во вре­мя  внезапного  экономического  процветания:   примеры Друссии, Италии.  Всемирные выставки. Самоубийство и богатство

II. Объяснение этой зависимости. Человек может жить лишь в том случае, если его нужды находятся в соответствии со средствами их удовлетворения, а это подразумевает огра­ниченность последних. Ограничивает их общество; спо­соб, каким оно в нормальных случаях оказывает это умеряющее влияние. Всякий кризис мешает обществу вы­полнять эту функцию,--- отсюда дезорганизация, аномия, самоубийства. Подтверждение этого, основанное на свя­зи, наблюдаемой между самоубийством и богатством

III. Аномия представляет в настоящее время хроническое со­стояние экономического мира. Обусловленные этим само­убийства. Природа анемичного самоубийства

IV. Самоубийства, создаваемые брачной аномией. Вдовство. Развод. Параллелизм между разводами и самоубийства­ми. Он создается природой брака, которая оказывает противоположное действие на мужей и жен; аргументы, подтверждающие это. В чем состоит эта природа брака. Ослабление брачной дисциплины, подразумеваемое раз­водом, усиливает наклонность к самоубийству у мужчин, ослабляет ее у женщин. Причина этого антагонизма. До­казательства, подтверждающие наше объяснение. Воззре­ние на брак, вытекающее из этой главы

 

Глава VI Индивидуальные формы различных типов самоубийства

 

Важность и возможность дополнения предыдущей этиологи­ческой классификации классификацией морфологической.

I. Основные формы, принимаемые тремя порождающими самоубийства течениями, когда они воплощаются в ин­дивидах.  Смешанные  формы,  являющиеся  результатом сочетания этих основных форм

II. Следует ли при этой классификации принимать во внима­ние то орудие, которое самоубийца избирает, чтобы покон­чить с собой? Выбор этот зависит от социальных причин. Но эти причины не зависят от тех, которыми определяется самый факт самоубийства. Они не входят, таким образом, в рамки настоящего исследования.

 

Книга III О САМОУБИЙСТВЕ КАК СОЦИАЛЬНОМ ЯВЛЕНИИ ВООБЩЕ

 

Глава I Социальный элемент в самоубийстве

 

I. Итоги предыдущих изысканий. Отсутствие связи между процентом самоубийств и явлениями космического или биологического  порядка.  Определенная  взаимозависи­мость между социальными фактами. Таким образом, со­циальный процент самоубийств соответствует коллектив­ной наклонности общества.

II. Постоянство и определенность этого процента не могут быть объяснены иным способом. Теория, посредством которой Кетле пытался объяснить эти особенности про­цента самоубийств: средний человек. Несостоятельность теории Кетле: правильность статистических данных на­блюдается даже в области таких фактов, которые выхо­дят за пределы средней. Необходимость допустить такую силу или группу таких социальных сил, интенсивность которых выражается социальным процентом само­убийств

III. Под такой коллективной силой можно подразумевать лишь одно: реальность внешнюю по отношению к ин­дивиду и высшую, чем индивид. Изложение и разбор возражений, сделанных против такого взгляда:

1. Возражение, состоящее в том, что социальный факт не может передаваться иначе как посредством межин­дивидуальных традиций. Ответ: процент самоубийств не может передаваться таким образом.

2. Возражение, состоящее в том, что индивид есть единственно реальное в обществе. Ответ: а) бывают слу-чаи, когда материальные, внешние для индивида вещи возводятся в степень социальных фактов и в этом качест­ве играют роль sui generis; б) те социальные факты, кото­рые не объективируются этим способом, выходят из ра­мок какого бы то ни было индивидуального сознания. Субстратом их является совокупность индивидуальных сознаний, объединенных в общество. При этом только что изложенная концепция не заключает в себе ничего онтологического

IV. Приложение этих идей к самоубийству

 

Глава II Соотношения между самоубийством и другими социальными явлениями

 

Метод для определения того, следует ли самоубийство от­нести к категории нравственных или же к категории безнрав­ственных поступков

I. Исторический очерк различных юридических и мораль­ных квалификаций самоубийства у различных обществ. Историческое развитие сопровождается все более и более энергичным осуждением самоубийства, за исключением эпох упадка. Смысл этого осуждения; в современных обществах, при нормальном их устройстве, оно обосно­вано более, чем когда бы то ни было

II. Соотношение между самоубийством и другими формами безнравственности. Самоубийство и преступления против собственности; отсутствие всякой связи между ними. Са­моубийство и убийство; теория, согласно которой оба они являются выражением одного и того же психоор­ганического состояния, но зависят от противоположных социальных условий

III. Разбор первой части этого положения. Пол, возраст, тем­пература оказывают совершенно неодинаковое воздейст­вие на эти два явления

IV. Разбор второй его части. Случаи, когда противополож­ность социальных условий не имеет места. Более много­численные случаи, когда она имеет место. Объяснение этого кажущегося противоречия: существование различ­ных типов самоубийства, из которых одни исключают убийство, тогда как другие зависят от тех же социальных условий, что и оно. Природа этих типов; почему первые фактически более многочисленны, чем вторые.

Вышеизложенное выясняет вопрос об историческом взаимоотношении эгоизма и альтруизма

 

Глава III Практические выводы

 

I. Решение практического вопроса меняется в зависимости от  того,   признается  ли  современный  уровень  само­убийств нормальным или ненормальным явлением. Как должен быть поставлен.вопрос, несмотря на иммораль­ную   природу   самоубийства.   Основания,   по   которым в умеренном проценте самоубийств не следует видеть ничего болезненного. Но во всяком случае, в том процен­те самоубийств, который в настоящее время господствует среди европейских народов, приходится видеть признак патологического состояния

II. Средства, предложенные для врачевания этого зла: 1) Меры репрессивные; какие из этих мер применимы на практике; почему они могут иметь лишь ограниченное значение. 2) Воспитание. Оно не может реформировать морального состояния общества, ибо само является лишь отражением последнего. Необходимо воздействовать на самые причины, порождающие самоубийства; можно, од­нако, игнорировать альтруистическое самоубийство, ко­торое по природе своей не заключает в себе ничего ненормального.

Средство борьбы с эгоистическим самоубийством: на­до сделать более сплоченными группы, окружающие ин­дивидуума. Какие из них наиболее пригодны для этой роли? Для этого не годится ни политическое общество, которое слишком далеко отстоит от индивида, ни религи­озное общество, которое в состоянии социализировать индивидуумов, лишь отнимая у них свободу мысли, ни семья, которая мало-помалу сводится к брачной паре. Самоубийства супругов численно возрастают, совершенно так же, как и самоубийства лиц, не состоящих в браке.

 III. Профессиональная группа. Почему только она одна в со­стоянии выполнить вышеуказанную функцию? Чем она должна стать  в этих видах? Каким путем она  может создать моральную среду? Каким образом она может послужить тормозом также и для аномичного самоубий­ства? Случай брачной аномии. Антиномия этой пробле­мы: антагонизм полов. Средства к его устранению

IV. Заключение. Современный уровень числа самоубийств есть признак морального бедствия. Что следует понимать под моральным сознанием общества? Предлагаемая ре­форма требуется всею совокупностью нашей историчес­кой эволюции. Исчезновение всех социальных групп, про­межуточных между индивидом и государством; необхо­димость их восстановления. Профессиональная децентра­лизация противоположна децентрализации террито­риальной,— она есть необходимый базис социальной ор­ганизации.

Важность вопроса о самоубийстве; его связь с самыми крупными практическими проблемами текущего времени

 

 

ССЫЛКА НА ИСТОЧНИК


Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru
ЗАПИСЬ НА ПРИЕМ К ДЕТСКОМУ ВРАЧУ-ПСИХОТЕРАПЕВТУ д.м.н. ПЕРЕЖОГИНУ Л. О. 8-495-695-0229 (регистратура)